banner banner banner
Воспоминания русского дипломата
Воспоминания русского дипломата
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Воспоминания русского дипломата

скачать книгу бесплатно

Ты помолись о том, кто молчаливо
Любил тебя болящею душой,
Кому была ты в жизни сиротливой
Господнею росой.

Огромное большинство других произведений Сол[л]огуба шуточного характера. В них на каждом шагу расточено столько блеска, остроумия и в такой прекрасной стихотворной форме, что по ним можно судить о размерах размененного им на эти мелочи таланта, вкуса и образования. У Сол[л]огуба было большое влечение к театру, и в этой области, как декоратор, он проявил присущий ему вкус и талант. Он первый, задолго до Билибина, создал русский лубок и был настоящим новатором в этом деле.

Понятно, что такой человек находил удовольствие в обществе своих тульских друзей, живых, веселых, остроумных и талантливых. От этого времени сохранилось его стихотворное послание Н. В. Давыдову:

Дон Кокон

Дон Кокон, привесив шпаги,
Мы по Тульским площадям
Будем полные отваги
Обижать прохожих дам.

С закругленными усами,
Шляпы на бок накреня,
Завернувшись епанчами,
Громко шпорами звеня.

Мы пройдем по стогнам Тулы
Нагоняя всюду страх,
Разворачивая скулы
В обывательских щеках.

Это кто… – передовые…
На погонах серебро…
– В миг к…алы роковые
Под девятое ребро.

Это кто… – исправник здешний…
– Шпаги наголо. И вот
Он хватается сердешный
За распоротый живот.

И когда разбив трактиры
И насытившись борьбой,
Возвратим ножнам рапиры
И воротимся домой.

Видя грозные фигуры,
Каждый молвит, кто не глуп:
– Это цвет прокуратуры,
С ним бесстрашный Сол[л]огуб.

Семья Лопухиных была притягательным центром для родных и друзей. В Туле поселились одно время Бутеневы. Жена моего тестя, урожденная гр[афиня] Баранова[73 - Вторая жена К. А. Бутенева – графиня Екатерина Павловна Баранова.], была родной сестрой тети Саши Лопухиной. Дети Лопухина и Бутеневы были сверстники и вместе учились. Домашним учителем у Лопухиных был Василий Семенович Георгиевский, впоследствии принявший монашество и ставший митрополитом Евлогием. Он быль очень любим детьми. Моя жена училась у него Закону Божьему.

Другая сестра тети Саши, Евгения Павловна (тетя Женя), была замужем за известными земским деятелем в Тульской губернии. Рафаилом Алексеевичем Писаревым. Я хорошо помню, как в первый раз услышал о ней и увидел ее на свадьбе моего брата Петра в 1884 году. Я был на этой свадьбе мальчиком с образом и сидел рядом с моей тетей Александрой Павловной Самариной. Помню, как она кому-то сказала: «А вы видели Женю Писареву, как она сияет своим счастьем». Эти слова почему-то меня поразили, я хотел посмотреть, кто это и как сияет, и вскоре к моей тете подошла высокая молодая прелестная женщина, и я тотчас понял, что это она сияет.

Если мой тесть (ваш дедушка) [Константин] Бутенев вносил в Тульскую среду Лопухиных элемент европейского воспитания и культуры, которого у них не было, то Писарев представлял другую стихию, которой тоже недоставало немного городской дворянской жизни, укрытой от соприкосновения с жизнью простого народа. Для дворян на государственной службе деревня была главным образом дачей, местом отдыха, для людей земли настоящая жизнь и настоящая Россия были в деревне, а город был надстройкой этой жизни. Это характерное противоположение так метко схвачено Толстым в разговоре братьев Левиных.

Р. А. Писарев был горячим, убежденным земским работником, тогда только еще начинавшим работу на этом поприще. До свадьбы он был веселый красивый молодой человек, любивший развлечения. Толстой взял его облик для своего Васеньки Весловского в Анне Карениной. После свадьбы он поселился с молодой женой в своем поэтическом родовом гнезде Орловка Епифанского уезда. Как человек увлекающийся, он немного пересаливал в начале «сев на землю», и в старый двухсветный зал своего дома стал ссыпать картошку. Эти крайности молодости потом обошлись; осталось непрекращавшееся до смерти увлечение земской работой, которая давала выход горению его души, жаждавшей отдать себя служению малым сим, простому народу. До конца жизни он сохранил юношеский жар души и несокрушимый идеализм, и эти свойства его характера создавали особенно притягательную силу и обаяние его личности. Его увлечение заражало молодых начинающих деятелей, как Георгий Львов, впоследствии Миша Голицын, Петя Раевский. Все они были отчасти его учениками.

В 12 верстах от Тулы была Ясная Поляна Толстого. Совершенно естественно эта близость поддерживала живой интерес к Толстому в Лопухинском обществе. Многие из них почасту бывали в Ясной Поляне. Помимо обаяния великого писателя, Толстой подкупал своей простотой, приветливостью, личным шармом. Дядя Сережа ценил в нем, конечно, исключительно великого художника, и со своим ясным и трезвым умом оценивал по достоинству его рассуждения. Он наслаждался всеми проявлениями художественной натуры Толстого, процессом его творчества и личным общением с этим, несомненно, обаятельным человеком. Он участвовал в первом представлении «Плодов просвещения» и живо рассказывал, как Толстой сам увлекался репетициями и вносил поправки в свой текст[48 - Постановка комедии Л. Н. Толстого «Плоды просвещения» впервые была осуществлена обитателям «ясной поляны», при активном участии самого писателя, который почти ежедневно вносил правки в рукопись. Спектакль состоялся 30 декабря 1889 г.].

Далеко не все обладали тем же трезвым критическим чутьем, и личное обаяние Толстого оказывало на многих влияние в смысле полного или частичного восприятия толстовства, или в форме опрощения, или в усвоении его учения ее непротивлении злу. Увлекались этим часто люди чистые сердцем и в то же время недалекие или полуобразованные люди, не привыкшие разбираться в отвлеченных построениях. А таких людей всегда было у нас большинство, и Толстой справедливо считается сыгравшим против своей воли ту же роль в нашей революции, какая принадлежит Руссо во французской.

Если художественный интерес Лопухина находит питание в Ясной Поляне, то умственным его запросам могло давать удовлетворение общение с другим человеком – его родственником и моим крестным отцом – Петром Федоровичем Самариным.

Это имя будит во мне самые дорогие, самые интимные воспоминания моего детства и юности, и я не хочу целиком предвосхищать этих воспоминаний, которым место, когда я дойду до истории нашей семьи и своей личной жизни. Но незаметно для меня самого воспоминания о дяде Сереже Лопухине заставили меня захватить ряд его современников и сожителей по Тульской губернии. Когда вспомнишь всех этих близких людей, которых не стало (и каждый из коих заслуживал бы отдельного жизнеописания), то невольно удивляешься культурному богатству, таившемуся в серой русской провинции. Конечно, как всегда и всюду, выдающиеся люди были оазисами. Однако сколько незаурядных талантливых русских людей было в одной Тульской губернии 40-30 лет тому назад.

Раз я уже упомянул Петра Федоровича Самарина, то скажу теперь же несколько слов о нем, о его жене и имении, где они жили.

Петр Федорович принадлежал к древней московской семье Самариных, которую мне пришлось уже упоминать, с которой у нас были родственные связи по Оболенским, от которых происходила семья моей матери. Старший брат Юрий Федорович был известный писатель, один из столпов старого славянофильства, известный деятель освобождения крестьян. Семья Самариных отличалась крепкими устоями и православными духом, и в то же время высоким основательным усвоением западной культуры. Юрий Федорович недаром признавал, что Германия была как бы вторым его отечеством. При этом они были воспитаны в том поколении, когда считалось недостаточно просто знать иностранные языки, но нужно было уметь ими и пользоваться так, как это делали просвещенные люди, каждый на своем родном языке. Отсюда то непередаваемое изящество и благородство, которое сказывалось, говорили ли они на французском, немецком или родном языке. Это была печать высшего духовного аристократизма. Лев Николаевич Толстой принадлежал тому же поколению. Поэтому его французские разговоры и письма в «Войне и мире» отличаются таким совершенством, и сам он, хотя бы и в рабочей блузе и при всем его стремлении опроститься, производил впечатление такого барина в лучшем смысле этого слова.

Петр Федорович был младшим в своей семье. Он родился в 1828 году и женился на двоюродной сестре моей матери Александре Павловне Евреиновой. В эпоху освобождения крестьян он принадлежал прогрессивному меньшинству Тульского дворянского комитета, потом вместе с известным деятелем князем Вл[адимиром] Ал[ександровичем] Черкасским поехал в Польшу и работал с ним по установлению нового порядка вещей после Польского восстания. Вернувшись из Польши, Петр Федорович служил по выборам и был Тульским губернским предводителем дворянства, но он был слишком просвещенным человеком для тогдашнего крепостнического большинства тульского дворянства и поэтому не сохранил своей должности. Дворяне предпочли ему другого, более подходившего их уровню человека Арсеньева, кандидатура коего на последующих выборах одержала верх. Это было большим ударом Петру Федоровичу. Он с тех пор покинул общественную деятельность и поселился сначала в деревне, потом переселился в Ялту, где построил дом; там и скончался.

В таких общих внешних чертах сложилась жизнь этого замечательного человека. Конечно, не этими рамками определяется внутреннее содержание этой жизни и его личности.

Он был типичным и в то же время своеобразным представителем семьи Самариных. Глубоко и основательно образованный, как и все его братья, Петр Федорович был человеком выдающегося природного ума, превосходя в этом отношении быть может даже своего знаменитого брата. Но у него, сильнее, чем у Юрия Федоровича, который, однако, болезненно сознавал в себе этот недостаток[74 - Помнится, что в полном собрании сочинений Ю. Ф. Самарина есть одно замечательное письмо его к Гоголю, в котором он говорит о мучительной внутренней трагедии, которую переживал. – Примеч. автора.], был развит рефлекс. Сомнения и скептицизм, как последствия такого постоянного анализа, парализовали деятельность, приводили к мучительному бесплодию в жизни. Эта болезнь, в течение многих поколений поражавшая русских людей, приобщившихся к культуре более высокой, чем окружающая среда, была своего рода крестом в жизни Петра Федоровича. Его сомнения и скепсис вытекали из крайней добросовестности, доходившей до мнительности, столь характерной для Самариных. Он принадлежал к разряду тех людей, которые сознают, что лишены веяния благодати и страдают этим, и бессильны бороться против разъедающего анализа, парализующего волю. Вместе с тем это был мнительно благородный и чистый человек. Никакая мелкая мысль, никакое тщеславие, никакая пошлость не имели доступа в его душу. И все мучительные для него недостатки растворялись без остатка в отношении к детям и молодежи. Его влекло к свежей непосредственности молодежи. С нами, детьми, он совершенно преображался. Это была неисчерпаемая доброта, благодушие и веселость. Он готов был на четвереньках ползать и играть с маленькими детьми, разделять забавы подростков, от души хохотать с молодежью, принимая самое живое участие во всех играх и затеях. Старшие и чужие могли бояться его саркастического взгляда, но мы с раннего детства до возмужалой молодости никогда ни капли не боялись дядю Петю и любили его больше всех. Впрочем мы не разделяли его ни в мыслях, ни в чувствах с его женой Александрой Павловной Самариной, нашей любимой изо всех тетей Линой. Если дядя Петя был сложная гамлетовская натура, то тетя Лина была воплощенная простота и доброта.

В молодости она была красива и привлекательна. Я ее помню только пожилой и не менявшейся за 20 лет на моей памяти. С красивым лицом, короткой шеей, она задыхалась от полноты. Конечно, ни о какой красоте в то время не могло быть речи, но для нас не могло быть лица более привлекательного, так все оно дышало добротой и лаской. Никто не умел так баловать, как тетя Лина. Она умела угадывать, что каждому может доставить наибольшее удовольствие, и никогда не ошибалась в выборе. Мы были очень неизбалованы и неприхотливы в детстве. И каждый приезд Самариных был событием в нашей жизни. Глаза разбегались от подарков и угощения, и все это сопровождалось такими добрыми взглядом и смехом, что мы чувствовали, что попадаем как будто в какую-то полосу сказки, где все возможно и все хорошо. Особенно сильно это чувство бывало, когда мы приезжали в Молоденки[75 - Епифанского уезда Тульской губернии, в настоящее время Кимовский район Тульской области.].

Это была усадьба и имение, создание рук Самариных. Они были бездетны, богаты. Они купили имение, не представлявшее ничего красивого, выстроили большой каменный дом с террасами и балконами, насадили парк и рощу. Дядя Петя увлекался розами и выписывал всевозможные сорта. Дом был устроен со всеми удобствами, нам детям, казалось, с роскошью. У дяди Пети был огромный кабинет, кажется двухсветный, весь обставленный шкапами с книгами. Этот кабинет казался нам святая святых, мы туда не смели входить без зова, и этот кабинет усугублял в наших глазах таинственный престиж дяди Пети. На другом конце дома и полной противоположностью кабинета был низенький и небольшой будуар тети Лины, весь убранный русскими вышивками. Там мы чувствовали себя гораздо свободнее.

Молоденки – это было волшебное царство, и в нем царили мы – дети, а Самарины только старались все время, что бы еще придумать, какое новое баловство и удовольствие.

Все наше детство, юность, молодость согреты лучистыми любящими глазами тети Лины и полным доброты прищуренным взглядом дяди Пети. Как живые они стоят передо мною, и я не знаю, как передать мне их милые дорогие образы. Тетя Лина, отдававшая всем свое сердце, в то же время, казалось, безраздельно жила жизнью дяди Пети. Она предугадывала малейшее его желание, она поворачивалась всем существом в его сторону, когда он грустил, тосковал, или был нездоров. Она знала своим любящим и простым сердцем, что единственное лечение от сухости, разочарования в людях, от сомнений и анализа – это дети и доброта. То, чем она и дядя Петя были для окружающих, вся доброта, которую они источали, – это было в то же время для него санаторий. Я не видал более полного и безраздельного олицетворения доброты, чем тетя Лина. Правда она не всех любила. Некоторых она не переваривала, и середины в чувствах она не знала. Она вечно кипела, как самовар. Ничего легче не было заставить ее вскипеть, и дядя Петя любил ее поддразнивать и заставлять вскипеть, причем, по мере того, что она волновалась и кипела, он становился все более невозмутим. Мы, дети, были убеждены, что он видит три аршина под каждым из нас, и что от него невозможно укрыться. Не нужно было ни одного слова с его стороны, чтобы укрепить в нас это убеждение; достаточно было увидать его умный прищуренный взгляд – две щелочки сквозь пенсне. Этот человек все видел и все понимал. И как он добродушно хохотал от наших рассказов, и как умел возбудить эти рассказы, создать оживление.

Боже мой! Когда я вспомню и увижу перед собой эти бесконечно милые дорогие близкие лица, слышу их голоса, их смех, клокотанье тети Лины, передо мной мелькает рой светлых воспоминаний, и я молодею душой. Как сейчас чувствую тетю Лину, всю над собой, когда меня постигло первое большое горе в моей жизни, умер мой отец, и вот она, не говоря ни слова, вся склонилась надо мной, и оставалась так… И я слышу ее частое дыхание, я чувствую, как вся душа ее исходит любовью ко мне, и чувствую, как эта любовь, в которую я погружаюсь, держит меня и укрепляет… В такие минуты жизнь как будто приостанавливает свое течение.

Секрет прелести и обаяния тети Лины заключался в ее простоте и в том, что она слушала только свое сердце. Я вспоминаю рассказ старших из дней ее молодости. Тяжело болел Николай Алексеевич Милютин, известный деятель освобождения крестьян. Его пришли навестить и старались развлечь его умными разговорами Иван Сергеевич Аксаков и княгиня Ек[атерина] Ал[ексеевна] Черкасская. Больной слушал, но, видимо, не отвлекался от тяжелых мыслей. В это время вошла в комнату молодая, красивая и жизнерадостная Александра Павловна Самарина. Она села и стала болтать о всяких пустяках, не заботясь ни об умных людях, ни об умных вещах. И больной просиял, смотрел и слушал ее. И, конечно, не то, что она рассказывала, было ему интересно и приятно. Но она внесла с собою в комнату жизнь и простоту и ласку, и оба гостя переглянулись между собою, без слов сказавши: вот что ему нужно.

Я отвлекся в сторону. О Самариных я надеюсь еще много говорить и вспоминать, теперь же я коснулся их в связи с семьей Лопухиных. Нужно ли говорить о том, сколько вся эта семья почерпала в Молоденках ласки и баловства, а С. А. Лопухин – питания умственного из общения с Петром Федоровичем, к которому относился не без робости.

Раз я заговорил о друзьях семьи Лопухиных в Туле, то скажу и о других из числа выдающихся людей, с которыми сталкивала их жизнь. Это даст мне возможность помянуть их.

Когда Лопухины переехали в Орел, губернским предводителем дворянства там был Михаил Александрович Стахович. Милюков в некрологе говорил о нем как одном из лучших представителей дворянской культуры, которая так долго представляла почти всю культуру России. Богато одаренный, прекрасно образованный, с несомненным талантом красноречия, Стахович был, действительно, типичным представителем дворянского либерально-консервативного просвещения. Его отец уже был просвещенный человек и причастный литературе. Он написал известные в свое время сцены: «Ночное».

Михаил Александрович был общественный деятель, либерально настроенный. Наиболее известные его выступления были в защиту свободы совести в реакционную эпоху министерства Плеве и против террора в I Думу, членом коей был выбран от Орла. Речь его была всегда благородна и изящна. Если в его красноречии был недостаток, – то это может быть некоторая нарочитость. В нем сказывался блестящий салонный «козёр»[76 - Causeur (франц.) – человек, умеющий увлекательно разговаривать на разные светские темы.], любивший красивые эффекты. Одну из своих речей в Орле он начал обращением: «Господин орловское дворянство». Он любил и понимал литературу, был под личным обаянием Льва Толстого, у которого постоянно гостил в деревне. Влияние Толстого сказалось, между прочим, в том протесте, который вызывало в нем всякое насилие – будь то стеснение свобод совести правительством или революционный террор.

Когда началось образование политических партий, Стахович был одним из учредителей Союза 17 октября[49 - «Союз 17 октября» (его члены именовались октябристами) был одной из крупнейших в России партий в 1905–1917 гг. Союз являлся право-либеральным и умеренно-монархическим, и представлял, прежде всего, интересы землевладельцев и предпринимателей, а также чиновничества. Свое название получил от Манифеста 17 октября 1905 г. Создан в октябре 1905 – феврале 1906 г. Лидером Союза являлся А. И. Гучков.], но он недолго ужился там. В основании этой партии участвовала естественная реакция против увлечений и теоретизма кадетской партии, но не было внутреннего пафоса, кроме того, который мог внушаться национализмом. Союз 17 октября, создателем коего был реалист-политик А. И. Гучков, был слишком глубоко-реалистичен для таких людей, как Стахович, граф П. А. Гейден и Шипов. Совершенно так же кадетская партия своей партийной прямолинейностью была слишком груба для тонкой аристократической натуры Н. Н. Львова. Все эти люди объединились в эпоху I Думы и образовали новую партию, которую кажется окрестил Стахович – это была Партия мирного обновления[50 - Право-либеральная центристская Партия мирного обновления была создана в июле 1906 г. графом П. А. Гейденом, Д. Н. Шиповым, М. А. Стаховичем, Н. Н. Львовым, князем Е. Н. Трубецким и др. и стала позже одной из основ думской фракции прогрессистов. Партия за конституционную монархию, стандартные либеральные права и свободы личности, за ограничение крупного землевладения и наделение землей малоземельного и безземельного крестьянства.].

Широкого распространения эта партия никогда не получила. Про нее говорили, что все ее члены умещаются в купе вагона. Ее основатели не имели настойчивости и аппетита власти. Они были, быть может, для этого слишком «баринами». Но, образуя аристократическое меньшинство, каждый из них в силу личного уважения, которое внушал, заставлял к себе прислушиваться. Эта маленькая группа была чем-то вроде голоса общественной совести. Впоследствии эта роль перешла «Московскому еженедельнику»[51 - Общественно-политический журнал «Московский еженедельник» издавался братом автора воспоминаний князем Е. Н. Трубецким в 1906–1910 гг. на деньги известной меценатки М. К. Морозовой. В каждом номере выходила статья Е. Н. Трубецкого, кроме него также в журнале достаточно часто публиковались князь Г. Н. Трубецкой (автор воспоминаний), С. Н. Булгаков, А. Ф. Фортунатов, М. Н. Гернет, П. Б. Струве и др.].

Таким благородным просвещенным барином, немножко легкомысленным, немножко дилетантом, bon-vivant[77 - Бонвиван, кутила, любитель жизни (франц.).], незаменимым собутыльником, гастрономом и добрейшим чистым человеком жил и умер Михаил Александрович. Во время последней революции он как-то мимолетно был Финляндским генерал-губернатором, причем, кажется, не принимал всерьез своей должности. Мне рассказывали, как однажды он явился на заседание Временного правительства совершенно пьяным. Потом осенью 1917 года он был назначен послом в Мадрид, но не успел доехать до места своего назначения, когда случился большевистский переворот. Он застрял в Париже. Здесь я встретился с ним осенью 1920 года, когда произошел крах армии Врангеля и эвакуация Крыма. Русские общественные организации интриговали, ссорились, озлобленно обвиняли друг друга. Стахович хотел стряхнуть с себя этот дурман. Он как-то позвал меня вместе с молодыми [Владимиром] Писаревыми обедать и угостил в хорошем ресторане. Он умолял не говорить о политике, и, в свою очередь, она мне претила. Стахович был в ударе. Он был очаровательный хозяин-хлебосол и с блеском делился воспоминаниями о Тургеневе и Толстом… Один из его рассказов был про посещение Ясной Поляны известным рассказчиком Ив[аном] Фед[оровичем] Горбуновым. После его отъезда Толстой признался, что боялся, не будет ли ему стыдно за Горбунова, когда он будет рассказывать. Но когда Горбунов начал, Толстой весь отдался наслаждению. Он был поражен именно тем, как у Горбунова не было ни одной фальшивой ноты. «Так же весело его слушать, как смотреть на работу настоящего костромского плотника, когда у него стружки летят». Это был кажется последний раз, что я его видел. Вскоре он стал терять зрение, хворал, говорил, что для него осталось только «прочее время живот в мире и покаянии скончати». Он умер, если не ошибаюсь, осенью 1923 года и похоронен близ Парижа в Saint Germain en Laye[78 - Имеется в виду город Сен-Жермэн-ан-Лэ в департаменте Ивелин, на реке Сена, в 19 км к западу от Парижа.].

Кроме Стаховича, Лопухины застали в Орле Сергея Николаевича Маслова, молодого еще земца, который несколько трехлетий подряд выбирался председателем земской губернской управы.

С чуткой, нежной, я бы сказал женственной душой, Сергей Николаевич был кристально чистый благородный человек. Он был холостяк, как Стахович, но он совсем не был жуиром. Он был предан земскому делу так, как на то способен был только хороший русский дворянин, который с молоком матери впитал в себя долг служения государству и народу. И Орловское земство было во многих отношениях образцовым, обращавшим общее на себя внимание. Сергей Николаевич был хозяин и человек земли, поэтому он не мог разделять увлечений кадетов. Он был также либеральным консерватором в лучшем смысле этого слова. Они оба с моим дядей Сергеем Алексеевичем очень ценили друг друга и их оценки событий и людей обычно совпадали.

Сергей Николаевич не был создан для бурного времени, для борьбы. Вихрь революции закрутил его хрупкую нежную натуру и преждевременно свел в могилу.

Он был членом Особого совещания в правительстве Деникина[52 - Собственно, Особое совещание при главкоме и выполняло функции правительства при генерале М. В. Алексееве, а затем при генерале А. И. Деникине. Было созданно 31 августа 1918 г. как высший орган гражданского управления на территориях, подконтрольных войскам Добровольческой армии (позже ВСЮР). 15 февраля 1919 г. было утверждено Положение об Особом совещании, которое стало выполнять объединенные функции Совета министров и Государственного совета. 30 декабря 1919 г. Особое совещение было преобразовано в правительство при Главкоме ВСЮР. Маслов в Особом совещании возглавлял Управление продовольствия.] и стоял во главе Управления продовольствия, где я ближе его узнал. Ко времени эвакуации Новороссийска он заболел сыпным тифом и его перевезли чуть ли не в бессознательном состоянии, на пароходе, в Александрию. Там он поправился, был представителем Земского союза в Египте, очень тяготился своей оторванностью от близких. Было совсем решено, что он приедет во Францию. Но Бог судил иначе, и Сергей Николаевич скончался и был похоронен в Александрии в начале 1925 года. В его лице ушел один из самых прекрасных представителей старого земства и той дворянской культуры, которая создала это единственное в своем роде учреждение, высоко державшее заветы бескорыстного и самоотверженного служения народу, сочетая его с крепкими устоями людей земли, а не беспочвенного идеализма.

Я не буду следить за всеми этапами передвижения семьи Лопухиных. Из Орла они попали в Киев, где жил в то время мой брат Евгений с семьей. Он часто читал дяде Сереже свои статьи. В Киеве же был в это время генерал-губернатор[ом] знаменитый Драгомиров. Вскоре после поездки в Петербург по приглашению Витте дядя Сережа был назначен сенатором и переехал с семьей в Петербург, сначала на Васильевский остров, где ему удалось найти совсем не Петербургскую квартиру, а нечто вроде помещичьего дома. Здесь его дочь Маша стала невестой Володи Трубецкого, сына моего брата Петра, который за год до того также переехал из Москвы в Петербург. Свадьба состоялась в январе 1907 года в Москве, а через три года, февраля 1910 года[53 - С. А. Лопухин скончался 18 февраля 1911 г.] дядя Сережа скончался, недолго поболев до того. Он недомогал не более года. Ни один из членов этой семьи не доживал до 60-летнего возраста. Моя мать нам всегда это говорила, и сама скончалась за неделю до того, что ей должно было минуть 60 лет, а дядя Сережа был младший и умер последним из детей моего деда. Он похоронен в Донском монастыре в Москве. Мне придется вероятно не раз упоминать его в связи с событиями моей личной жизни, которой я пока не касался.

Мне придется теперь говорить о сестрах моей матери, но я сделаю это вкратце, чтобы не повторяться впоследствии. У меня еще смутное воспоминание детства – тетя Маша-старушка – сестра моего деда[54 - М. А. Лопухина, двоюродная бабка автора, скончалась когда ему было около 4 лет, поэтому помнить ее он практически не мог.], которую мы так звали в отличие от тети Маши – сестры моей матери, а ее племянницы. В памяти почему-то врезалась – небольшая комната, круглый стол, за которым сидят мои дяди и тети и щипят корпию[79 - Корпия – нащипанные из старой полотняной ткани нитки, который в те годы использовались в медицине вместо ваты.]; подле стола – тетя Маша-старушка. Воспоминание это, верно, относится к началу турецкой войны. О тете Маше-старушке знаю между прочим, что в нее был влюблен поэт Лермонтов и у нее хранилась целая шкатулка писем от него, которые, по ее распоряжению, были сожжены после ее смерти.

Сестры моей матери: прежде всего, две оставшиеся незамужними и жившие вместе – тетя Маша и тетя Лидя. Тетя Маша была слегка горбата, с круглым красным лицом очень Лопухинского типа. Это была добрейшее существо. Про нее мой брат Сергей говорил то, что занесено в воспоминаниях вашего дяди Жени [Е. Н. Трубецкого], что он считает ее гораздо более великим человеком, чем Наполеона и других героев истории, потому что вся жизнь ее посвящена самоотвержению и любви. Эту любовь и нежную заботливость испытали на себе мои братья, когда, кончив гимназию в Калуге, переехали в Москву, где поступили в университет. Они жили с тетушками под их крылом, на Кисловке[80 - Имеется в виду Большой Кисловский переулок.], и конечно моя мать могла быть спокойна за них. Они были предметом самого нежного попечения. Тетя Маша умерла первая, и тогда тетя Лидия переехала к Капнистам. У нее был нервный удар, от которого она никогда не оправилась и при ней состоял целый штат – две старые девушки, и человек Иван, который катал ее в креслах. Когда мы переехали из Калуги в Москву, то на лето мы переселялись в Меньшово и туда на лошадях переезжала тетя Лидя. Меныпово принадлежало ей. Мой отец выстроил там довольно поместительный деревянный дом. Все мы племянники очень любили тетю Лидю. Она с доброй улыбкой следила за молодежью, и не двигаясь со своего места в комнате, или саду участвовала в общей жизни. К ней поминутно прибегал кто-нибудь и держал ее в курсе событий, и она с той же улыбкой добродушными словечками определяла положение. В ней была молодость души и Лопухинская способность к «экзальтации», благодаря чему она могла со своими племянницами переживать их увлечения, живо воспринимать все интересы молодежи, и с поощрительной улыбкой следить за развитием романов, которые иногда переплетались и никогда не переводились в Меньшово. Для нас детей и молодежи так уютно было чувствовать над собой старшее поколение, которое смотрело на нас, как благожелательные зрители из ложи на действующих лиц. Тетя Лидия прожила с нами лет пять и скончалась в Москве у Капнистов от повторного удара.

Была еще младшая сестра – тетя Ольга, красивая, привлекательная, долго не выходившая замуж. Она была моей крестной матерью. Помню целое лето, проведенное у нас в Калуге, когда моя мать утомившись многими годами забот и хлопот о многочисленной семье, должна была, по совету докторов, уехать на 2 или 3 месяца к Самариным в Молоденки, на полный отдых. У меня сохранилось воспоминание о кротком и женственном облике тети Ольги. Она довольно много занималась со мною, давала уроки. Мне было тогда вероятно лет семь. Уже не первой молодости, лет 37-ми, она вышла замуж за своего троюродного брата Андрея Сергеевича Озерова.

Озеровы жили в Петербурге. Это была семья очень близкая Двору. Софья Сергеевна была фрейлиной императрицы Марии Федоровны, очень приближенной. Один из братьев Сергей Сергеевич был флигель-адъютантом, а сам Андрей Сергеевич был приближенным адъютантом, а потом гофмаршалом великого князя Михаила Николаевича. Старуха-мать Екатерина Андреевна[55 - Автор ошибается, матерью А. С. Озерова была не Екатерина, а Наталья Андреевна Озерова, урожденная княжна Оболенская (1812–1902).] не желала для своего сына брака с бедной кузиной, и не скоро дала свое согласие. Счастье было недолговечным. Бедная тетя Ольга не перенесла родов и скончалась. После ее кончины, ее муж из году в год приезжал к нам летом в Меньшово, дорожа всем, что было связано с ее памятью.

Была еще одна сестра у моей матери, которую я приберег на конец, потому что она, ее дети и муж были нам особенно близки. Об ней придется часто вспоминать потом, но и здесь отдельно хочу о ней сказать. Это была моя тетя Эмилия Капнист. Она была значительно моложе моей матери, была еще девочкой, когда моя мать выходила замуж. В молодости она имела прелестную внешность и много прелести. Она была удивительно женственна и на всю жизнь сохранила привлекательность. Муж ее граф Павел Алексеевич Капнист в молодости был весельчак, любил покутить и сохранил широкий размах. Он был человеком выдающегося ума и практической государственной складки, был прекрасно образован, ибо не только кончил Московский университет, но еще учился в Германии. С большими способностями и знаниями он соединял не меньшую самоуверенность. Он мог говорить о вещах, о которых имел самое слабое представление, так авторитетно, что люди более скромные не смели вступать с ним в пререкания. Он начал с судебного ведомства, был директором Канцелярии министра юстиции графа Палена [в 1874-1877 годах], потом очень молодым был назначен [в 1877 году] прокурором Московской судебной палаты. После этого он переменил карьеру и был назначен попечителем Московского учебного округа. В этой должности он пробыл 14 лет, до 1895 года. В это время генерал-губернатором в Москве был великий князь Сергей Александрович. Капнист ему не понравился, и был назначен сенатором I департамента, одного из самых живых и значительных Департаментов Сената, где рассматривались жалобы и протесты против действий административных властей. Последнее годы бедного дяди Капниста были омрачены материальными тяжелыми передрягами. Внезапно обнаружилось, что у него крупные долги, которые он не в состоянии уплатить. Ему помогли его братья – посол в Вене граф Петр Алексеевич, женатый на очень богатой графине Стенбок, и бездетный и холостой брат граф Дмитрий Алексеевич, бывший директор Азиатского департамента Министерства иностранных дел, внушениям и содействию которого я обязан выбору своей дипломатической карьеры, что считаю для себя во всех отношениях счастливым и за что на всегда сохранил благодарную память графу Дмитрию Алексеевичу.

У Капнистов была дочь Соня, приблизительно моя сверстница, рано умершая, потеря которой осталась на всю жизнь раной для тети Эмилии, и было два сына: старший Алексей был на два года старше меня; мы были с ним почти сверстниками, товарищи и друзья. Младший Дмитрий, был на 6 лет моложе меня, и был товарищем игр моей сестры Марины, которая была старше его на два года. Алексей с детства имел какое-то влечение к морю. Родители потребовали, чтобы он кончил гимназию и поступил в университет. Но когда он перешел на 2-й курс, ему разрешили удовлетворить свое влечение. Он был принят в Морской корпус по особому разрешению Государя, которое состоялось даже при не совсем обычных условиях. Государь Александр III был в Ливадии, когда вместе с другими бумагами, он получил и прошение об определении Капниста в Морской корпус. Государь для скорости вложил прошение со своей резолюцией в конверт, адресовал его морскому министру, наклеил почтовую марку и бросил в ящик. Почерк Государя узнали на почте и почт-директор лично отвез письмо морскому министру, прося его дать ему конверт, как уникум.

Капнист довольно много плавал, потом был в числе первых профессоров Морской академии, когда ее открыли. Очень недовольный порядками во флоте, он ушел в отставку в 1908 или 1909 году, поселился в деревне, был предводителем дворянства в Полтавской губернии[56 - На самом деле граф А. П. Капнист был избран предводителем дворянства Мглинского уезда Черниговской губернии.]. Призванный на службу, когда началась война в 1914 году, он был назначен помощником начальника Морского генерального штаба, а в конце войны был уже контр-адмиралом и начальником штаба[57 - Автор не совсем точен. После возвращения на службу граф А. П. Капнист 25 января 1916 г. был назначен офицером для поручений и и. д. помощника начальника Морского штаба Верховного главнокомандующего. В июле 1916 г. Капнист был назначен начальником Управления Беломоро-Балтийским районом с правами командующего неотдельной армией. 27 июля 1917 г. – и. о. начальника Морского генштаба, с 8 сентября 1-й помощник морского министра.]. После большевистского переворота семья его перебралась в Кисловодск. Он последовал туда же, но там, во время захвата Кисловодска большевиками, был схвачен, посажен в тюрьму и зверски убит в числе многих погибших тогда. Это был редко хороший благородный человек с чисто младенческой душой. Об нем не раз придется мне вспоминать.

Его младший брат Дмитрий рос одиноко среди старого поколения своих родителей и дяди Дмитрия. Он мало привык к обществу сверстников и всегда казался в нем немножко стариком. В детстве одно время он долго болел, и тогда сам завел бумагу с чертежом, где черными и красными чернилами аккуратно вел записи своей температуры и рисунок кривой колебаний. Он любил приставать к старшим, чем впрочем отличаются почти все мальчики известного возраста. Помню как он на своем детском велосипеде разъезжал по коридору верхнего 3-го этажа Капнистовского дома в Москве (огромная казенная квартира попечителя учебного округа была как раз против Храма Христа Спасителя) и развозил по комнатам молодежи – студентов-племянников, всегда живших у Капнистов, – квитанции на право ночевать в собственной комнате. Помню, как он долго и упорно одним пальчиком стучался в дверь Бори Лопухина, пока последний не вылетал из нее совершенно разъяренный. Этого только и нужно было Дмитрию, который удирал от него на своем велосипеде. Борьба с ним была невозможна. Как младший, он был балованным Веньяминчиком, и если старшие молодые люди жаловались его матери, она говорила им: «Бедные, маленькие, вас Димитрий обидел». Однажды мы с моим другом Семеном Ивановичем Унковским поймали его в саду и тут же изобразили военный суд, причем были и прокурором, и адвокатом, и судьями. Приговорили обвиняемого к порке и тут же произвели не особенно сердитую экзекуцию. Нам потом здорово досталось от тети Эмилии, но свое удовольствие мы получили. Бедный Дмитрий. Он был и остался очень хорошим малым, благородным, добросовестным, необычайно трудоспособным, но он как-то засох, и у него никогда не было молодости в характере. А между тем он с ранних лет всегда был кем-нибудь увлечен, и всегда избирал своим предметом самую молодую, красивую, привлекательную и жизнерадостную девицу. Если у него был хороший вкус, то сам он не обладал прелестями, которые могли нравиться, и которые в таких случаях важнее серьезных достоинств, кои у него были. Он так молча и упорно преследовал предмет своего увлечения, что обычно становился ему в тягость. Он оставался верен своим увлечениям, пока они не выходили за кого-нибудь замуж, тогда он переносил свое чувство на другую. Так он действовал с ранних лет почти до 40-летнего возраста, когда судьба над ним сжалилась и он женился на Ольге Бантыш, совсем молоденькой и не видавшей жизни. А он уже был членом Государственной думы, после того, что проделал судебный стаж, участвовал в сенаторской ревизии Туркестана графа К. Палена и был предводителем [дворянства] Золотинского[81 - Правильно: Золотоношского уезда.] уезда Полтавской губернии.

О родителях его сознательно не вдаюсь в подробности, потому что это слишком близкие для меня люди, и я буду говорить о них, когда буду рассказывать о себе, если только память дозволит мне повести святую повесть о моей семье и себе самом, и я успею это сделать.

Мои родители

Я хотел занести сюда хотя бы в самых общих чертах то, что мне припомнилось о семьях моего отца и моей матери, отчасти по рассказам, отчасти по личным воспоминаниям. Я думаю все время о моих детях. Мне хотелось бы, чтобы они не были безразличны к памяти тех, кто мне дороги и близки. И теперь я подошел к тому, что ближе всего лежит моему сердцу, что может быть всего труднее передать так, как хотелось бы. Я знаю заранее, что мои слова не удовлетворят меня. Я буду говорить о моих родителях.

И здесь поперек моим попыткам лежит ужасный недостаток памяти. Вот откуда выглядывает на меня лик смерти, когда хочешь и не можешь вызвать к жизни то, что так недавно трепетало всеми красками. Да помогут мне близкие дорогие мне души вдохнуть в эти страницы воспоминаний живую память о себе, или хотя бы дуновение своей личности.

Мне стыдно, что я знаю так мало подробностей о жизни моих родителей до той минуты, когда они попадают в поле моих личных воспоминаний.

Папа

Мой отец родился [3 октября] в 1828 году, и, как я уже говорил, воспитывался в Пажеском корпусе. Впоследствии от старой княжны Тани Гагариной, скончавшейся в Баден-Бадене, я знаю, что в это время он бывал иногда по воскресеньям у них в доме в Петербурге. Мой отец вышел в [лейб-гвардии] Преображенский полк, некоторое время был адъютантом полка[58 - Князь Н. П. Трубецкой был выпущен из камер-пажей 14 августа 1847 г. коллежским секретарем и воспитывался дома. 24 мая 1849 г. он был определен на службу в прапорщики лейб-гвардии Преображенского полка, из которого уволен капитаном в 1856 г. См.: Фрейман О. Р. Пажи за 185 лет: Биографии и портреты бывших пажей с 1711 по 1896 г. Фридрихсгамн, 1894–1897. С. 422.]. От этого времени у меня остался почему-то в памяти его рассказ, как в полковой праздник было такое разливанное море, что даже в стойла лошадям лили шампанское. Мой отец участвовал в Венгерской кампании 1848 года[82 - Имеется в виду поход русских войск в Венгрию на подавление восстания, который проходил в апреле – августе 1849 г.], по крайней мере, я помню бронзовую медаль в память этой войны[59 - Имеется в виду медаль «За усмирение Венгрии и Трансильвании», 1849 г. В то же время надо отметить, что эта медаль в бронзе не выдавалась, а была серебряной. Либо же, имеется в виду памятная настольная медаль (серебро и бронза), которая, впрочем, выдавалась лишь генералам и старшим штаб-офицерам.] в числе его орденов. Он был адъютантом командующего гвардией генерала Арбузова, потом князя А. И. Барятинского[60 - Князь Н. П. Трубецкой состоял адъютантом командующего запасными частями Гвардейского корпуса (наименование должности неоднократно менялось: командующий запасными батальонами, инспектор запасных гвардейских, резервных и запасных гренадерских батальонов, командующий гвардейским резервным пехотным корпусом и др.). А. И. Барятинский был переведен на Кавказ 22 июля 1856 г., именно тогда Трубецкой и оставил военную службу.]. Последний предложил моему отцу ехать с ним на Кавказ, когда был назначен туда наместником, но мой отец остался в Петербурге. Он женился первым браком на графине Л. В. Орловой-Денисовой. От этого брака у него было трое детей: старшая Софья Николаевна Глебова, вторая Марья Николаевна Кристи и сын Петр Николаевич. Они унаследовали крупное состояние своей матери и ее сестры графини Толстой, которая после ее смерти взяла к себе всех трех детей и воспитала их. Все трое имеют в настоящее время большое потомство. Моя сестра Глебова – прабабушка[83 - Среди ее внуков – народный артист СССР П. П. Глебов.] и сохранила до сих пор (декабрь 1925 года) поразительную живость и подвижность. Не всякий молодой за ней угоняется[84 - Добавлено от руки: скончалась 7 сент[ября] [19]3б г[ода].].

Мой отец рано овдовел, покинул военную службу и жил в Москве. Он страстно любил музыку. В это время великих реформ для русской музыки также наступила знаменательная эпоха. Перед тем, незадолго, проявился гений Глинки. Громадный толчок в музыкальном развитии России дали братья Рубинштейны, – в Петербурге Антон, в Москве Николай. Я не буду повторять того, что сказано о значении Николая Рубинштейна в воспоминаниях моего брата Евгения. Его гений и его музыкальная деятельность были своего рода откровением музыки. Он разбудил природные дремавшие способности и врожденную у нас музыкальность и дал этим способностям и силам должное направление. Его усилия падали на благодарную почву и приносили богатые плоды. В Московском обществе нашлись просвещенные и чуткие ценители музыки, которые сплотились вокруг него и помогли ему создать Императорское Музыкальное Общество и Консерваторию с кадром крупных даровитых профессоров и артистов. А симфонические концерты, которыми он дирижировал, и камерные вечера стали широкой музыкальной школой, привлекая тысячи слушателей во всегда полные залы. Концерты эти были своего рода событиями, и ими жила музыкальная Москва. Я помню атмосферу какого-то светлого торжества, которая чувствовалась в залах Дворянского собрания, когда бывал хороший концерт и особенно когда выступал Антон Рубинштейн. Николая я не застал и помню его только в моем раннем детстве, но дух Николая Рубинштейна был живуч долгие годы в Москве. Вплоть до революции сохранились старые верные его поклонники и последователи, которые оставались неизменными посетителями симфонических концертов.

Мой отец был в числе друзей и почитателей Николая Рубинштейна и деятельно помогал ему во всех его начинаниях, будучи одним из основателей Музыкального общества[61 - Имеется в виду Русское музыкальное общество (с 1868 г. – Императорское), открытое в 1859 г.]. В то время хор, выступавший в концертах, составлялся из любителей. Отец мой был в числе постоянных участников, и здесь на спевках он встречался и сблизился с моей матерью, которая была очень музыкальна и, как я слышал, была любимой ученицей Фильда. Таким образом общее увлечение музыкой сыграло решающую роль в жизни моих родителей.

Я снова прибегаю здесь к воспоминаниям «Из прошлого» моего брата. Читайте и перечитывайте эту книгу, если хотите понять сердцем, кто были мои родители и чем была для них музыка.

Мой брат был на 10 лет старше меня. Он описал годы семейной жизни моих родителей, когда меня не было еще на свете. Для меня Ахтырка, в которой я родился, существует только по рассказам, а не по личным воспоминаниям. В памяти моей от этого времени запечатлелись отдельные отрывочные сцены, сами по себе незначительные, но почему-то врезавшиеся в детскую память. Мои более связные воспоминания начинаются с переезда нашего в Калугу. Переезд этот был обусловлен материальными затруднениями, которые стали испытывать мои родители. Они вынудили моего отца с большим горем пойти на продажу родового поместья Ахтырки, содержание коего стало ему не по средствам, и он продал это имение за гроши. Еще раньше, чем решиться на этот шаг, отец мой стал искать государственной службы, и был назначен в Калугу вице-губернатором в 1877 году[62 - Князь П. Н. Трубецкой был назначен Калужским вице-губернатором 5 ноября 1876 г.]. Здесь протекли счастливейшие годы нашей семейной жизни.

Я не помню своих родителей иначе, как пожилыми. И все мои воспоминания с самой ранней поры моей жизни складываются вокруг бережной нежной и всепоглощающей любви моего отца к матери. Он не мог жить без нее, он молился на нее, и когда у себя в кабинете он садился в кресло читать газету, он пододвигал ее портрет так, чтобы видеть ее каждую минуту, когда глаз отрывался от чтения; после его смерти мы нашли его письмо к нам детям, в котором он писал: помните, что вы обязаны Маме больше, чем жизнью…

У нас детей сложилось твердое представление о Папе, что на нем почивало особое благословение Божие. За несколько лет до кончины моего отца, в Москву приезжал известный о. Иоанн Кронштадтский и служил молебен, если не ошибаюсь, в Елизаветинском институте, хозяйственной частью коего ведал мой отец, как почетный опекун. Разговорившись с моим отцом после молебна, о. Иоанн сказал ему, что на нем благословение Божие, и что пока он жив, в его семье все будут живы. Предсказание это сбылось, и мой отец скончался, не зная горя семейных потерь.

Я никого не знаю, кто был бы таким счастливым человеком, как он. Источником этого счастья была его душа младенчески чистая, ясная и добрая. Физически он был редко здоровый человек и никогда не хворал. Моя мать всегда говорила, что переезд в Калугу сохранил моему отцу много лет здоровья, ибо, конечно, в Москве нельзя было бы установить такого правильного, ничем не нарушаемого образажизни. Он вставал всегда в один и тот же час в 8 часов утра, пил два стакана чая, потом шел в кабинет, где ему давали маленькую чашку кофе, которую он выпивал, наскоро прочитывая известия в «Московских ведомостях», потом ехал на службу. После завтрака опять уезжал на службу, потом по делам и визитам, перед обедом ложился отдыхать, тотчас засыпал и просыпался ровно через 1/4 часа, после обеда иногда занимался и почти ежедневно кончал вечер партией в винт, у нас дома или у кого-нибудь из друзей. Во все перерывы в течение дня он забегал к моей матери, рассказать где был и кого видел и обо всем посоветоваться.

Мой отец был необыкновенной доброты и незлобивости. Он вечно за кого-нибудь хлопотал и, если о ком заботился, то он уже обдумывал его во всех подробностях. Личные свои дела он не умел вести. Его неисправимой доверчивостью к людям нередко злоупотребляли. Он готов был поверить явному мошеннику, если тот обещал не надуть его. Он был совершенно не способен сердиться или обижаться на кого-нибудь, и поэтому у него не было и не могло быть врагов. При этом никогда никакое мелкое чувство и мелкая мысль не имели доступа в его чистое сердце. Ему органически чужды были тщеславие и зависть. Ему даже была простота от Бога. Это был в своем роде цельный самородок. Только получившие дар Божий чистоты сердца могут быть так просты и непосредственны, как дети, быть так цельны и настолько чужды мысли и старания чем-то такое казаться, а не просто быть. Изо всех детей моего отца в наибольшей мере этот дар непосредственности был унаследован моим братом Евгением.

Ко всем этим счастливым качествам у моего отца присоединялась способность удовлетворяться и находить удовольствие в самых скромных условиях жизни. Он, который смолоду привык к богатству и даже к роскоши, наслаждался разведением самых скромных грядок у себя в саду, и с таким же интересом относился к хозяйству в Меньшове, где урожай мог поместиться в двух ваннах, как в былое время в крупных имениях. Но главным его интересом и его страстью была музыка. Ради нее он готов был обо всем забыть. Для чистых душ музыка это та же молитва, конечно, не пошлая веселенькая или чувственная музыка, которая является грубой материализацией искусства, а та музыка, которая уносит над землей, «всякая ныне житейския отложив попечения», та небесная музыка, которая как благодать сходит на композитора и исполнителя и заражает и уносит слушателей в иной мир. Вот эта музыка-молитва звучала в чистой душе моего отца так же, как и моего брата, который так умел передать эти переживания, говоря о 9-й симфонии Бетховена. И та же музыка уносила мою мать в надзвездные пространства.

Главным лишением для моего отца, когда он переехал в Калугу, было, конечно, удаление от симфонических концертов и музыки, связанной с Николаем Рубинштейном, невозможность принимать деятельное участие в Императорском Музыкальном Обществе. Но мой отец тотчас основал музыкальное общество и музыкальную школу в Калуге. Он создал даже оркестр из любителей и устраивал концерты, с целью пропагандировать музыку и в то же время для усиления средств Братства борьбы с расколом[63 - Имеется в виду миссионерское братство Калужской епархии, носившее название Братство Святого Апостола Иоанна Богослова. Открытие братства состоялось 25 февраля 1879 г. Согласно Устава, оно ставило перед собой задачи: «а) разъяснение истин веры и правил благочестия; б) заботливость об искоренении предрассудков, суеверий и маловерия; в) возвращение на путь истинной православной церкви заблудших и уклонившихся от нее наших ближних, главным образом, так называемых старообрядцев; г) оказание христианской благотворительности, благоустройство и устройство церковно-приходских школ». В первый состав Совета братства вошли ректор семинарии архимандрит Мисаил (председатель), член Калужского окружного суда В. И. Станкевич и инспектор семинарии Д. Е. Лужецкий (товарищи председателя), кафедральный протоиерей А. М. Колыбелин, вдова полковника С. А. Загряжская, княгиня С. А. Трубецкая (мать автора воспоминаний), протоиерей калужской Предтеченской церкви И. Д. Любимов, Калужский уездный предводитель дворянства Н. С. Яновский, преподаватель семинарии И. И. Никольский, супруга товарища прокурора Калужского окружного суда В. В. Сперанская, управляющий Калужской контрольной палатой Ф. Н. Щеглов и дочь статского советника Е. С. Унковская.], которое он также организовал. В Калужской губернии было много старообрядцев, и с ними устраивались собеседования и велась проповедь.

Мой отец приглашал на концерты в Калугу своих друзей – артистов. Мне было лет 6, когда к нам приехал Николай Рубинштейн. Хорошо помню это посещение, как к нему приехал с визитом, чтобы благодарить за участие в концерте в пользу Братства его руководитель Архимандрит Мисаил. Оба они стояли в столовой у входа в гостиную, куда мне нужно было пробраться. Они разговаривали и кланялись друг другу. Потеряв надежду, что они покинут это место, я на четверинках пополз между ними, и они, продолжая свои поклоны, с удивлением увидали меня у своих ног. Мне было очень страшно, но все обошлось благополучно. Помню также, как старшие не решались просить Рубинштейна сыграть что-нибудь и меня послали к нему с нотами. Мне тоже было страшно идти, но Рубинштейн добродушно принял ноты и сел играть. Я, конечно, не мог тогда оценить его игры, мне только передалось благоговейное напряжение всех слушавших.

Приезжал также давать концерт профессор Консерватории пианист Пабст, отличавшийся блестящей и сильной игрой, и молодая в то время певица Климентова-Муромцева. С ее приездом связаны забавные воспоминания. Мой отец был феноменально рассеян. Когда он решил ее выписать, то написал не только ей, но и моему брату Петру: «Скажи этой дуре, чтобы не вздумала ломаться и приезжала». Он перепутал конверты, и Муромцева получила письмо, предназначавшееся моему брату. Она очень добродушно отнеслась к этой ошибке и возвращая брату письмо, которое ему предназначалось, сказала: «Напиши в Калугу, что дура не будет ломаться и приедет». Перед концертом мой отец командировал за ней в Москву огромного жандарма Степанова с большой рыжей бородой и рядом медалей на груди. Степанов участвовал в любительском оркестре, играя на флейте. Ему было поручено привести артистку. Появление огромного жандарма в доме Муромцевых произвело переполох. Муж Марьи Николаевны был известный, в то время считавшейся левым, профессор университета, впоследствии председатель I Государственной думы. Муромцев был начеку, ожидая всяких неприятностей от властей. Поэтому когда появился жандарм, он решил, что это по его душу пришли. Но вскоре все выяснилось, и Марья Николаевна с удовольствием признала в жандарме своего коллегу.

О феноменальной рассеянности моего отца я припоминаю некоторые случаи, кроме тех, которые привел мой брат. Так, однажды, придя к знакомым, он совершенно забыл, что находится в гостях, а не дома, и все ждал, когда же, наконец, уйдет его собеседник, а хозяин, в свою очередь, недоумевал, почему так долго сидит мой отец. В конце концов, последнему надоело сидеть, он извинился, что ему надо выйти, и только когда вышел на воздух, понял свою ошибку и вернулся домой. Никто не коверкал так имен, как мой отец. Однажды ему нужно было видеть по делам директора одного из департаментов Министерства финансов г[осподина] Тухолку. Он поехал к нему на квартиру, позвонил у двери. Дверь отворил ему какой-то господин. Мой отец спросил его: «Здесь ли живет г[осподин] Падалка…» – «Здесь нет г[осподи]на Падалки, здесь живет директор департамента Тухолка» – был ответ. – «Ну не все ли равно Падалка или Тухолка, – сказал мой отец, – «Мне его нужно видеть». – «Это я Тухолка», – с достоинством возразил господин, и моему отцу пришлось извиниться, по счастью он напал на необидчивого человека. Такие недоразумения случались с ним постоянно, но мой отец был так известен своей рассеянностью и так было очевидно, что он не хочет никого обижать, что на него и не обижались. В последние годы его жизни его рассеянностью воспользовался один мошенник, предложивший моему отцу выгодные условия закладной под дом, которым владел на Смоленском рынке. Дом выходил на две улицы и значился под двумя номерами. Мой отец осмотрел один дом, а закладная была составлена на совсем другой дом под теми же номерами, но в другом порядке. Этот дом совершенно не стоил тех денег, которые дал мой отец. В конце концов жулик перестал платить за него проценты, дом пошел с торгов, и так как никто не хотел купить его, то он достался моему отцу с приплатой в пять рублей к сумме долга.

Помнится, когда сделка еще не состоялась и нельзя было ожидать такой именно проделки, я все же, хотя был еще молод, решился высказать свои сомнения, ибо владелец имел определенную репутацию мошенника. Но мой отец ответил мне: «Он обещал мне, что не обманет меня». Что можно было делать, при такой доверчивости… Моему отцу долго пришлось возиться с этим жуликом. У него было несколько домов, которыми он спекулировал, и он подкупал полицию. Поэтому когда его искали, будто бы, чтобы вручать повестки в одном участке, он проходил в соседний свой же дом, значившийся в другом участке, и таким образом оставался недосягаем. Однажды я был в кабинете моего отца, когда он пришел в связи с какими-то своими махинациями. Его разговор был явно жульнический, и он старался доказать, что по закону он чист. Я тогда, при нем же, сказал моему отцу: «Я удивляюсь, почему ты не обратишься к великому князю [Сергею Александровичу] (генерал-губернатору), чтобы принять административные меры. Ведь его могут в 24 часа выслать из Москвы». Нужно было видеть, как изменился в лице и как совершенно иначе заговорил этот мошенник. Но мой отец, после его ухода, только упрекнул меня за то, что я обидел этого человека.

Моя мать была на 12 лет моложе моего отца. В ту пору, что я их помню обоих, кроме последних двух лет жизни моего отца, когда он начал заметно дряхлеть, я совершенно не замечал разницы в их возрасте. Каждый из них сохранил до конца необыкновенную свежесть и молодость духа. Мой отец никогда не задавался отвлеченными вопросами и интересами. Его долг ему был ясен и долг этот ему подсказывал не только рассудок, но и сердце. Покинув военную службу в молодых годах, он сохранил в душе ту внутреннюю дисциплину, которая составляет суть военного призвания. Он вырос в крепких устоях старого дворянства, которое не разделяло Престола и Отечества и считало своим долгом и делом чести служить им не за страх, а за совесть. Император Николай Павлович, его царственный и рыцарский облик сохраняли обаяние для людей его поколения, воспитавшихся и прошедших военную службу в его царствовании. Портреты его, в том числе известная гравюра Сверчкова[64 - Имеется в виду гравюра с картины Н. Е. Сверчкова «Николай I в санях» (1895).] – Николая Павловича в санях, в одиночке – висели всегда у него в кабинете.

Поступив на гражданскую службу, мой отец продолжал так же честно и нелицеприятно служить Государю и Отечеству, как он это делал будучи военным. Не надо думать, что это заставляло людей его воспитания быть формалистами и прямолинейными. Отнюдь нет. Сердце участвовало в их служении не меньше, а иногда и больше, чем рассудок, и иногда это бывало большое сердце. Люди поколения и понятий моего отца были прямыми продолжателями того служилого и боярского класса, на костях которого сложилась и выросла Россия. И когда понятия эти стали разлагаться, то и основы империи дали трещину.

Как мой отец был на службе, таков он был и в жизни, с прямой, ясной, чистой душой. Характер моей матери был сложнее, потому что и сама она выросла в другой среде, более открытой новым запросам.

Мама?

В юности своей мама была веселая, живая, шалунья, верховодившая среди молодежи, музыкальная, чуткая и с той способностью увлекаться чем-нибудь, «экзальтироваться», как говорил мой отец, которую она сохранила до конца.

Выйдя замуж, ставши матерью, она прониклась чувством ответственности, на нее выпавшей. Это была великая и горячая душа, пламеневшая любовью к Богу и людям. И весь смысл ее существования сосредоточился для нее в семье, в детях. Если оба мои старшие братья вышли замечательными людьми, то это потому, что мама вложила в них всю свою душу.

Однажды, когда моей сестре Марине было лет 9, к ней обратилась не без ломания одна молодая дама: «Скажите, как вас воспитывает ваша мама, что вы такие все хорошие…» Марина ей ответила: «Нас мама совсем и никогда не воспитывает». Дама пришла в восторг от «прелестного» ответа.

И Марина была права, потому, что мама никогда не приставала к детям с тем, что обычно разумелось под воспитанием – хорошие манеры, регламентация всех мелочей жизни, а между тем вся душа ее горела в детях. Первой основой воспитания у нее было самовоспитание, личный пример. Она понимала, что в душу ребенка с первыми проблесками сознания западают семена, определяющие ее на всю жизнь, и что нет ничего более святого, чем эта младенческая душа, нет ничего более ответственного, чем подход к ней. Как же можно к ней подойти, чтобы бросить в нее эти семена добра… – Только самому очистившись и с молитвою и любовью наклоняясь над колыбелью. Ангел Божий, охраняющий ребенка, сообщает ему один драгоценный дар, который потом так часто растрачивается в жизни: чутье правды и искренности. Никакие нравоучения и строгие внушения, не согретые искренними убеждениями, не могут пробиться к душе ребенка. Они могут создать только внешнюю дисциплину. Ее польза и даже необходимость несомненны. Это, как помочи, которые научают первым шагам. Но еще важнее воспитание духа. Оно дается только полной искренностью, полной правдивостью и любящей материнской душой.

Я знаю по рассказу самой мамы такой случай. Мой старший брат Сережа был еще совсем маленький. Она была с ним в детской. В это время пришла прислуга доложить, что кто-то пришел с визитом. – «Скажите, что меня нет дома» – ответила мама. – Сережа вытаращил глаза: «Как мама, ты говоришь неправду!» – Мама густо покраснела, и сказала: «Я ошиблась, я хотела сказать, что сейчас ухожу из дома», и тотчас поднялась и ушла из дома, хотя раньше никуда не собиралась. Она измерила расстояние между условным кодексом правды и душой ребенка, не воспринимающей этой условности, для которого несовместима неправда и его мама.

На внешнюю сторону воспитания мама обращала меньше внимания, предоставляя ее гувернанткам, зато она сосредоточивала все внимание на совесть и душу. Можно сказать, что все ее воспитание было как будто приготовлением к говению. В вопросах совести у нее не существовало пустяков, и она всегда это говорила: вся жизнь складывается из «пустяков», и человек незаметно катится вниз, если не серьезно относится к своему долгу, своим обязанностям. У мамы были любимые притчи, которые она всегда напоминала, и которые врезывались нам детям в память. Одна из них была про лодочника, которому нужно было переехать реку прямо против того места, откуда он отчалил и который забирает далеко вперед. «Зачем ты это делаешь» – спрашивает его мальчик, и лодочник показывает ему, как течение относит лодку в сторону, как сильно нужно грести и забирать вперед, чтобы пристать к намеченной цели… «Забирайте же и вы повыше, гребите сильнее, чтобы жизнь не отнесла вас далеко назад. Только так вы можете достигнуть вашей цели».

Еще одно место из Гоголя особенно любила мама. Она всегда выписывала его и читала нам. И я выпишу его здесь. Это известное лирическое отступление по поводу Плюшкина: «И до какой ничтожности, мелочности, гадости мог снизойти человек! Мог так измениться! И похоже это на правду… – Все похоже на правду, все может статься с человеком. Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое, ожесточающее мужество, – забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом! Грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдает назад и обратно! Могила милосерднее ее, на могиле напишется: „здесь погребен человек“; но ничего не прочитаешь в холодных, бесчувственных чертах бесчеловечной старости».

Мама читала эти вещи, когда имела задушевный разговор, в котором будила совесть, пробуждала раскаяние, возбуждала стремление к исправлению. Никто не умел так, как она, вызывать эту внутреннюю исповедь у своих детей. Она сама была нашей живой совестью. Сколько раз я останавливался перед дурным поступком не потому, что это было не хорошо, а потому, что это огорчит мама или возмутит ее. Останавливала не только любовь к ней, но и страх перед ней, – страх не наказания, не внешних последствий, а страх, внушаемый ее нравственной личностью. Такой страх перед матерью не есть ли тот же страх Божий… – Мама нам импонировала, мы все ее боялись, я может быть больше других в своем детстве и отрочестве. Одно время у меня это было слишком сильное и неправильно выражавшееся чувство. Я боялся, и это вызывало во мне скрытность, но все же это происходило не от страха наказаний, ибо не в этом была сила воздействия мама, а в нравственном авторитете. Потом это ненормальное чувство прошло, осталось другое, которое мы испытывали все и до конца. Мама нам импонировала, и когда у нас являлось сомнение, так ли мы поступили – мы боялись ее, потому что в ней олицетворялся суд живой неподкупной совести, который болел за каждый наш грех сильнее нас самих, но никогда не смягчал зла, никогда не выдавал серого за белое. Нам детям приятно было видеть, что мама импонировала не только нам, но и своим сестрам и братьям и вообще всем, кто ближе стоял к ней, а особенно нашим гувернанткам, которые смертельно боялись ее. И это было более чем удивительно, потому что она не только ничего не делала, чтобы внушать такое чувство, но искренно огорчалась, когда видела, например, что это создавало одно время расстояние между ею и мною. Впрочем, это расстояние ей удалось заполнить своей материнской любовью, ибо ничего не действовало на нас так сильно, как ее огорчение, когда мы сознавали себя виновными в нем.

Мама была великая молитвенница. Все свои заботы, мучения и недоуменные вопросы она несла Богу и слагала у Престола его. Она молилась о каждом из нас так, как может молиться любящая и верующая мать, раскрывая перед Богом свои заботы, радости и огорчения.

Однажды, когда тетя Саша Лопухина, жена любимого ее младшего брата, поделилась с нею острым беспокойством о ком-то из своих детей, Мама написала ей письмо, в котором старалась ее успокоить и привела пример из собственного опыта, как однажды ее мучительно тревожила забота о здоровье ее сына Жени. Он сильно рос, у него были слабые легкие и доктора находили, что ему нужно лечение на юге. Между тем в это время средства были расстроены. В это время в Калуге жил почти столетний Семен Яковлевич Унковский, крайне почтенный хороший старец, который очень любил мама. Нуждаясь в нравственной поддержке она поверила ему свою тревогу, и старик сказал ей: «Что вы такое, чтобы рассчитывать на свои силы и свой разум… Скажите себе, раз навсегда, что вы ничего не можете, положитесь во всем на милость Божию. Помните слова псалма: „Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строющие его; если Господь не охранит города, напрасно бодрствует страж“» (126 псалом).

И мама вспоминала, как она поверила тогда этому совету, и как ребенок матери, передала Богу свои заботы и Господь все устроил. И потом всегда в жизни мама помнила этот совет и никогда не обманывалась в своем последнем прибежище. Это не был фатализм, не было желанием отогнать свои заботы, пока билось ее любящее сердце, заботы эти не иссякали, но это была детская и вместе с тем пламенная вера в Бога и сознание своей личной немощи, беспомощности человека без Бога.

О чем просила мама у Бога для своих детей… На мое счастье у меня есть под рукою одно письмо мама, написанное своим сестрам тете Маше и тете Лиде Лопухиным, когда у них жили мои старшие братья – студенты в Москве. В этом письме ответ на поставленный вопрос. В феврале 1882 года Женя заболел сильнейшей ветряной оспой, сопровождавшейся большим жаром. Он видел тогда не то сон, не то бред, связанный с концом мира. Тут были и фейерверки, пускавшиеся известным в Калуге пиротехником Перовым, который давал им самые затейливые названия, вроде например: «двухъярусный дамский каприз». Эти фейерверки в бреду как бы олицетворяли для Жени пошлость. И тот же бред завершался какой-то небесной музыкой, в которой участвовал хор ангелов. Мама писала по этому поводу своим сестрам 27 февраля 1882 года из Калуги: «…Обе вы мои дорогие сестры! Обнимаю вас от всего моего благодарного и любящего сердца и благодарю вас благодетельниц моих за все, что вы понесли и потерпели за моего больного Женю. Я знаю, что вы не нуждаетесь в благодарности, так как и сами в некотором роде матери моих сыновей, но чувствую потребность высказать вам, что чувствую к вам, голубушки мои дорогие. Скажи Жене, что мы с большим интересом читали его описание сна или полубреда. Меня сначала очень беспокоила эта музыка, которую слышал Женя, по воспоминанию о Пете Ростове; но я вспомнила, что и со мною бывало нечто подобное. В этой ночи у Жени резюмировалось все то, что его волновало за эти 4 года, и дай Бог, чтобы во всю жизнь, при всех невзгодах и треволнениях житейских, надо всем для него возносилось славословие ангелов. Я помню, как первые сомнения сыновей возникли от сопоставления пошлости людской с величием Бога. Они искали образ Бога в человеке, и, не находя, сомневались в Боге, но Бог открылся им, по обещанию: «Ищите и найдете, стучите и отворят вам». И вот теперь, в этой кончине мира, Женя осязательно как бы видел, что пошлость людская не умаляет величия Божия. Представление Перова «Венецианская ночь» не мешала чудным явлениям и силы небесные все покрывали.

Благодарю Бога ежедневно за Его милость ко мне, что услышана моя молитва, хотя самая недостойная она была и продолжает быть. Еще до рождения детей, во время беременности, я молилась и особенно любила слова: «Даруй им души всеразумные к прославлению Имени твоего». Дай Бог, чтобы до конца жизни сыновья мои продолжали искать света и совершенствовались по возможности. Высшего счастья нет на земле. Я мечтаю о том, чтобы со временем они были миссионерами. Но миссионерами не в Японии и даже в России, а в своей собственной среде. Лишь бы гордость не примешалась к желанию распространения истины. Если двигателем будет сознание обязанностей, возлагаемых на них, тем сокровищем веры, которое дано им от Бога, тогда нет места гордости»…