banner banner banner
Германтов и унижение Палладио
Германтов и унижение Палладио
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Германтов и унижение Палладио

скачать книгу бесплатно


Виктория Бызова выключила телевизор, затем и радио: телесериал тянул резину, в новостях была одна и та же буза, а завтра – рано вставать.

– Новосибирская преступная группировка провела сходку с участием московских воров в законе в кабинете вице-губернатора области…

Германтов зевнул: полночь?

И интрига «Преступления в Венеции» выдохлась. Германтов рассеянно поиграл кнопками на пульте: одна обнажённая неотразимая девушка, другая и – ничуть не хуже первых двух – третья… Так, неотразимые мои, брысь.

– Математик Михаил Перельман, по сведениям Рейтер, отказался от премии в миллион долларов, так называемой «математической нобелевки», которую ему присудило авторитетное международное жюри за решение гипотезы Пуанкаре, названной «задачей тысячелетия». Взять интервью у гениального отказника не удалось, он скрывается от репортёров в своей малометражной квартире, в блочной девятиэтажке, на телефонные звонки не отвечает…

Пуанкаре? Не та ли это задача, которую… – даже простенькую мысль клевавший носом Германтов поленился додумывать.

– За нами бескрайняя страна и миллионы обнищавших, но остаивающих свободу и своё достоинство людей! Мы защитим Россию от диктатуры, а конституцию – от путинизма и путинистов, не позволим заткнуть нам рты, долой клептократический режим, долой, долой, долой, пока мы едины, мы непобедимы, долой… Скоро, очень скоро упадут цены на нефть, и тогда… – рослый кудрявый оливковый от тропического загара оппозиционер в дорогом костюме выступал на протестном митинге, где, по свидетельству пресс-службы московской полиции, присутствовало около трёхсот человек… «А недавно, – подумал Германтов, – тысячи были… А главная мечта прогрессистов-протестантов всё та же – чтобы цены на нефть упали, чтобы – чем хуже, тем лучше…»

– Разлив нефти в Мексиканском заливе грозит серьёзными экологическими… – двое волонтёров-«зелёных» пытаются отмыть перемазанного нефтью пеликана с печальными глазами…

– Наличие полутора сотен тонн мазута в танках потерпевшего неделю назад катастрофу на скалах Тосканы круизного лайнера «Конкордия» грозит флоре и фауне обширных участков уникального побережья… – Под угрозой оказался тончайший природный механизм внутривидового метаболизма, позволявший устрицам в Тирренском море менять пол в зависимости от нехватки или изобилия пищи… Так, до катастрофы устрицы мужского пола, испытывая голод, могли… а теперь… «Как, как же теперь? – просимулировал недоумение Германтов. – Голубые моллюски теперь не смогут, проголодавшись, превращаться в розовых, а насытившиеся розовые – в голубых?»

Ай-я-яй, что натворили…

Но не надо мазать всё чёрной краской:

– Однополые браки готовится легализовать парламент Шотландии, совсем скоро такие браки… Помешались? – показывают сидящих на мешках шерсти болванов-парламентариев в париках с буклями. – А Верховный суд США уже разрешил геям, находящимся на армейской службе, принимать участие в гей-парадах в военной форме, с боевыми наградами…

Ну-у-у-у, – хотелось спать, но щекотал внутренний голос, – усилия настырных гей-активистов не пропали даром, наконец-то половая справедливость и терпимость восторжествуют, – не только первые однополые свадьбы сыграют вскоре, не только на плацу, легализовавшись, намаршируются в своё удовольствие самые голубые из голубых беретов, но теперь – под перезвон орденов-медалей – и гей-парады с бравыми вояками во главе будут на загляденье, парады проникнутся патриотично-боевым духом, а вот ущемляемых в гендерных правах и утончённых сексуальных предпочтениях устриц жаль, до слёз… Германтов уронил голову на спинку кресла. Не пора ли всё-таки спать? И зевнул, выдавив из зевка улыбку: до разрешения проблем устричного метаболизма пока мы, конечно, не доросли, но, – плосковато пошутил внутренний голос, – мы тоже не лыком шиты, у нас есть как-никак гей-славяне.

– Уже в третьей стране Европы, Норвегии, после того как аналогичный случай зафиксировали в Америке, в штате Айдахо, обнаружены мёртвые птицы. Целые стаи, – таращился в камеру очевидец, – как камни, замертво падали с неба на шоссе и крыши… Учёные теряются в догадках… Вслед за прорицателями таблоидов обозреватели серьёзных европейских массмедиа – бумажных и сетевых – согласно заговорили о приближении конца света.

Fin de si?cle, fin de si?cle… – заждались? А в каком же кинофильме птицы недавно падали с неба? – вконец раззевался Германтов.

И – далёкое прошлое продолжает нас удивлять:

– Миланский исследователь Джузеппе Венти утверждает, что Марко Поло никогда не бывал в Китае, его знаменитая книга, изобилующая подробностями таинственного быта и кулинарии Востока, – плод мистификации.

Очередное откровение от очередного жулика, – вновь растягивал зевок Германтов, глаза слипались. – Как же, как же – рецепты макарон, мороженого, привезённые из Китая, тоже мистификация? Tagliatelle, tagliatelle… аминь. Это ли не креативный вызов, достойный двадцать первого века, – росчерком лукавого пера лишить Италию пасты? А на десерт – мороженого? Ай-я-яй, душными вечерами нельзя будет полакомиться фисташковым мороженым на площадях Лукки, Сан-Джиминьяно… А как любила Катя мороженое, – неожиданно уколола память. И тут же ему подумалось: придётся, чтобы авиапассажиров больше не дурить, «Марко Поло», главный венецианский аэропорт, переименовывать…

Теперь – на сладкое? – новости культуры:

– Знаменитое белое платье Мэрилин Монро и чёрно-красный пиджак Майкла Джексона, выставленные на торги в Лос-Анджелесе, проданы за рекордную цену…

Германтова успешно усыпляла эта актуальнейшая дребедень; уже не в силах подавить очередной зевок, он, чтобы не заснуть в кресле, выключил телевизор и бубнёж радио, отправился в ванную. Поток новостей, однако, не иссякал.

– Виктор Вольман, российский эксперт итальянской секции аукциона Кристи, сообщил нашему корреспонденту, что на ближайшем аукционе в Венеции будут проданы письмо Осипа Мандельштама Ольге Гильдебрандт-Арбениной, черновик статьи Николая Рериха, две акварели Юркуна, автограф Заболоцкого…

– Срочно, срочно, молния с ленты Интерфакса! Прорыв теплотрассы в Ульянке, спальном районе Петербурга, привёл к отключению от горячего водоснабжения около ста тысяч горожан… Улица генерала Симоняка затоплена, кипятком затоплены также торгово-развлекательный центр «Парадиз», две автостоянки…

Вернёмся к новостям культуры.

– Премьера в театре «Док»… Актёр, читающий монолог Магнитского…

Параллель

Упомянутый в теленовостях Виктор Натанович Вольман, окончивший, к слову сказать, английскую спецшколу и филфак МГУ, а попозже, в «лихие девяностые», высшую Йельскую школу менеджмента, крупный, одышливый и полноватый, но моложавый ещё, лет тридцати восьми, возможно, сорока, холёный мужчина с внушительными залысинами и редкими рыжеватыми волосами, выключил радио, продолжая поглядывать в телевизор: вечер за вечером мелькал забавный детективный телесериал, но вот и финал серии, на манер промежуточных финалов в сказках Шехерезады – в очередной раз озадаченный комиссар полиции уже морщит лоб, думу думает на балконе комиссариата, вот-вот по фигуре комиссара побегут титры; ха-ха, в ходком путеводителе «Афиши» – взял с полки, полистал – расписывают «абсолютно безопасный город, без насильников и грабителей, наёмные же убийцы в масках, с кинжалами под плащами, – уверяют писаки, – теперь присутствуют только на карнавалах», ха-ха-ха, роли распределены: рекламщики-утешители одним привычно вешают благостные макароны на уши, а телекино на сон грядущий другим впрыскивает адреналин? Исправно к полуночи заваливают Венецию трупами, не иначе как специально отпугивают слабонервных туристов или, наоборот, раздразнивают любителей острых ощущений и по негласному заказу конторы Кука серию за серией жёстко гонят, чтобы на запах крови продавать экстремалам со всего мира туры? Проверим, проверим, – усмехнулся Вольман, – как там, в «абсолютно безопасном городе», обстоят реально дела с преступностью. Однако, – бездумная усмешка растаяла на губах, он вспомнил об угрозах Кучумова, и ему стало не до смеха, – однако… отличима ли уже реальность от выдумки? У самых ушлых маркетологов мозги отсыхают: как ежевечерне-еженощно обновлять-раздувать конфликты, за какой ещё убийственный криминал хвататься. Да, сколько ужастиков, реальных и выдуманных, равноправно перелопачивается в доверчивых головах. Мне вот надо, – растягивал усмешку Вольман, – чтобы цены на нефть росли, такая вот халявная у меня планида, а революционерам надо, чтобы цены на нефть упали, тогда они свою халяву получат, надеясь, что вслед за ценовым обвалом упадёт к их ногам и кремлёвская власть; надежды юношей питают? Глупцов-юношей, фриков-юношей – если, конечно, это сейчас, когда признаки и даже полярные оценки равнодушно перемешиваются, не одно и то же. Ох, что-то невообразимое творится уже в новостной мешалке: вот и неподкупный Банк Ватикана превращён святыми отцами в прачечную; да уж, взбесился, съехал с катушек мир, повсюду – не слава богу! Мало нам, что клептократический режим бывших партноменклатурщиков на «мерседесах» с мигалками по колдобинам подкатывается к пропасти, а денежки вскоре придётся хранить в юанях, так ещё и в благословенной Америке птицы замертво с неба падают. Вольман подлил себе виски и, встав с кресла с гранёным фужером в руке, по мягкому нежно-розовому ковру подошёл к панорамному окну, сиявшему самодовольной иллюминацией лужковской Москвы, но посмотрел не в окно, а, слегка обернувшись, перевёл взгляд с экрана телевизора – интрига очередного «Преступления в Венеции» выдохлась, но чем удивлять будут в новой серии? – на письменный стол; на столе был раскрыт ноутбук с фирменно мерцавшим на тёмной пупырчатой крышке надкусанным яблоком.

У Вольмана было много дел.

Очень много…

Но сначала – после глотка виски – заглянуть в электронную почту… О-о-о, – Витя, умерла… – Олег, двоюродный брат, сообщил дату…

Вольман упал в кресло.

Вольман с детства жил в Москве, в новой семье отца, виделся с мамой редко, последний раз – лет пять назад, да и характер у неё был «не сахар», знал лишь, что мама давно болела, но… смерть всегда неожиданна, точно обухом по макушке; теперь ещё и завтра в Ригу лететь, на похороны…

Вольман закрыл глаза.

Покачивался в кресле: вперёд-назад, вперёд-назад.

Дел – по горло, а время сжимается, похоронный день – как отдай…

А ведь помимо рутинной подготовки к аукциону надо ещё прочесть кипу рукописных листков – ксерокопию вручили сегодня.

Хорошо ещё что почерк разборчивый; чернила слегка выцвели, но всё читабельно. А заголовочек – с ехидным прищуром: «Разночтения»; и ещё был вариант, но перечёркнутый крест-накрест: «Разночтения в мышеловке»; возможно, этот вариант заголовка и стоило бы оставить.

Мда-а, факты, давно замещённые мифами, факты, в которые как в факты всё равно уже никто не поверит; реальность и выдумка – сближаются? Реальность и выдумка, сходясь, поигрывают нечёткими свойствами своими, и, как кажется, то, что называется реальностью, сникает… до поры, до времени?

Пока не грянет сенсация?

Грянет и превратит выдумку в непреложную, окончательную реальность?

Ещё как грянет, если, конечно, он сам сенсацию сотворит.

Выход из печати этого, судя по первому впечатлению – бегло пролистал ксерокопию, текст ещё не оцифровали, – мемуарного романа Вольман, собственно, и должен был превратить в сенсацию. Как всякий залежалый товар, роман – так себе… нет, не было в этих неряшливых, торопливо исписанных листках тока жизни, видит Бог – не было; текст явно уступал, возможно, более поздним, но давно увидевшим свет, давно расхваленным излияниям-откровениям с модернистским душком; да, всё о двадцатых-тридцатых и литературной стойкости обречённых было давно сказано-пересказано, осмеяно и оплакано, всё давно утрамбовалось в головах мифоманов, и на тебе – ещё один бесформенный многостраничный шедевр безумного времени дожидался, оказывается, своего часа среди бумаг, которые теперь, после смерти Дианы Виринеи Клименти-Мочениго, итальянской аристократки русского происхождения, выставлялись её наследниками на продажу. Да, шедевр дожидался славы около семидесяти лет, а к Клименти попал, когда в глухие брежневские годы был тайно вывезен из Советского Союза, – стопа листов, похоже, подписана псевдонимом, причём игривым псевдонимом, что дополнительно сулит дешифровщику Вольману головную боль, да и стиль, как водится, погримасничает вовсю – ни слова не будет сказано в простоте, это уж точно, так тогда повелось. Однако Вольман назовёт в решающий момент подлинное имя автора – поломает для вида голову, но назовёт, по условиям игры должен будет назвать, – на глазах удивлённой публики разгадает ребусы, собранные из усмешливо зашифрованных фамилий, окарикатуренных портретов небезызвестных в своё время особ, и, найдя ход для пиар-раскрутки, раздует до небес литературную значимость манускрипта; выпуск залежалого романа и впрямь сможет потянуть на сенсацию – в расчёте на сенсацию манускрипт, собственно, и намеревалось выкупить богатое московское издательство, которое для отвода глаз – милая культурная причуда, отвлечение газетных и сетевых психов, с пеною на губах алчущих неведомой справедливости для всех, от передела активов в нефтяном бизнесе – взяла под колпак Лубянка. Да, от выцветших листков вряд ли запахнет сколько-нибудь заметными деньгами, маленькая нефтяная скважинка при нынешних-то высоких ценах на углероды забьёт по доходам любую из сверхуспешных на рынке, обманно перехваленных прикормленными критиками нынешних книг-пустышек, но для Вольмана интерес заказчика был более чем прозрачен: издательство, ублажая помешанную на заумной, с запашком декадентской гнили, литературе дочь-крези, которая намеревалась прибрать издательство к рукам, взялся крышевать большой чин с Лубянки, вхожий в ближний круг президента. С его подачи и вышли на безотказного креативщика Вольмана, как-никак по первому своему образованию – дипломированного филолога. Соответственно, Вольману, крупному акционеру Лукойла и топ-менеджеру солидной британской инвесткомпании, руководившему слеженим за финансовыми пузырями, надлежало отвлечься от делания денег из воздуха, а также отложить на время недурно кормящую его аналитику глобальных рынков, бизнес-рисков и – он, консультант нескольких добывающих компаний, о собственной выгоде не забывал – мониторинг биржевых нефтяных котировок, динамики налоговых льгот в швейцарском кантоне Цуг и кривых офшорных доходов, всё то, в чём почти никто из простых и даже высоколобых смертных ни бельмеса не понимал, тогда как Вольман, прозорливый манипулятор ложными трендами и теневыми миллиардами, заслуженно считался незаменимым «профи», и… Аукцион заведомо жалкий, итальянская секция Кристи и прежде не была избалована мировым вниманием, но это даже хорошо, что аукцион – жалкий, торги вообще не должны поначалу вызвать ажиотаж, он ведь и нейтральное интервью давал, чтобы усыпить бдительность, понимал, что никто из акул книжного бизнеса не клюнет на рядовое письмишко юного любвеобильного Мандельштама к Гильдебрандт-Арбениной; в планировании выгод от операций купли-продажи Вольману как финансисту и психологу, пожалуй, не было равных – сначала надо со скучающей физиономией сбить цену второстепенных бумаг, в перечне которых и затеряется манускрипт; не привлекать к нему внимание и лишь потом, когда стукнут три раза деревянным молотком, взорвать интернет-медийную бомбу; к тому же не всё ясно пока с авторскими правами, во избежание юридических ловушек действительно стоило как бы невзначай прицепить рукопись под скромненькой графой «личные бумаги» к другому, неприметному совсем лоту, зато уж после оформления купчей – да здравствует бестселлер! – дать утечку с жирными заголовками, запустить рекламную кампанию на полную мощность.

Нефть разливается, птицы падают, хакеры наглеют, геи победно маршируют, чиновники набивают карманы… – О, кто-кто, а Вольман отлично знал, какое ныне тысячелетие на дворе!

«Преступление в Венеции», конец – едва улетели титры, а комиссар, покручинившись, покинул нависший над Большим каналом балкон, замельтешили анонсы следующих серий.

Запустить рекламную кампанию, дав залповую утечку в жёлтую прессу, следовало с публикации вырванных из контекста и потому обидно хлёстких цитат – чтобы разжечь страсти, надо сразу, по-наглому, спровоцировать гранд-скандал! – Ха-ха-ха, – Вольман ослабил узел диоровского галстука, причмокнув от удовольствия, сделал большой глоток, – в чём проблема? Он уже представлял себе не только в общих чертах, но и в ключевых деталях технологию раскрутки к базарному дню будущего бестселлера: вовлечь в скандал более чем достойных людей – сына Слонимского, внука Маршака, племянницу Зощенко… Подобрать цитаты с учётом образа жизни и темперамента ранимых родственничков, престарелых, но ещё отнюдь не впавших в маразм, спрогнозировать их обиды и гневные реакции, можно для пополнения возмущённого хора и других заслуженных, но не у дел оставленных старцев вытащить из нафталина, тех, из сжимающегося кружка почтенных питерских интеллигентов, которые тужили, конечно, но – жили-поживали под привычным идеологическим прессом при коммуняках, брызгая ядовитой слюной на своих кухнях, а на людях набирая полные рты воды; теперь же на любую провокативную наживку готовы клюнуть: никак, ну никак ныне не смогут они смолчать – и что же их, в славном замордованном прошлом своём скрытных, но недавно ещё, когда языки всем позволили развязать, открыто убеждённых антисоветчиков, теперь дружно, скопом, так назад, в «совок», тянет? То, что теперь они там, в промозгло-сыром, сером, как его ни подрумянивай, Питере беднее церковных крыс? Бедные, но – гордые, как же иначе. На старости лет их, культурных реликтов, хлебом не корми, дай только повыкрикивать дежурные высокоморальные глупости, им бы только доводить потешные протесты свои до накала фарса: обличать тоталитарный режим и – следом за обличениями – стыдливо-жалобные, смоченные гуманистическими слезами коллективные письма-доносы и письма-просьбы наверх, главарям режима, подмахивать, потом… Вольман усмехнулся: кампанию надо будет вести по нарастающей – до истерического возбуждения блогосферы и сведения в злобно-пугливый хор всех негодующих выкриков моралистов, до итогового рекламного залпа по главным телеканалам перед открытием книжной ярмарки; да, подумал, надо будет заготовить съёмки двух-трёх постановочных сцен с перекошенными ртами, выпученными глазами, агрессивной жестикуляцией, чтобы видеозаготовки эти выдать потом за прямой эфир, прокрутив их в прайм-тайм. А сколько же лет было маме? Шестьдесят восемь или… Достал из бумажника фотографию – молодая, где-то на юге: стройная, в коротком облегающем светлом платье в косую полоску, на фоне пальмы. Крым? Кавказ? И кто же её снимал?

Заказывая по Интернету авиабилет в Ригу, Вольман соскользнул взглядом со стены, обитой вишнёвым штофом, на белую гипсовую, с тонкими вертикальными канавками и раскудрявой капителью колонну – мысленно он набрасывал бизнес-план пиаровско-рекламных спецопераций.

Впрочем, здесь-то всё ясно и просто, всё это – проблемы-семечки; Вольмана даже покоробило слегка, что ему, привыкшему глобально мыслить, поручают палить из пушки по воробьям; правда, обижаться не стоило – «абсолютно безопасная» Венеция обещала ему двухдневную передышку…

Что же, грех жаловаться: и дух перевести можно будет в тонущем прекрасном паноптикуме, и лубянского генерала с дщерью его, не напрягая особенно мозговых извилин, под завязочку ублажить, чтобы затем с чувством исполненного долга и новыми силами вернуться к нефтяному консалтингу с финансовой аналитикой.

Исполненного долга, исполненного долга…

А что делать-то сейчас с просроченным долгом Кучумову?

Что делать – именно сейчас, не откладывая? Не отдавать же, выкинув белый флаг, пентхаус.

Отдавать или не отдавать – вот в чём вопрос, а если отдавать, то с какой приплатой? Вот тут-то и придётся поломать всерьёз голову. Но такое ощущение, что поздно ломать: возможно, старый бандюган уже отослал чёрную метку, а если ещё и не отослал, то вскорости отошлёт, за ним не заржавеет, уж точно он с последним предупреждением тянуть не будет; и Кучумову без разницы, по-барабану, как сейчас говорят, недвижимой натурой или в какой-то валюте отдадут ему долг – хоть в условных юанях.

Кучумов, угроза Кучумова – от его разведчиков и неуловимых киллеров на дурачка не спрячешься, все тайные вложения своих должников Кучумов обязательно обнаружит, на краю света самых изворотливых отыщет и грохнет; и стоило ли так рисковать, вкладываться в элитные бутики на Рублёвке? Вот над защитными мерами и надо было бы ломать голову, а аукцион, обречённый на сенсацию мемуарный роман, пусть и игривым псевдонимом подписанный, всё – семечки, какая-то шелуха.

Но от всего этого – не отвертеться; а прежде чем окунуться в подготовительную суету сует – согревающий душу глоток «Бурбона», пальцы запрыгали по клавишам, – Вольман отнял от московского времени три часа и понял, что ещё не поздно: захотел увидеться по скайпу с Ариной, семилетней дочкой, которую после развода с женой и муторного дележа бабок отправил учиться в Лондон, в столицу беглой русской демократии, тем более что и апартаменты там за бешеные деньги успел прикупить, главные накопления, забыв на минуточку о немалом своём долге Кучумову, уже туда перекинул; девочка болезненно осваивалась на чужбине, скучала…

Контрапункт

Ни в какие ворота! Сперва – комиссар полиции поблуждал в тумане, потом… Ну-ка: а дальше-то что? Страшилки, разборки? Как скучна наша жизнь… Но кто и с кем всерьёз конфликтует? Ещё страница, ещё… и дальше…

В недоумении?

– Позвольте, и в самом деле не вредно будет забежать вперёд хотя бы страниц на двадцать-тридцать, чтобы спросить – какое отношение к замкнутым рефлексиям-излияниям, помещённым ниже, имеют новостная дребедень с ленты информагентств, убогий теледетектив, какой-то лощёный циник Виктор Натанович Вольман со своими дурно пахнущими бизнес-планами и ночными заботами?

Неужели всё это, включая бессвязные промельки каких-то имён, – рецидив болезненной прививки сюжета?

Или – всего-навсего – захлёстывает нас пёстрая рутина абсурда, того самого абсурда, который, хлынув из виртуальных сфер в жизнь, мешает логически мыслить стареющему комиссару Фламмини?

Однако главный вопрос: какое отношение, – резонно переспрашиваете вы себя, – всё это, столь далёкое от интересов нашего главного героя, может иметь к профессору Германтову, именно к Германтову?

Казалось бы – никакого.

Но, поверьте, всё не так просто…

Тема

С недавних пор Германтов стал просыпаться рано.

Штора задёрнута, но в кривую щёлку между полотнищами тяжёлой ткани проливается серенький мартовский рассвет, да, март уже… Издали, с моста через Карповку, доносится перестук трамвайных колёс.

В спальне, в тревожном сумраке, сгущающемся в углах, размывающем края платяного шкафа и вертикального бледного зеркала… что ещё там, что? С какой стати в спальню из гостиной, совмещённой с кабинетом, переехал старый отцовский письменный стол с открытым ноутбуком на зелёной суконной столешнице? Почувствовал прорезавшимся вдруг шестым чувством, что спальня хаотично загромождается… А это что? И тотчас же, сразу вслед за мгновенным коллапсом ощущений, увидел каким-то жадно расширившимся внутренним зрением, опередившим глаза – да-да, незачем было б и глаза протирать, – увидел, что в спальне, где всего-то три шага от кровати до шкафа, умещались уже квартиры, в которых он когда-то жил: и – кто наводил на резкость поначалу смутные очертания? – дом на Звенигородской улице, большущий, с заворотом фасада на Загородный проспект, с шикарным угловым гастрономом, его первый городской дом, и ещё – весь-весь, целиком, Витебский вокзал со шпаной, карманниками, послевоенными мешочниками, с фантастическим рестораном с пальмами в кадках и, конечно, с запахами пыли и гари, платформами, паровозами; а как – как из-под кровати, будто из-под моста, зависшего в мутной темени, могли выплывать, наползая одна на другую, разламываясь, крошась, плоские жёлтые льдины невского ледохода?

Спальня бесконтрольно переполнялась, в ней даже необъяснимо умещались уже города разных стран, тех, где довелось Германтову побывать на своём веку, во всяком случае, те места в странах и городах, которые будто бы непроизвольно, но предусмотрительно когда-то избирал для этого играющего с пробуждением сна видоискатель-взор.

Вон там, за расплывчатой голубизной, за каскадом террас Сан-Суси и каменными цветочными вазами Люксембургского сада – осенний пляж в Брюгге с одиноким полосатым шезлонгом, за Шартрским и Миланским соборами – срослись в дивного готического монстра – львовские крыши, башни костёлов, бульвары, парки, кладбища, да, Львов – с Высокого замка.

Но ведь стены, потолок – не резиновые, того и гляди стены и потолок, распираемые изнутри спальни, разваливаясь, разлетятся во все стороны, кирпичный бой, бетонные обломки повалятся… Опасливо подтянул лёгкое пуховое одеяло, захотел с головой накрыться и уже не на шутку запаниковал. Как, как мне с постели встать? Удастся ли ужом пролезть в щёлку между пыхтящим паровозом с красными, заплывшими жирной грязью спицами на колёсах и мраморным углом сдвоенного собора? Вдобавок к острым этим опасениям, сомнениям испытал неловкость – за ним наблюдали: сквозь многослойные силуэты архитектурных памятников, природных и городских ландшафтов, платформ и огнедышащих тяговых механизмов МПС, неправдоподобно загромоздивших спальню, на Германтова поглядывали с сочувственным любопытством – каков он после них, спустя годы? – его бывшие возлюбленные, даже те далёкие юные возлюбленные, чью девичью свежесть и торопливые объятия, подаренные ему мимоходом, он успел позабыть. С удивлением – чего ради вновь обнажились, вернулись? – узнавал ничуть не изменившихся, по-прежнему ничуть не стеснявшихся интимных статей своих Сабину, Валю, Милу… ба-а, да это же Инна, да, ещё и щедрая на ласки, любвеобильная арфистка Инна небрежно запахивает после телесного шторма-штурма атласный алый халат и тянется к сигарете, заявилась в его спальню, покинув туманы памяти, будто и не расстались они почти пятьдесят лет назад! Из сумрака спальни так же призрачно выступали тут и там, узнаваемо приближаясь, давно отнятые смертью лица родных – всё ближе лазурное платье с вырезом на груди, плечи, шея, финифтяные бусы, улыбка – склонилась над изголовьем постели, как над колыбелью, молодая мама, выпукло блеснул лоб Якова Ильича, что-то отвечавшего с усмешкой Анюте, а вот Сабина в нарядном скользком своём белье, подойдя к зеркалу, молча принялась расчёсывать волосы. Тихо, но внятно, с безжалостной подлинностью зазвучали голоса, слова, давным-давно, в детстве ещё, услышанные и до сих пор – заблаговременно записывались на нейронную плёнку? – зачем-то сохранённые памятью со всеми индивидуальными нюансами тембров и интонаций, со всеми содержательными подробностями сказанного когда-то, однако – томительная секунда оставалась до пробуждения? – заглушив экспансивной речью своей перекличку знакомых голосов, небрежно, как-то походя, отодвинув на задний план нестареющих дам-девиц в неглиже и покойных родичей, точно были все они, героини-герои прошлого, второстепенными персонажами, отыгравшими свои соблазнительно-сентиментальные мизансцены, в спальне и вовсе объявились двое чернобородых чужеземцев.

Один, с экономными, замедленно-выверенными движениями, монументально-коренастый, большеголовый, с лишённым мимики, достойным кисти иконописца восково-жёлтым ликом, был вроде бы в скромном вполне, хотя, если присмотреться, затейливо скроенном, удлинённом и складчато-свободном, с расклёшенными книзу рукавами, коричневатом сюртуке с широким отложным белым воротником. Лёгкую и быструю, но плечисто-внушительную фигуру другого – тёмные глаза сверкали молодой хитрой удалью и весёлостью – облегал франтоватый, даже роскошный, из винно-красного бархата с золотистым шитьём, камзол. Непрошенные гости не замечали тонувшего в постели Германтова, куда там, им явно было не до него! Озадаченно потыкав пальцами большой и тяжёлой кисти в клавиши ноутбука, коренастый пододвинул странную игрушку к соседу, и тот, как пианист-виртуоз у незнакомого инструмента, длинными нервными пальцами осторожно тронул клавиатуру; затем, покачав головами, они уже о чём-то горячо спорили, что-то живо – один, впрочем, хранил при этом суровость лика и монументальность осанки, тогда как возгласы франта сопровождались пластичной жестикуляцией – обсуждали на своём языке, по-хозяйски прохаживаясь взад-вперёд вдоль длинного, невесть откуда взявшегося и неведомо как втиснувшегося в загромождённую и без того спальню антикварного резного стола с тонко исполненными тушью чертежами, мелко-мелко исписанными бумажными свитками, разбросанными поверх чертежей и свитков картонами с сочными оранжевато-розовыми и нежными, серебристо-сине-зелёными масляными эскизами; тут же, меж бумагами, картонами – початая бутыль, блюдо с недоеденной дичью.

«И кто же, кто позволил им залезать в мой компьютер?» – беспомощно спросил себя Германтов.

Однако – не поразительно ли? – Германтову, задетому самоуправством и надменно-нагловатым невниманием гостей, тем не менее мнилось, что они, как в условном площадном театре, не только громко выясняли отношения между собой, не только с комедийной заразительностью разбрасывали свои осколочно-острые реплики-репризы по сторонам, дабы не дать заскучать незримо присутствующей толпе, но всерьёз обращались и к нему одному, дрожащему от волнения.

– Не гневайтесь, мой старший друг, не гневайтесь! – восклицал, вскидывая лёгкую длань, франт в бархатном камзоле. – Прекрасному вас не дано унизить…

– О нет, Паоло, Прекрасное унижено само в своей глубокой сути и от униженности этой умирает. Прекрасное грешно уничтожать Прекрасным! – убеждённо, с болью в немигающих очах возражал ему тот, кто назван был старшим другом, втягивая тяжёлую голову в батист отложного белого воротника; да, Германтов понимал музыкальную речь ночных визитёров, как если бы из-под одеяла изловчился читать титры, бегущие в сонных колебаниях мути под потолком, однако… вдохновенно-страстные, пафосно-театральные препирательства экзотично разодетых бородачей мало-помалу снижались в тональности и теряли свою энергию, выхолащивались, в осадок и вовсе выпадали какие-то нескладные, какие-то усыхающие, опресненно-безвкусные, если касаться слов языком, будто бы компьютером переведённые на русский фразы.

Ох, неспроста всё это, неспроста, – растерянно проскользнула в расщелине сна и исчезла мысль.

Стены спальни между тем не разламывались, лишь медленно-медленно, торжественно расступались, и, шипяще смыв с платформ струёй белого мягкого пара суетливый вокзальный люд, паровоз азартно задёргал колёсным шатуном, с протяжным сиплым гудком покатил восвояси по краю отступающей ночи, а города, дома, священные камни истаивали, испарялись, и фигуры родичей, сопровождаемые причёсанной, надевшей юбку с блузкой Сабиной, уменьшаясь, терялись в укрывисто-клубящейся удалённости, а вблизи в пепельно-голубом тумане растворялись, пока совсем не исчезли, плотная штора, окошко с форточкой, да и сам-то туман уже разрывался в клочья, уносился куда-то расчищавшим горизонты, освежавшим чувства ветром рассвета; в распахнутое высоченное арочное окно, слепившее солнцем, залетали смех и пение, бренчанья струн, всплески вёсел. Так и подмывало вскочить с постели, прошлёпать по полу босяком, выглянуть и – увидеть Большой канал.

На мосту через Карповку колёсами простучал трамвай.

И тут же к далёкому ритмичному перестуку колёс деловито подключился под окном скребок дворника – вжек, вжек, и сразу за скребком – пронзительно, панически, словно запоздалое оповещение об атаке инопланетян, – пищалка противоугонной сигнализации: ви-и-и-у, ви-и-и-у, ви-и-и-у…

«Зеркало, точно мазок мастихина», – подумал некстати Германтов, окончательно просыпаясь.

Да, прежде в столь ранние часы он, несмотря на почтенный возраст, не знавший бессонницы – вскоре ему, вопреки внешне-обманчивой моложавости и добываемой на корте спортивной подтянутости, исполнится семьдесят три, – крепко и безмятежно спал; обычно он читал или писал допоздна, укладывался за полночь, благо его лекции в Академии художеств начинались в одиннадцать, после первой лекционной пары часов, или и вовсе после полудня: на кафедре, составляя расписание занятий, учитывали, что по утрам знаменитый профессор-искусствовед, мэтр-концептуалист, как уважительно-иронично величали Юрия Михайловича, для краткости – ЮМа, между собой аспиранты и продвинутые старшекурсники, не любил спешить, ибо привык постепенно вживаться в заботы дня, а на лекциях своих, умных и артистичных – иные из лекций вынужденно высоко оценивали даже германтовские недоброжелатели, которых был легион, – ясное дело, не потерпел бы зевавших с недосыпа студентов.

И что же, сова-полуночница к утру чудесно преображалась в жаворонка? С чего бы это? Пути и цели неисповедимы… Однако в программе ли, самом механизме биологических часов что-то радикально переменилось, привычка – побоку: ранним утром безотказно включался в нём беззвучный будильник.

Да, стоило рассвету забрезжить, необъяснимо-предупредительная внутренняя вибрация заведённо обрывала сон.

Что там, в анналах нерядовых побудок? Вставайте, граф, вас ждут…

Да. Не иначе, как и Германтова ждали великие дела…

Открывая спозаранку глаза, пытаясь покончить с назойливыми видениями и роением случайных мыслей, он торопился ещё до кофе сосредоточиться на скрытных противоречиях стены и фрески, издавна терявшихся в хвалебных ли, ругательных оценках инерционного восприятия, но ныне, совсем недавно, увиденных прозорливым Юрием Михайловичем, если угодно – ЮМом: отчётливо увиденных, будто метафизическую тьму расколола молния, в волнующе новом свете, тем паче что абстрактные, казалось бы, противоречия между твёрдокаменными принципами и вольной кистью зримо, причём с редкостной полнотой, выражали и олицетворяли, как осенило, два великих венецианца, зодчий и живописец – современники, друзья, хотя вопреки близости своей – такие разные по творческим устремлениям, пожалуй – художественные антиподы. Германтов торопился сосредоточиться на комплексе идей, призванных не только посрамить ходячие представления и поверхностные восторги, но и кристаллизовать потайные, растворённые в былых гармониях сущности…

Идеи вкупе с попутными соображениями вели… Файл «Соображения» в сверхбыстром портативном компьютере распухал неудержимо… И как же столько всякой всячины умещалось в спрессованной безразмерной памяти? Так-то, едва родившись из тьмы, идеи, довольно-таки безумные и сами по себе, обрастали попутными и, как нарочно, престранными соображениями, но – будто одушевлённые! – вели к ещё непрояснённой до конца цели, подчиняли себе разнонаправленные позывы.

И властно подчинив себе прежде всего внутренний голос Германтова, требовали: сосредоточиться, сосредоточиться…

Да, теперь или никогда, теперь или никогда.

Да, март уже, до отлёта – всего-то ничего оставалось.

Он, физически крепкий, здоровый и – в такие-то солидные годы! – что называется, полный творческих сил, вовсе не торопился подводить жизненные итоги. Но интуитивно понимал, что, переминаясь у невидимого порога, готовится шагнуть в пространство своей главной книги. По драматизму, оригинальности и остроте идей, блеску стиля будущая книга обещала превзойти всё то, что уже написал Германтов об архитектуре и живописи, а он написал немало, причём смело и ярко написал, если пока не знакомы с его, заметим попутно, отлично изданными и недешёвыми поэтому книгами, поверьте на слово или, заглянув в интернет-библиотеку, где выложены многие его тексты, бесплатно скачайте что-нибудь на выбор для чтения и удостоверьтесь в том сами; если же поленитесь в серьёзных материях копаться и разбираться, то попробуйте-ка в Гугле хотя бы сосчитать ссылки на его имя. Он, как и подобало Козерогам – гороскоп не соврал! – был целеустремлённым и чрезвычайно амбициозным, его парадоксальному искусствоведческому дару «предвидеть прошлое» – грезилось издавна, с юных лет – суждено было когда-нибудь перевернуть коснеющий в «правильных», то бишь общепринятых оценках-суждениях мир искусства. И вот образ, да и способ грядущего переворота начинали склеиваться из разрозненных частностей, волнующе прорисовываться мысленным взором и даже брошюроваться в привычную предметную форму. Многостраничный сгусток идей-вопросов, идей-пружин, идей-стрел, будущая книга: он её видел – и это вовсе не сказка для легковерных, – именно видел ненаписанную свою книгу изданной, превосходно изданной! Пуще того: книгу ещё не переплели, не выдержали под прессом, страницы с лесенками строчек ещё трепетали в сознании, а он осязал подушечками пальцев льдистый глянец суперобложки, шероховатую твёрдость обложки, лёгкую прохладу тонкой гладкой бумаги и втягивал ноздрями дразняще-свежие типографские запахи, перелистывая свою главную книгу, такую желанную; не мог не подивиться соразмерности её частей-разделов, невообразимой, изобретательно-сложной уравновешенности всей её композиции, её объёмности и невесомости. Видел, осязал, обонял, однако – легко ли объяснить такое? – пытался раз за разом ненаписанную свою книгу вообразить, а мечты волнующе обгоняли спешившие к материальной конкретике многостраничные образы… Кстати, как подметил кто-то из мудрых оценщиков Прекрасного, истинное творение сравнимо лишь с чудным дворцом, воздвигнутым на острие булавки; недурно, а? И вот настал час: теперь – вовсе не когда-нибудь в туманном будущем, – теперь, пока годы не успели сбить прицел мысли, а мечты о совершенстве замышленного не увяли, Германтову надлежало всего-то мобилизовать свой немалый опыт построения обратных временных перспектив и укрупнения в них художественных тайн минувших веков, чтобы затем, резко приблизив удалённые времена, освоившись в призрачной анфиладе обратной перспективы, найдя точку схода основных её линий и убедившись, что искомая точка эта находится в нём самом, где-то в мозговой извилине или, пуще того, в зрачке, перейти к аналитическим выкладкам и концептуальным обобщениям; надлежало взять голову в руки, сосредоточиться, чтобы привести в действие, дабы перевернуть-таки закосневший мир, волшебный рычаг.

Опыт, немалый опыт; да ещё – оковы времени, возраста? Никогда ещё опыт не спасал от беды…

Груз опыта… балласт опыта?

Разбить оковы, а балласт – за борт и, доверяясь порыву, взмыть?

Ну да, на кой ему синица в руке? Взмыть, взмыть, догоняя журавля в небе…

Дворец на острие, журавль… Образ книги манил, уточнялся, но пока всё же не укладывался в единственно возможные, окончательные слова.

Он – уверенный в себе, по мнению многих, тщеславно-самоуверенный, – теперь искал и находил мельчайшие изъяны в давних и текущих своих умозрениях-рассуждениях, придирался даже к рабочим заготовкам, если не сказать – к болванкам идей, предварительным и чисто игровым допущениям неокрепших мыслей, отвлечённым картинкам, нежданно и неудержимо, докучливее, чем спам, всплывавшим из запасников памяти, как если бы приспичило ему – в порядке планирования мирового переворота? – мгновенно прочистить мозги и отбросить за ненадобностью всё отвлекающее, всё побочное из того, что нафантазировал, узнал, понял, сформулировал для себя за долгую свою жизнь. И всё чаще попытки оптимистичных самовнушений – разве не всё хорошо, прекрасная маркиза? – как и наказы утренней самодисциплины, разъедались тоской и мнительностью, болезненными, с замираниями сердца, сомнениями.

…Ви-и-и-у, ви-и-и-у, ви-и-и-у, ви-и-и-у – обрыв…

Пищалка – слава богам! – заткнулась.

Но за стенкой безвестный школяр-пианист, забыв о времени суток, заиграл «Собачий вальс».