скачать книгу бесплатно
– Можно ведь говорить и о людях-кентаврах…
– У нас на кафедре истории науки раз в месяц проходят «Встречи с кентаврами». Последней по времени была встреча с Юлием Крелиным. Он хороший хирург и хороший писатель. Говорили о презумпции несочетаемости. Почему – кентавр? Спорили о психологической несочетаемости менталитетов хирурга и писателя.
– Ну а как же Чехов и Булгаков?
– Нет, они, в сущности, не были кентаврами. Чехов сначала был врачом, затем стал писателем. И Булгаков, написав «Записки юного врача», на этом закончил свою врачебную деятельность. А суть кентавризма в том, чтобы всадник и конь не расставались. Оба великих писателя оставались, нынче принято щеголять ученостью, виртуальными кентаврами.
– Ну а если писатель одновременно и художник?
– Кентавра нет, ибо тут одна и та же ментальность.
– Конечно, если бы Эйнштейн писал как Гете, он был бы воплощенным кентавром, а как быть с его скрипкой?
– У Эйнштейна скрипка была хобби. Петр Капица вспоминал совет, кажется Уэллса: «Если хотите сделать приятное Эйнштейну, не говорите, что он великий физик. Скажите, что он прекрасный скрипач. Это его искренне обрадует». Но тут не кентавризм, а просто увлечение на досуге. Однако с Эйнштейном приключилась одна действительно кентаврическая история. В двадцатых годах, уже всесветно знаменитым, он сказал в одной беседе: «Достоевский дает мне больше, чем любой научный мыслитель, больше, чем Гаусс…» Это прозвучало как сочетание супернесочетаемого! Гаус почитался «королем математиков», а Достоевский и точное знание мнились полярно несхожими. И даже серьезнейшие биографы Эйнштейна – Кларк и Пайс – предпочли «не заметить» этого эпизода. Отмолчались.
А один известный филолог (из пиетета не назову его имени) отважился назвать «глупостью» признание Эйнштейна. Только Борис Кузнецов поискал толкование этой замечательной неожиданности. Но и он не отдал должного самотолкованию Эйнштейна. А великий физик ведь объяснил: «Братья Карамазовы» дают ему «блаженство этического возвышения». И еще – «этическое удовлетворение»… Тут уж Гаусс действительно ничего дать ему не мог!.. Вот тема для диплома по кентавристике! Такое исследование обогатило бы историю культуры в двух ее ипостасях, не правда ли? Равно как и диплом о странном «Фаустовском дневнике» академика Сергея Вавилова… Или – о внезапно благотворном увлечении позднего Осипа Мандельштама биологией и его совсем уж странном уверении, будто ключ к «Дантову аду» лежит в «теории квант».
– А Набоков, страстно собиравший бабочек, был кентавром?
– Не думаю. Менталитет тонкого коллекционера отличал его – это правда. Но есть ли в собирательстве творчество?.. В человеке-кентавре дважды заключено творческое начало. Как в Леонардо да Винчи или Ломоносове, химике и композиторе Бородине или математике и поэте Омаре Хайяме. Но, заметьте, каждый человек – потенциальный кентавр этого рода!
Левое и правое полушария нашего мозга заведуют разными вещами: одно, говоря схематически, формулами, другое – образами. Когда изучался мозг Сергея Эйзенштейна, открылось:
левое и правое полушария развились у него по-разному! Левое оказалось маленьким, а правое – образное – огромным! Прелюбопытнейший факт. В каждом из нас может развиться кентаврическое сочетание научного и художественного начал… Не оттого ли культура едина?!
– А какова цель курса кентавристики, который Вы читаете в РГГУ?
– Я всегда начинаю с преамбулы: «Ребята, вам предстоит прослушать совершенно бесполезный курс. Ибо профессии «кентаврист» не существует. Пока!»
– То есть в мире пока один кентаврист – Вы?
– Во всяком случае, один наверняка есть… В преамбуле я всегда настаиваю на скромной ноте: нужно называть кентавристику, перефразируя Цветаеву, «попыткой науки». Когда нашу изданную в РГГУ программу читает человек непосвященный, он испытывает невольное смущение: тут причудливо соседствуют физика, музыка, математика, поэзия, скульптура, биология, живопись, история… И на вопрос «зачем кентавристика?» я отвечаю – прежде всего для развития ассоциативного мышления!
«Все поколения – белки в колесе исторических предвзятостей и догм… Свобода допускаемого самопроявления человека измеряется диаметром выпавшего ему для кружения колеса. А на лесную волю выскакивают единицы. Они-то и перекликаются через поколенья. Пастернак был из числа выскочивших. (Или как-бы выскочивших!) Еще и потому справлялся он у детей – какое на дворе у нас тысячелетье?»
– Даниил Семенович, Пастернак, конечно, из числа «выскочивших». Но ведь не кентавр? Отчего же именно о нем Вы написали книгу?
– Я вовсе не писал книгу о Пастернаке. Это «книга без жанра»…
– В которой Вы говорите: «Опыт жизни стал постепенно совпадать с опытом истории. Нынче хочется каяться в кулачных доблестях, даже мальчишески оправданных». Именно так живется сегодня российскому интеллигенту, с отрочества полюбившему Маяковского вместе с Пастернаком?
– Знаете, в последнее время стало особенно модным озвучивать вечные сомнения российской интеллигенции в своем предназначении. Так вот, у меня возникла настолько оригинальная идея предназначения интеллигенции, что я даже боюсь ее высказать. Предназначение интеллигенции – сеять разумное, доброе, вечное! Такая вот неслыханная новость! Господи, в нашей молодости принято было издеваться над этой возвышенной, странной, народнической, чуть ли не дурацкой фразой. Делом надо заниматься, а не сеять беспартийно доброе и что-то там вечное… Но, оказывается, ныне и есть достойное дело – сеять РДВ: да-да, разумное, доброе, вечное! В этом призвание интеллигенции. Разнообразить тут можно только в одном: вместо разумного сеять прекрасное, доброе, вечное… Тоже неплохо. Но минуя религиозность и не покоряясь политике.
– Это, конечно, соотносится с Вашими словами: «Люди вовсе не должны жить политикой, они должны просто жить». Но думаю, что к нашей жизни сие вряд ли применимо: сегодня именно политика определяет наше бытие и сознание.
– Я вовсе не против политики. Сам опутан ею с головы до ног. Как, впрочем, и прежде. Но прежде мы жили мнимым – бессловесным – участием в ней.
– А сейчас, значит, отыгрываемся?
– Если угодно… Когда я сегодня слышу, что где-то выбирают мэра из семнадцати претендентов, мне хочется аплодировать – н а коне ц – т о!
– Эпиграфом к книге «Бремя стыда» Вы взяли строку Пастернака: «О стыд, ты в тягость мне!» Ваше поколение – ровесников революции – несло свое бремя стыда. А поколение ровесников распада советской империи понесет свое?
– Возможно. Мы несли бремя стыда потому, что нами слишком часто правил страх. Это уже общепризнано и повторяется всеми. А завтра нынешние «дети свободы» будут стыдиться непротивления какому-нибудь Кондратенко, каковой накануне ХХI века произносит фашистские речи. Вульгарные. Антисемитские. Будут стыдиться и сам Кондратенко, и сам Шафаревич, и все, кто с ними, – те, кто «поперек эпохи». Будут стыдиться не трусости своей, а бесшабашной смелости. Ибо кроме недостатка человечности, нужен избыток отваги, чтобы высказывать подобное в стране, четыре года страдавшей от кровавой интервенции чужеземного фашизма.
– Довольно необычно ожидать, чтобы наши нацисты и нацистики стыдились своих «высказываний от смелости».
– На мой взгляд, историей их дикость уже осуждена. И они сознают это. Оттого и бесятся. Им еще предстоит почувствовать себя в дураках. А чувствовать, что ты одурачен, стыдновато. И обидно.
– Боюсь, Вас ждет разочарование…
– Нет, именно так и будет. Как скоро – посмотрим. В скобках: «Сказал слепой». Кстати, о слепоте: мне мнится глобальное оправдание нашим бедам. Была первая Великая Отечественная война – с Наполеоном. Была вторая Великая Отечественная война – с гитлеризмом. Теперь начиная с горбачевской перестройки мы провели третью Отечественную войну. Тоже великую и тоже с тоталитаризмом. Тоже – с государственным. На сей раз – собственным. На такие победы всегда уходят колоссальные силы – экономические, политические, интеллектуальные… За все надо платить.
– И чем же мы должны расплачиваться за победу в этой «третьей Отечественной войне»?
– А всем тем, чем и расплачиваемся! Сегодняшние наши беды общеизвестны, включая красные и черно-коричневые.
– Но произошло и нечто другое. Гоголь уверял, что стоит в России сказать что-нибудь эдакое об одном коллежском асессоре, как все коллежские асессоры от Петербурга до Камчатки принимают реченое на свой счет. Нынче же можно говорить что угодно, но уже никто ничего дурного на свой счет не принимает.
– А по-моему, это совсем неплохо. Отделять зерна от плевел все-таки удается, ибо есть право на это отделение! Раньше мы были вынуждены повторять, что плевелы – это и есть наш любимый белый хлеб. А теперь происходит медленное избавление от духовного рабства. В каждой попытке ниспровержения догм есть своя правда. Это как бы исполнение самой демократической заповеди: не сотворять себе кумира.
Олег Волков. Погружение во тьму
С писателем Олегом Волковым я беседовала дважды: летом 1988 года и осенью того же года, после его поездки на Соловки, по местам, где он отбывал два первых срока заключения, начиная с 1928 года. Потом были другие сроки, другие лагеря в местах столь же отдаленных, а всего – двадцать семь (27!) лет заключения – срок зрелой человеческой жизни…
Часть этих бесед напечатана в «Литературной газете» в том же 1988 году. Оставшееся в моем архиве привела в «божеский вид» недавно.
Олег Волков – ровесник ХХ века. Родился в Санкт-Петербурге, в интеллигентной семье, не утратившей связей с деревней – отцу принадлежало небольшое имение в Тверской губернии, куда переезжали на все лето. По материнской линии – потомок семьи Лазаревых, давшей России семь адмиралов, среди которых Михаил Петрович Лазарев, открыватель Антарктиды. Окончил бывшее тогда в моде и пользовавшееся либеральной репутацией Тенишевское училище, где, кстати, не только обучали наукам, но преподавали и ручной труд – ученики столярничали и слесарили, что впоследствии немало помогло писателю в трудных обстоятельствах.
Высокий, стройный, подтянутый, легкий на подъем, с красивым тонким лицом и светлыми добрыми глазами, переживший катастрофические, чудовищные дни, он выглядел, однако, значительно моложе своих лет и даже моложе многих младших писателей-современников. Активно работал, писал прозу, статьи и очерки, особенно привлекал его «жанр боевой публицистики». Вкусы в литературе по тем временам «самые крамольные»: не любит Горького, равнодушен к Маяковскому, сдержанно относится к Есенину. Авторы почитаемые – Тютчев, Тургенев, Толстой. Из современных произведений высоко оценивал роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», который прочитал еще в рукописи. Словом, не самый простой, но очень интересный собеседник.
«Корабль вплыл в тень каменных громад монастыря. Этап, сбиваемый кулаками, оглушаемый святотатственной бранью, сошел на берег. И еще сильнее, чем на палубе, я ощутил, что здесь святыня длинной чреды поколений моих предков: точно незримо реяли вокруг их душевные устремления, их смиренные помыслы». Это строки из книги Олега Волкова «Погружение во тьму», вышедшей в 1987 году в парижском издательстве Atheneum. Уже само название подсказывает ее тему. Она – о пережитом, о том, что видел, слышал, осмысливал, о том, как недоумевал и негодовал, бедовал, страдал, радовался. Это – книга жизни. О «Погружении во тьму» в писательской среде заговорили сразу же. Кто-то из друзей привез из заграничной поездки экземпляр и автору.
Волков рассказал мне: «Что касается парижского издания, то я сам узнал о нем лишь после публикации. Не скрою, обрадовался: первый раз издали, слово в слово, без редакторского надзора! Да еще на отличной бумаге! Обрадоваться-то обрадовался, но сердце сжалось, ожидая привычных репрессий. Конечно, я хотел, чтобы мои соотечественники узнали правду. Это для них, таясь и опасаясь соглядатаев, я писал о своем погружении в лагерную тьму и очень благодарен человеку, передавшему рукопись в западное издательство. Кто знает, не будь французского издания, возможно ли было бы появление книги здесь, в России? А я очень хотел, чтобы мой народ узнал правду и о том тягостном времени, и обо мне. Написана была вещь давно, в начале шестидесятых, и в первом варианте называлась «Под конем». Во время «оттепели» отдал рукопись в «Новый мир» Твардовскому. Он прочитал и сказал: «Будем печатать, но давайте немного подождем… Иначе меня обвинят в направлении…» Это было как раз после публикации в журнале «Одного дня Ивана Денисовича». «Оттепель» не затянулась, и Твардовский спустя какое-то время вернул мне папку с рукописью, написав на обложке: «До востребования». Востребования, однако, тогда не случилось.
И только сейчас, годы и годы спустя, издательство «Советский писатель» рукопись все же «востребовало» и предложило мне заключить договор на публикацию книги в России. Вот только… с определенными купюрами».
Когда я приехала к Волкову в первый раз, он уже заканчивал считку этих, как он выразился «тактичных купюр», предложенных издательством. Посетовал: «Досадно, но лучше так, чем если совсем не напечатают».