скачать книгу бесплатно
– И каким Вам открылся «председатель земного шара», когда Вы его увидели в СОПО?
– Он был в общем-то… серый, нахохленный. Волосы – светло-русые, почти белокурые, но… тоже серые. Серо-голубые неподвижные глаза. И весь такой – отрешенный. Устремленный в никуда. Серый костюм, кстати, неожиданно опрятный. Цвет слегка одутловатого лица – землистый. Таким и запомнила его.
– Когда эта ваша встреча состоялась?
– Примерно за два месяца до его смерти, в июне 1922-го Хлебников погиб.
В тот вечер мы сидели с ним за столиком вдвоем, и он попросил меня почитать какие-нибудь свои стихи. Обычно, читая кому-то один на один, я смущалась значительно больше, чем выступая с эстрады. А тут сама удивилась, насколько легко и просто мне это далось. Я почувствовала: ему тоже со мной легко и просто.
А потом решила проверить давнее мое предположение о том, что ритмика стиха для Хлебникова-поэта стоит на втором месте по сравнению с инструментовкой, как мы называли в те годы звуковую ткань стиха. Спросила для начала, довелось ли ему учить школьную латынь?
Оказалось, да, он учился в классической гимназии. И тогда я прочла ему стихи равно примечательные и по ритмическому строю, и по звуковому. Мои ожидания подтвердились: вариация «софической» строфы прошла у Велимира мимо внимания, а вот звуковую игру он отметил сразу.
И тогда, совсем расхрабрившись, я попросила его помочь подыскать название для уже подготовленной мной книги стихов. Хлебников, очень серьезный, ответил: «Принесите книжечку. Я должен просмотреть. Вы прочли два-три стихотворения, этого недостаточно для названия, – и добавил: – Не бойтесь, я не потеряю».
«Ну, да, – подумала я, – как тут не бояться, известно ведь всем, что теряешь легко! Но чем, собственно, я рискую, все стихи знаю на память, в случае чего, перепишу заново».
Книжку я принесла назавтра. Ну, как книжку – от руки написанную и сшитую тетрадь. Не без трепета вошла в СОПО. Хлебников сразу поднялся мне навстречу. А я-то боялась, что он и не узнает меня, я ведь для него что-то проходное.
– Тетрадку Хлебников не потерял?
– Нет, тетрадку он не потерял. Даже не измял. Я предположила: может, не читал… и уж наверняка не вчитывался. Но… сели за столик рядком, он похвалил.
– Нужно ли печатать? – спрашиваю.
– Нужно, – отвечает, – другие начинают с более слабого. А это вполне проработанные и прочувствованные стихи. Не пойму, – сказал Хлебников, – почему о них говорят «неженские». У Вас очень даже женские стихи… Или, может быть, (чуть смущенно) девичьи, – и добавил: – Но откуда в них столько боли? Кто посмел обидеть такую девочку?..
Ну вот, – расстроилась я, – опять, как все, ошибочно посчитал меня слишком молодой. Однако из дальнейшего разговора поняла: мой возраст ему известен. Сам он был старше на все 15 лет.
– А книгу свою, – сказал Хлебников, – назовите «Зирин».
– «Сирин»? – пытаюсь уточнить я.
– Нет, нет, – отчетливо и с досадой поправляет, – «Зи-и-рин».
И я вижу, как сразу, знаете, как-то сразу, зримо ко мне охладевает. А во мне зреет осознание: если уж дала ему понять, что очень ценю его стихи, то должна была понять и что такое «Зирин»…
– И что такое «Зирин», Надежда Давыдовна?
– А это я узнала потом, много позже, когда снеслась со специалистом его творчества. Александр Парнис, исследователь хлебниковской поэзии, объяснил мне, что слово это означает старинный клич: «К звездам!» (Из книги Велимира Хлебникова «О простых именах языка»: <…> зиры (звезды). Древнее восклицание: зирин, может быть, значило «к звездам». – И.Т.).
А досаду свою Хлебников подавил, не высказал. Разговор о другом пошел. И вдруг, сам себя перебив, Велимир воскликнул:
– Сирин – это ведь печаль, Вы, конечно же, знаете! Третьяковка, Васнецов… Две птицы, Алконост и Сирин – радость и печаль. Но у Вас печаль з-з-звонкая и глаза у вас з-з-зеленые! Вот потому и не «Сирин», а «Зирин»!
Так он на ходу переиначил смысл своего сочиненного слова.
Я ответила:
– Мне думается, мои стихи слишком «правые», чтобы выдержать такое название – вычурное и неожиданное. Но, конечно, соблазн озаглавить книгу так – велик. Хотя стихи мои вряд ли оправдают столь красивое имя. Даже по форме покажутся старомодными, а «самовитое» название только подчеркнет их «классичность».
Сказала, а сама в душе каюсь: тогда что ж ты просила отца русского футуризма придумать для книги название?!
Когда я уходила, Велимир, поднявшись и уже заведя с кем-то разговор, вдруг обернулся, посмотрел через плечо и бросил мне на прощание: «Книгу все-таки назовите «ЗИРИН».
Владимир Маяковский: «Последней любовишки кроха»
– Знаю, что с Маяковским Вы общались, недолго, но…
– Общались. Но не домами. Мы встречались в «Кафе поэтов», разговаривали мало, а трех разговоров хватило: у меня есть посвященные поэту три очерка. Маяковского чтила лет с пятнадцати. Знала наизусть много его стихотворений. И все написанные к тому времени поэмы, включая «Войну и мир». Кстати, в заглавии поэмы слово «мир» писалось через i, то есть, вселенная. Сейчас это пропало. Только в комментариях можно увидеть: это не тот «мир».
Стихи он читал бесподобным, могучим голосом.
Впервые я увидела его на одной художественной выставке. Вот он идет мне навстречу – поэт Владимир Маяковский, огромный и при этом юношески легкий. Трагическое лицо. Безмерная боль в черных огненных глазах. Боль не своя, подумалось мне тогда, боль за всех живущих. С ним рядом – плотный, невысокий, квадратный и самоуверенный Давид Бурлюк. Я решила: со всем, что написал Маяковский, должна познакомиться обязательно.
Первый раз слушала его на вечере в Политехническом музее, где вслед за Давидом Бурлюком («Камень, камень ты умней, / Всех задумчивых людей») и Василием Каменским («Сарынь на кичку, Ядреный лапоть…») он читал своего только что отпечатанного «Человека». К его чтению с интересом отнеслась от силы десятая часть аудитории.
А потом я попала на первый вечер Маяковского – не «с участием Маяковского», а его личный вечер в кафе «Красный Петух». Здесь уже слушали дружески и с явным знанием его поэзии все собравшиеся. Маяковский – сияющий, радостный, со счастливым лицом. В «Красном Петухе» он начал выступление с «Войны и мира» (напомню: «мир» через i – еще в силе была старая орфография).
Хорошо вам.
Мертвые сраму не имут.
Злобу
к умершим убийцам туши.
Очистительнейшей влагой вымыт
грех отлетевшей души.
Хорошо вам!
А мне
сквозь строй,
сквозь грохот
как пронести любовь к живому?
Оступлюсь —
и последней любовишки кроха
навеки канет в дымный омут.
И еще:
Милостивые государи!
Понимаете вы?
Боль берешь,
растишь и растишь ее:
всеми пиками истыканная грудь,
всеми газами свороченное лицо,
всеми артиллериями громимая цитадель головы —
каждое мое четверостишие…
Мы слушали и верили поэту, верили: он берет на себя вину за все зло, творимое в мире.
Убиты —
и все равно мне, —
я или он их
Убил.
Дальше как вихрь закручивалось:
И тверди,
и воды,
и воздух взрыт.
Куда направлю опромети шаг?
Уже обезумевшая,
уже навзрыд,
вырываясь, молит душа:
«Война!
Довольно!
Уйми ты их!
Уже на земле голо».
Метнулись гонимые разбегом убитые,
и еще
минуту
бегут без голов.
А над всем этим
дьявол
зарево зевот дымит.
Когда Маяковский от нас «ушел» навсегда, я вновь и вновь перечитывала:
Сегодня
заревом в земную плешь она,
кровавя толп ропот,
в небо
люстрой подвешена
целая зажженная Европа.
Пришли,
расселись в земных долинах гости
в страшном наряде.
Мрачно поигрывают на шеях длинных
ожерелья ядер…
Когда Маяковский «ушел», в Ленинграде был объявлен вечер памяти поэта. Вход свободный. На Фонтанке собралась громадная толпа. У входа в бывшие княжеские апартаменты, где пристроился среди мрамора и позолоты двухэтажный домик, ленинградский Союз писателей, дежурила конная милиция и подсаживала с тротуара на балкон второго этажа членов правления Союза и тех, кто должен выступать. Стражи порядка осаживали стекавшуюся сюда густую толпу, не пускали внутрь, публика возмущалась, мол, вход свободный, а в помещение даже войти нельзя. Я тоже пыталась подобраться, и рослый, не знаю, студент или рабочий крикнул мне: «Девчушка, держись меня, а то задавят!» Девчушке тридцать лет уже…
И повиниться перед толпой на балкон вышел Борис Лавренев: «Да, мы, конечно, виноваты. Мы не учли популярности поэта».
Тут раздался зычный голос того самого детины, который меня опекал: «Болван, это у тебя популярность! У Маяковского – слава!»
Борис Пастернак: «Тишина, ты лучшее из всего, что слышал!»
– В самом начале нашей встречи Вы начали было рассказывать о Пастернаке. Но потом мы отвлеклись. Вы рассказывали, как он Вас провожал…
– Да, это было весной 1920-го. Наша молодежная группа «Зеленая мастерская» при Союзе поэтов только образовалась – осенью 1919-го. Яков Полонский созвал нас, сказал, что придет Пильняк, а главное, Борис Пастернак. И Пастернак будет читать стихи из новой, еще не опубликованной книги.
– Я прочту всю книгу, – сразу предупредил нас Пастернак, – она вылилась у меня в одно лето, вся, и читать ее нужно вот так же, всю сразу.
Впоследствии я узнала: то было лето 1917 года. Он читал и читал нам «Сестра моя – жизнь», подряд. Море стихов, казавшихся мне необычными, читал без давно узаконенных паузных перебоев. Были неожиданные метонимические образы. Был поток чудесной, полузаумной поэзии, подхватывал, закручивал, уносил…
Тишина, ты – лучшее
Из всего, что слышал.
Некоторых мучает,
Что летают мыши.
Это я запомнила с голоса. И еще, когда уже забрезжил конец, из стихотворения «Душная ночь»:
…У плетня
Меж мокрых веток с ветром бледным
Шел спор. Я замер. Про меня!
Борис Леонидович вызвался меня проводить – нам было по дороге. Самой памятной и оказалась для меня беседа по пути.
– Вы говорите, Маяковский очень большой поэт? Может быть, гений? А что Вы у него любите больше всего? Конечно же, «Флейту»? Или – «Человека»?
И я с удивлением услышала: «Вот зачем он написал «Человека», я просто не понимаю…» И, услышав это, страстно кинулась на защиту любимой «вещи». Сказала, что в других поэмах Маяковского стих точно «скорчен болью», кровоточит и ритм как бы один и тот же – можно переставлять строфы из одной в другую. А вот в «Человеке» стих расправил грудь, дышит глубоко и, заметьте, не боится даже красивости…
– И он Вас услышал?
– Можете себе представить, с каким же удовлетворением, спустя годы, когда жила в Ленинграде, прочла, кажется, в «Охранной грамоте», новую пастернаковскую оценку «Человека»!
Однажды рассказала о том разговоре с Пастернаком в нашем Доме творчества. Рядом сидела Рита Райт. И она заявила:
– Этого не могло быть!..
– Чего не могло быть? – спрашиваю. – Не могло быть, что Пастернак пошел меня провожать?
– Я, – говорит Рита Райт, – изучала его переписку (какую-то) и, уверена, этого быть не могло.
Если бы она сказала, что, мол, по датам что-то там не сходится, я бы еще поняла. Но утверждать, что не могло быть такого нашего с ним разговора… Ну да, конечно, у нее забыли спросить разрешения!
– Вы говорите о переводчице Рите Райт-Ковалевой?
– Да, она же автор мемуаров о Маяковском. Дружила с Маяковским и его семьей. С семейной парой…
В тот раз я дала Пастернаку цикл моих стихов, которые потом никогда, нигде, ни в каких подборках не публиковала. Ему очень понравилось одно стихотворение, вот только оборот речи «По ногам пылившимся дороги…» он подчеркнул, как языковую неправильность.
– У вас была только одна эта встреча?
– Нет, не одна… Наши с Пастернаком отношения вполне сложились. Он приглашал меня к себе в гости, сам ко мне не приходил. И все обещал: «Я Вас познакомлю с сестрой!» Очевидно, очень ее любил, с большим уважением, тепло о ней отзывался. Младшая сестра. Я помню, как с Веней Кавериным (тогда он еще звался Веня Зильбер) мы пришли в гости к Пастернаку. Веня очень успешно начинал, а потом вдруг сорвался и уехал в Петербург. Если в Москве в то время уже было голодно, то в Питере голод был отчаянный. Вы, должно быть, знаете книгу Сергея Семенова «Голод», описывающий голод 1919 года? Она была опубликована в 1922 году. Так вот, мы, друзья Вени по «Зеленой мастерской», твердили ему: «Ну, куда ж ты едешь, здесь голодаешь, а там и вовсе…» А он: «У меня там родственник». Это был муж его сестры, они на сестрах друг друга были женаты.
– Юрий Тынянов.
– Да, Тынянов, но мы этого имени тогда еще не знали. Веня сказал: «Он из меня сделает писателя (или поэта – не помню)!» То есть полагал, он его как литератора «поставит на ноги». Вот так девятнадцатилетний мальчишка (он моложе меня был) решил.