banner banner banner
Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров
Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров

скачать книгу бесплатно

Сергей Михайлович дал мне тогда почитать рукопись книги, но я затрудняюсь сейчас точно назвать цифру, сколько же раз Пешкова буквально спасала от гибели всю семью Голицыных, выцарапывала из тюремной камеры отца Сергея Михайловича, с которым была близко знакома еще до революции, да и других членов семьи.

Впрочем, и Пешкова, хотя и помогала людям, была не всесильна.

Рукопись Голицына стала для меня во многом откровением, как за год до нее стала потрясением книга Олега Волкова «Погружение во тьму». Как же мало мы тогда еще знали о событиях не столь уж и далекого от нас времени! Но ведь еще несколько лет тому назад не знали ничего или почти ничего, что фактически одно и то же. Сергей Михайлович сказал тогда, что многие уцелевшие старики ринулись писать свои воспоминания. Он считал, что эти мемуары исключительно важны. Но полагал, что только в будущем сопоставление их даст историкам полную и правдивую картину истории страны.

Начиная с 1917 года вся жизнь голицынской семьи – сплошная цепь обысков, арестов, выселений, лишений, унижений. И потому не удивительно, что Сергей Михайлович с присущим ему юмором вспоминал следующую историю.

– В начале 1918 года, когда в Москве стало трудно с продовольствием, а попросту говоря, начался голод (моей бабушке даже пришлось обменять пейзажи Левитана и Поленова на картошку), пришло письмо от сестры отца тети Веры Бобринской, которая жила в имении графов Бобринских в Тульской губернии. Она приглашала нас всех к себе, писала, что с продовольствием у них благополучно, и самое главное – нет в городе большевиков. Сейчас, вспоминая об этом, я думаю, какой необычный для нашей современной действительности благородный поступок она совершила – позвала жить чуть ли не 20 едоков!

Мы собрались и поехали. Месяца через два взрослым стало некогда заниматься моим воспитанием и меня забросили. Так я впервые попал на улицу и услышал всякие нехорошие слова. Я спросил свою няню: «А ты по – матерному ругаться умеешь?» Она схватила меня за плечи: «Да ты понимаешь, что это самый страшный грех? За каждое такое слово Богородица на три года отступается!» А был там один вернувшийся с фронта здоровенный солдат Ковалевич, который только и делал, что употреблял такие слова. И я стал ходить за ним по пятам и считать, сколько же раз он их произнесет. Математику я не любил, но это была увлекательная задача. Вечером взял бумажку, написал двухзначную цифру и умножил на три. Цифра получилась потрясающая – выходило, что Богородица отречется не только от Ковалевича, но и от всех его будущих детей, внуков, правнуков и т.д. вплоть до Страшного суда…

Князь Владимир Михайлович Голицын, дед писателя, был в 1897 году почти единогласно избран Московским городским головой. Его супруга, Софья Николаевна, бабушка писателя происходила из знатной армянской семьи Деляновых (Деланян) и Лазаревых, занималась благотворительностью. Владимир Михайлович принес Москве много пользы: вместо конок при нем был пущен трамвай, построен Рублевский водопровод, организована современная нумерация домов, даже начаты были переговоры с англичанами о строительстве метрополитена. Были проведены геолого – разведочные работы, но метро оказалось городу в то время не по средствам. Еще князь Голицын очень гордился тем, что уговорил Павла Михайловича Третьякова передать городу Москве свою галерею. Членом ее совета он состоял до самой революции. Третьяков завещал сделать посещение галереи бесплатным, а на ее содержание выделил определенный капитал. Но, начиная с 30 – х годов, билеты посетителям стали – таки продавать. И Голицын не раз потом сетовал, что завещание близкого ему человека было нарушено. Ушел он в отставку сразу после убийства Баумана в 1905 году. Отправил царю телеграмму, что «не может оставаться на своем посту в городе, где совершаются казни без суда».

Уже в преклонных годах Владимира Михайловича два раза арестовывали (в 1918 и 1919 годах) и сажали в тюрьму. Как и всех остальных Голицыных – за происхождение. Как – то после очередного освобождения его пригласил к себе Каменев, тогдашний председатель Моссовета, извинился «за недоразумение», сказал, что помнит все то хорошее, что делал в свое время для политических заключенных бывший городской голова, и вручил ему охранную грамоту, подписанную еще и Зиновьевым. Ее долго берегли в семье, когда же начался небезызвестный процесс над Каменевым и Зиновьевым и грамота стала «опаснейшей уликой», ее сожгли.

…Сергей Голицын тоже посидел в тюремной камере – одиннадцать дней. Казалось бы, ничтожно мало по сравнению с теми сроками, которые выпали на долю шестнадцати его родственников. Но у всех у них общая судьба, один крестный путь, только для кого – то это были тюрьмы, лагеря, ссылки, для кого – то существование в вольной жизни с обреченной уверенностью: не сегодня – завтра… Да, некоторые уцелели. Как они жили? На что надеялись? Во что верили?..

Наверное, именно Сергею Голицыну было определено собрать воедино историю своей семьи и ответить на вопросы любознательных потомков, считающих предложения, типа «Нужны ли «записки уцелевших?» абсолютно риторическими.

В скромной двухкомнатной квартире писателя Голицына на Кутузовском проспекте были развешаны уцелевшие семейные фотографии, картины брата – художника – иллюстратора Владимира Голицына, на книжной полке, за стеклом – фотография с портрета деда работы Серова (сам портрет хранится в Русском музее в Петербурге), и там же – толстые папки семейного архива. Спрашиваю, как же удалось сохранить все это и многое ли пропало?

– У меня, – ответил Сергей Михайлович, – сохранились только записки отца, два толстых переплетенных тома. Характерная их черта – о своей личной жизни, о жизни семьи отец пишет сравнительно мало. Воспоминания больше посвящены жизни общественной, даются отдельные куски истории России за тридцатилетний период, чему свидетелем он был. Для будущих исследователей этот труд представит несомненный интерес.

На периодических обысках у нас забирали не только бумаги, принадлежащие взрослым членам семьи, но даже детские письма, такие, например, как письмо моей шестилетней сестренки Кати: «Дорогие мама и папа, приезжайте скорее, у нас есть курица. Катя».

В последующие годы, когда в стране начались массовые аресты, отобранных бумаг оказывалось так много, что их беспощадно сжигали в подвалах Лубянки и других подобных местах. Кто знает, сколько талантливых литературных произведений таким образом исчезло вместе с их авторами, а также миллионами тех, чьи имена лишь «Ты, Господи, веси».

А взятые у нас при обыске пачки писем и документов уцелели. И знаете где? В Центральном Государственном архиве древних актов! Письмо моей сестренки теперь бережно хранится под отдельным номером, под одной крышей с грамотами XVII века, с завещанием Дмитрия Донского, из – за которого многие годы пылала усобица между его потомками. Я смог заглянуть в так называемый «Голицынский фонд», в котором свыше десяти тысяч единиц хранения, от неприличных писем Петра Первого к моей далекой прабабке до наших детских каракулей. Невероятно, но таковы факты!

В семье хранился альбом автографов, который собирала родная сестра моей прабабушки. Там были автографы царей и королей, полководцев, а главное – писателей: Шиллера, Гете, Карамзина, Жуковского, Вяземского, Баратынского, конвертик с волосами Гоголя, письмо Пушкина к жене, и отдельно тетрадка – сказка Лермонтова «Ашик – Кериб», написанная рукой автора.

В очень трудное для нашей семьи время этот альбом купил директор Литературного музея, соратник Ленина В.Д. Бонч – Бруевич. Тотчас же альбом был разодран на куски. Автографы писателей распределили по их именным фондам, остальное отправили в Центральный государственный архив древних актов…

– Вы говорите, что в «Голицынский фонд» Вам удалось заглянуть не так давно, значит, Ваши «Записки» написаны в основном «по памяти»? Можно ли в таком случае считать, что все эти многочисленные события, даты, имена абсолютно достоверны?

– Память у меня с детства была очень хорошая, а с годами развилась прямо – таки исключительная. Правда, в моих воспоминаниях есть немало сведений, которые зададут задачу будущим историкам. Их разгадка таится в архивах, которые мне недоступны. Ну вот, например, в связи с покушением на Ленина я знаю такую историю. В 30 – х годах у моего брата Владимира был знакомый – молодой литературовед Владимир Гольцев (Владимир Владимирович Гольцев в 1949 – 1955 годах был главным редактором журнала «Дружба народов» – И.Т.), который ему рассказывал, что мальчиком увлекался коллекционированием автографов, были у него автографы Керенского, Троцкого, Свердлова, Каменева, Зиновьева… А автограф Ленина он никак не мог достать. Узнав, что Ленин будет выступать на заводе Михельсона, Гольцев отправился туда и, улучив момент, подсунул ему бумажку. Ленин обернулся, сказал, что просьбы подаются туда – то. Гольцев стал объяснять, что это не просьба, что ему нужен автограф. Ленин нагнулся и поставил подпись. И в этот момент Фанни Каплан бабахнула в него из револьвера. Он упал. Испуганные рабочие бросились врассыпную. Был момент, когда рядом с Лениным остались только Каплан и Гольцев. Каплан побежала в одну сторону, Гольцев с бумажкой в руке – в другую. Потом газеты писали, что у Каплан был сообщник, одетый в гимназическую форму. Этот сообщник, чтобы отвлечь Ленина, перед самым его выступлением подал ему какую – то бумагу. Гимназист, мол, скрылся, но ведутся поиски.

Современные писатели, пишущие о Ленине, этот факт отрицают. До тогдашних газет я не имел возможности добраться и проверить, но на картине художника Пчелина, кстати, неудачной картине, рядом с Каплан изображен гимназист. Несколько лет назад вдова Гольцева рассказала мне, что, действительно, у мужа была коллекция автографов и среди них – автограф Ленина. Но в войну вся коллекция пропала.

Знаете, Ирина, я много писал о Ленине, и старался это делать объективно. Но факт остается фактом, куда от этого уйдешь, народ встретил его кончину совершенно равнодушно, народ безмолвствовал…

– Простите, как равнодушно? Нас все время уверяли, что рабочие и крестьяне были страшно подавлены. Это неправда?

– Нет, отдельные крестьяне и отдельные рабочие были не равнодушны. К тому же, знаете ли, гудки в Москве так гудели… и это действовало гипнотически. Я, между прочим, стоял в очереди к гробу Ленина. Я видел его в гробу. Мороз был тогда страшный…

– Вам ведь в тот год исполнилось всего 12 лет…

– Да. Но еще большее впечатление позднее на меня произвела очередь к маленькой церкви в Донском монастыре, куда люди шли проститься с патриархом Тихоном. Очередь кончалась где – то у Крымского моста.

– Сергей Михайлович, в годы революции Вы были еще моложе, скажите, что запомнилось тогда ребенку 8 – 9 лет? Что тогда произвело на Вас самое сильное впечатление?

– Огромное впечатление произвела на меня гибель дяди, брата моей матери – Михаила Лопухина. Он был одним из участников тайного общества «Союз защиты родины и свободы», которые пытались освободить царскую семью. Заговор был раскрыт из – за доноса одного денщика, дядя арестован, а затем расстрелян. Его обещали помиловать, если отречется от своих убеждений. Но Михаил Лопухин был человеком твердых понятий о чести и благородстве. Горе моей матери было беспредельным.

В то время я упивался книгой о рыцарях Круглого стола. Это переведенное с английского популярное изложение народных сказаний, связанных с именем легендарного короля Артура и его рыцарей. Книга заставила меня о многом задуматься, под ее влиянием я решил совершенствоваться, стать похожим на Ланселота. Рыцари храбры, рыцари вежливы, рыцари терпеливы. Рыцари не ябеды… А мой дядя для меня был тогда (и по сей день остается) настоящим рыцарем Ланселотом.

После известия об уничтожении царской семьи в церкви близ усадьбы, где мы жили, отслужили панихиду. О такой же панихиде в селе Бехове на Оке рассказывал впоследствии друг нашей семьи Д.В. Поленов. Он говорил, что крестьяне тогда плакали. Да, наверное, плакали. По всей стране, во всех церквах тайно и не очень тайно оплакивали мучеников, но и семьдесят лет спустя люди боялись об этом рассказывать или писать в своих воспоминаниях. Правда, буквально недавно первые публикации, проливающие свет на эту трагедию, все же появились.

– Насколько я поняла, вы все (как минимум взрослые члены вашей семьи) уже тогда прекрасно понимали, что происходят события, которые для многих из вас могут закончиться трагически. Чем же объяснить, что ваша семья не захотела уехать за границу?

– Ни у дедушки, ни у бабушки, ни у моих родителей мыслей об отъезде не было. Их родина была здесь. Но мне мать однажды задала вопрос: «Хочешь уехать? Навсегда.» Я ответил решительным «нет»… Как видите, уцелел. А сейчас думаю: за границей потерял бы корни, связь со своей родиной, ну, выбился бы, в лучшем случае, в переводчики ООН и жил без особых треволнений. Спасибо матери, что она не послушалась советов знакомых, хотя и поступила, казалось бы, против здравого смысла. А надеялась она только на силу своей молитвы и Божье милосердие.

– Ну а Вы, Сергей Михайлович, какие у Вас в те годы были ощущения – недоумение, страх?.. Ведь Вы все же были князь, хоть и «бывший»?

– Страх был, конечно, был, но это потом. А в школе, где я тогда учился, бывшей женской Алферовской гимназии, кроме меня и еще были титулованные: граф Ростопчин, князь Кропоткин, князь Гедройц. Так что я не чувствовал себя белой вороной. Да, конечно, надо мной смеялись, карикатуры рисовали: сижу вместо трона на ночном горшке и в короне и длинные ноги вытянул…

– Вы довольно поздно начали печататься, первая книга для детей – «Сорок изыскателей» – вышла лишь в конце пятидесятых. Потом были другие детские книги. И наряду с ними возникла тема – печальная судьба исторических и архитектурных памятников страны. В двух последних книгах – «Сказание о земле Московской» и «Село Любец и его окрестности» – Вы снова возвращаетесь к этому вопросу… Традиционная тема или, в данном случае, выражение определенной позиции?

– Сначала несколько уточнений. Писать прозу я начал еще в юности. Мой брат, художник, иллюстрировавший книги Бориса Житкова, представил меня ему. Я показал свои работы. Житкову они понравились, и он помог их опубликовать в журнале «Чиж», был такой журнал в Ленинграде. С тех пор я писал постоянно и много, правда, нигде больше не публиковался. Но то и дело возникали новые замыслы. И когда путешествовал с другом по российским городам и селам (мы прошли пешком 500 километров), и когда учился на высших Государственных литературных курсах, правда, моя учеба длилась всего два года, ВГЛК вскоре закрыли…

Повесть «Сорок изыскателей» вышла в 1959 году. Я написал ее в противовес скверным приключенческим шпионским книгам, которыми увлекались мои сыновья. Давние друзья нашей семьи Петр Петрович Кончаловский и Наталья Петровна Кончаловская, которую я знал еще с детства, прочитав повесть, сказали: «Уходите с работы и пишите. В случае чего, поможем…» Так началась моя литературная деятельность.

Что же касается памятников старины и моей, как Вы выразились, «позиции», судите сами. Я еще учился в школе, когда с 1926 года прекратилось преподавание истории, зато была введена политграмота. «Настоящая история нашей страны начинается с семнадцатого года», – провозгласил главный идеолог – историк М.Н. Покровский. И началось разрушение старины. В 1930 году правительство уже объявило настоящую войну храмам. Ну, как об этом не писать! Одной из первых жертв стал прекрасный Симонов монастырь. Со всей Москвы отправились комсомольцы разрушать и убирать обломки поверженных зданий. Разгром храмов происходил безо всяких полемик и предварительных разъяснений. Закрывали их один за другим, сперва обносили дощатым забором, потом крючьями стаскивали иконостасы, иконы кололи на дрова…

Мне довелось видеть гибель пятиглавика XVII века – храма Троицы в Зубове, стоявшего на левой стороне Пречистенки. Его шатровая колокольня считалась в Москве самой высокой… Церкви XIX века разрушались «легче», отдельные кирпичи очищали, складывали столбиками. В углу Красной площади, где был Собор Казанской Божьей Матери, устроили общественную уборную, на месте других строили дома, разбивали чахлые скверы…

Иные люди высокой культуры, казалось бы, должны были любить и ценить русские древности, а на самом деле… Мой брат Владимир, приезжая в Москву, иногда оставался ночевать у кого – нибудь из своих знакомых. Одним из таких знакомых был известный писатель Леонид Леонов, живший тогда на Девичьем поле. Однажды он сказал брату, что сперва возмущался гибелью храмов, а потом осознал: грядет новая эпоха… А тех, кто выступал против вандалов, ждала известная трагическая участь членов существовавшего в те годы в Москве общества «Старая Москва». Вечная им память, радетелям старины, чьи кости лежат в сырой земле Печоры, Урала, Колымы и других подобных мест скорби.

После разгрома общества «Старая Москва» кто ж осмелился бы протестовать? Проходили мимо гибнущих церквей, ужасались и молчали. И я проходил, опустив голову… Что ж, считайте мои книги своего рода покаянием.

– В наше время протестовать – обычное, не слишком опасное дело. Радетелями памятников старины кто только себя не объявляет, та же самая группировка «Память»…

– Это поначалу они как бы «радели», а совсем скоро стали заниматься совсем не этим. Например, во всем, в том числе и в уничтожении памятников стали обвинять евреев. Я категорически это отвергаю и отрицаю. У меня есть фотокопии документов тридцатого года об уничтожении самого красивого в Москве Симонова монастыря. Там по крайней мере 30 человек, подписавших приговор архитектурному ансамблю, из них один еврей, один немец, остальные – русские.

– В свое время, вступаясь за Синявского и Даниэля, Лидия Чуковская написала письмо, в котором была такая фраза: «Дело писателей не преследовать, а вступаться…». А Вам, Сергей Михайлович, когда – нибудь приходилось за кого – то или за что – то вступаться?

– Чтобы вступаться за гонимых крупных писателей я, наверно, был недостаточно смел. К тому же у меня была книга, я обязан был ее закончить. Но вот за музей Корнея Чуковского, действительно, заступался. Мне потом припомнили, как выразились некоторые, «крамольные фразы». Очень хотел познакомиться с Лидией Корнеевной Чуковской. Знал ее только по книгам. Но сказали: она никого не принимает. Когда ее восстановили в Союзе писателей, я послал поздравительное письмо. Ну, думаю, может, теперь она меня позовет. Нет, только поблагодарила ответным письмом.

Но зато много и настойчиво боролся за простых людей. В Ковровском районе Владимирской области, где у меня есть избушка и где я уже тридцать лет пишу свои книги, местное начальство меня недолюбливает. А жители постоянно обращаются за помощью. Об одном таком конфликте я написал хлесткий очерк «Некуликовская битва». Местные газеты не напечатали. Я включил его в свою книгу.

– Воспоминания вы закончили 1941 годом. Продолжение следует?

– Конечно. Оно даже написано, еще в первые послевоенные годы начал писать. Но работа предстоит еще большая. И потому мне обязательно нужно дожить до 2000 года…

P.S. К сожалению, наши желания не всегда совпадают с нашими возможностями. Напечатанной книгу «Записки уцелевшего» Сергей Голицын так и не увидел, не успел. Он скончался спустя восемь месяцев после этого разговора.

Владимир Дудинцев:

«Три ушата партийной воды.»

В свое время он был «властителем дум». Когда слышалось: «Дудинцев», – все уже знали, о ком речь, ни имени, ни отчества добавлять не требовалось. Его роман «Не хлебом единым», опубликованный в журнале «Новый мир» (1956), дышал оттепелью, им зачитывались, восторгались, негодовали, злобствовали, опровергали… В мире его преподносили как сенсацию. «Белые одежды», другой роман Владимира Дудинцева, обреченный стать знаменитым, был опубликован значительно позднее времени своего написания (1987) и тоже преподнес своему создателю весь спектр хулы и хвалы. Уже через год писатель становится лауреатом Государственной премии СССР. Именно тогда состоялась эта беседа.

– Владимир Дмитриевич, хочу привести одну фразу из романа «Не хлебом единым»: «Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя…»

– Это можно рассматривать как вопрос? Тогда я скажу, что у меня своя точка зрения на свободу. Пройдя различные жизненные перипетии, человек, случается, пересматривает некоторые, уже ставшие догматическими, тезисы. Вот, например, я для себя пересмотрел тезис о том, что бытие определяет сознание. Я не буду пока развивать, этот вопрос Вы мне можете задать чуть позже. Я для себя установил понятие свободы и рассматриваю свободу человека как одно из его главных внутренних качеств. Человек качественно свободный свободен всегда, он может решить: пусть я умру, но я совершу поступок. Поэтому у меня в романе к этой идее приходит академик Посошков, который говорит, что человек, который задумал кончить жизнь самоубийством, освобождается от условий бытия, он становится гражданином вселенной, перестает быть подданным своего короля, человеком, подвластным действующим вокруг него законам.

– То есть, если человек качественно свободен, он может, невзирая ни на какие помехи, совершить нечто, что можно обозначить с большой буквы – Открытие, Поступок, имеющий исключительное значение… Значит, таким «гражданином вселенной» стал Александр Фадеев, совершивший Поступок и оставивший предсмертное письмо, в котором говорится о бессмысленности его дальнейшей жизни?

– Мое старое, глубокое, твердо выстраданное убеждение, что Фадеев не с теми людьми дружил и сотрудничал.

– Иначе он не покончил бы с собой?

– Наверное. Не знаю. Фадеев пал жертвой предательства, которое невозможно было вынести человеку интеллигентской закваски и марксистских идей. К тому же его высокопоставленные однопартийцы очень скоро перестали с ним считаться. Я глубоко сочувствовал его страданиям.

– Когда?

– Когда читал его предсмертное письмо.

– Вы уже тогда знали, что оно существует? Ведь это тщательно скрывалось.

– Когда он кончил жизнь самоубийством, о нем объявили, сказали, что Фадеев оказался слабым человеком, жертвой своего алкоголизма… А он был дитя идей, апостол Владимира Ильича. Он был тем легированным сплавом, в котором соединились ленинские идеи, замешенные на марксизме, и ненавистная коммунистам интеллигентская мягкость. И – разочаровался…

– Как Вы думаете, почему письмо – покаяние опубликовали именно сейчас? Лежало оно себе, лежало – в «глубинных архивах политбюро», – и вдруг напечатали…

– Я допускаю, что Кащею Бессмертному, который на этом золотом яйце возлежал, все понимая о своей грядущей смерти, так вот, полагаю ему стало известно, что в письмо уже кто – то заглянул и переписал текст, что произошла некая осечка, и оно вот – вот самостоятельно появится в одной из тех листовок, которые печатают большими тиражами, а мы покупаем около станций метро.

– Вас тоже всю жизнь не по головке гладили… вас отменно колотили. Но почему – то Вы не поспешили свести счеты с ж и з н ь ю .

– А Вы знаете, что, когда я писал роман «Не хлебом единым», у меня на шее был «красный галстук»?

– ?

– Да – да, я не шучу. Я страстно желал помочь партии в том деле, о котором она объявила на страницах газеты «Правда». Ведь моему роману предшествовала статья, где жесточайшими словами поносился клан бюрократии за то, что они не дают хода новаторам. Эта передовая и была толчком, после которого я сел писать свой роман. Потом я, конечно, получил за все сполна. Мне повезло лишь в том, что я не был членом партии (один комсомольский функционер так и сказал: «Твое, мол, счастье, Дудинцев…»). И то, что Фадеев был партиец, было его величайшее несчастье, за которое он заплатил жизнью. Его несчастьем было, что он согласился стать первым лицом нашей официальной литературы. Но Вы ведь понимаете, выбор на абы кого случайно не падает. Почувствовали: этот человек способен пойти на нужные компромиссы. А ведь писатель был высокоодаренный, поэт в прозе. Я его поэтические интонации всегда чувствую, когда читаю. Правда, там есть и интонационная примесь Толстого, но это дань стихийного преклонения перед интеллигентностью, которое он как идейный коммунист должен был бы ненавидеть. У него было очень много и своих прекрасных интонаций. Но – несчастье попутало, идея связала, начинила голову ортодоксальностью и жестокостью, которая звучит и в романе «Разгром», и она же звучала в его словах, клеймивших с трибуны подчиненных писателей, многие из которых искренне хотели помочь.

– Кому помочь и в чем?

– Советской власти. Вот хотя бы Бабель. Ведь рассказы Бабеля, это что? Вербовка в пользу советской власти. Он воспевает эту армию, восхищается этим народом, который сел на коня, взял в руки шашку и поспешил защищать рубежи наших идей. Я считал поэта Ярослава Смелякова Генрихом Гейне советской власти. Вот хотя бы его стихи «Хорошая девочка Лида»… Там гейнеевские интонации. Он писал всей горячей душой, был предан этому строю. За что получил свои 25 лет. Или поэт Александр Шевцов, мой друг. Еще один, ну, не Гейне, но певец и бард советской власти. Однажды я пришел к нему на Ордынку и увидел на его двери большую восковую печать. Соседи шепотом поведали, что Сашу ночью взяли… А почему бросился с балкона поэт Николай Дементьев, написавший поэму «Новый метод» – гимн, воспевающий партию?..

– За то, что был «качественно несвободен»?.. Или из – за вот этих, скажем, строк: «Обугленный мир малярией горел, / Прибалтики снежный покров / оттаивал кровью, когда на расстрел пошел террорист Гумилев. / Гудели морозы, когда в ледниках, / Под женин и тетушкин плач, / скользил на седых волкодавах в снега / к Полярному кругу НЭПач. / Так падали пасынки нашей поры, / но каждый ребенок поймет: / романтику мы не ссылали в Нарым, / её не пускали в расход…»

– Да… А вот, скажем, Вавилов. Кругом была такая обстоятельственная несвобода, а он качественно свободен: на костер, мол, пойдем, но не отступим от своего научного убеждения. Но дай человеку несвободному внешнюю обстоятельственную свободу, он все равно для себя придумает обстоятельства, которые ему не позволят совершить Поступок.

Мне в свое время так хотелось написать роман «Не хлебом единым», такую я чувствовал обязанность перед униженными и оскорбленными людьми дать им хоть маленький лучик света (роман впоследствии оценили, я получил много подтверждений тому, что не зря его писал). Так вот, я быстро понял, что к чему. Когда работал над романом, уже смертельно боялся, что узнают, что я пишу, какой собираю материал. Тогда еще был жив Сталин. Я боялся, но выработал некий шифр для записей своих мыслей, придумал способ сокрытия своих первых записей. Я был уже качественно свободен. Потом меня «поколотили», сильно и беспощадно, напомнили, что обстоятельственно – то я совершенно не свободен. В КГБ вызывали, допрашивали под гипнозом и без, приставили постоянного соглядатая. Конечно, был страх, живой, хорошенький страх. Но в то же время этот страх был парализован моей внутренней свободой. Она давала о себе знать в форме любопытства. Я с восторгом наблюдал своих следователей и запоминал каждый штрих, а прибежав домой, скорей записывал впечатления. Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя… Кто научился искать истину, размышлять, ставить себе вопросы типа «истинно ли то, что передо мной происходит?» – тот свободен. Вот и Иоанн Евангелист сказал: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». Познавший истину человек начинает оценивать людей, с которыми сталкивается, доктрины, которые ему навязывают, фальшивые и подлинные.

– «Жало мудрыя змеи» необходимо свободному человеку.

Однажды меня вызвал к себе член Президиума ЦК КПСС Михайлов, тогда было не Политбюро, а Президиум и предложил мне отречься от романа «Не хлебом единым». Сказал: «Даю тебе четыре полосы в газете «Советская культура», чтобы ты публично осознал критику, которую высказал в твой адрес Никита Сергеевич, и – покаялся»… Когда я отказался, от стал на меня орать: «Был бы ты членом партии, вылили бы мы тебе на голову три ушата партийной воды», – и в конце концов выгнал из кабинета. Я, конечно, вышел. Побитый.

– Но ведь пережили!

– Но ведь пережил. В свое время я пережил и сильную контузию. На фронте бомбой бабахнуло. Долго после этого не мог разговаривать. А спустя годы с таким волнением писал «Белые одежды», что все кончилось инсультом, потом инфарктом… «Над вымыслом слезами обольюсь»! А я ревел белугой, когда писал…

– Ваши «Белые одежды» были еще большей крамолой даже для перестроечных времен, чем в свое время «Не хлебом единым». Говорят, что главному редактору журнала «Нева» Борису Никольскому чуть ли не к Горбачеву пришлось обращаться за разрешением опубликовать роман, над которым Вы, как утверждаете, «ревели белугой»… Но давайте вернемся к бытию и сознанию, Вы обещали ответить…

– Я считаю, что человеческое сознание можно уподобить витязю на распутье, стоящему перед бел – горючим камнем, на котором написано: налево пойдешь – жену найдешь, направо пойдешь – богатство найдешь, прямо пойдешь – смерть найдешь. Бел – горючий камень – бытие. Оно, конечно, свою роль в становлении сознания играет, но эта роль не определяющая, ибо витязь сам решает, куда ему идти, направо, налево или прямо. И тайна его решения заключена в его внутренней свободе, в степени его приближения к познанию истины. Говорят, что человеческое сознание детерминировано. Все, что бы человек ни сделал, обязательно вписывается в какую – то причинную связь. На мой взгляд, эта точка зрения механистическая. В этой цепи причин я, свободный, выбираю звено, которое мне нужно, и при помощи такого выбора формирую свои решения и свои поступки.

В свое время мне на голову не раз выливали по «три ушата партийной воды». И одним из таких «выливающих» был Александр Фадеев, жесткий руководитель и суровый человек. Я уже говорил: мое счастье, что я не был коммунистом, потому что, если бы я им был, может статься, был бы коммунистом последовательным, идейным и глубоко верующим. И тогда, терпя эти «полоскания в партийной воде» и разочаровавшись, мне бы тоже пришлось принимать какие – то серьезные решения относительно моей собственной судьбы.

– И как же Вам удавалось обычно «выкручиваться» из подобных ситуаций?

– У меня есть метода, которую я Вам сейчас попробую теоретически изложить: если переносить член уравнения на другую сторону, он меняет знак. С противником, нравственное лицо которого мне чуждо, я имею право воевать с помощью его же оружия. А партия коммунистов постоянно что – то очень плохое делала с людьми, которые хотели ей помочь, или, по крайней мере, активно не мешали. Именно партия в лице первого секретаря СП СССР А.А. Суркова организовала травлю Бориса Пастернака за роман «Доктор Живаго» и изгнание его из своих рядов. Не скажу, что роман этот мне нравится. Он – бесстрастный. В нем, на мой вкус, вообще нет страстей, которые бы могли испугать, которые обладали бы способностью кого – то «завербовать», «перевербовать» и перетянуть на сторону противников партии. Но это – приличный, добротный роман, написанный старым поэтом, пробующим себя в прозе. Он «не портил пейзажа» нашей советской литературы.

Сурков со товарищи выкручивали руки всем, понимаете, всем, они буквально изнасиловали многих наших писателей, заставили их клеймить «отщепенца» Пастернака, и со мной пытались сие проделать, чтобы и я – среди прочих – выступил на общем собрании с осуждающей речью.

Тут Дудинцев хитро прищурился:

– Ирина, а можем мы с Вами в этом месте разговора добавить малюсенькую краску?

– Можем, конечно, можем, – осторожно ответила я, чуя подвох.

– Представьте себе картинку: после смерти А.А. Фадеева руководить писательским союзом стал А.А. Сурков. И как – то захожу я в уборную Московского отделения СП и вижу на стене чудный такой текст: «Был А.А. – стал А.А., все равно – одно а – а!»…

Так вот. Вызвал меня к себе Сурков и говорит: «Вы же понимаете, Владимир Дмитриевич, Пастернак перешел литературную границу Советского Союза, передав туда свой роман!.. А знаете ли, что он ссылается на Вас и толкает в яму впереди себя!» И тычет мне письмо Пастернака в Президиум правления СП СССР: «Читайте, читайте, как он Вас предает: «…Я еще и сейчас, после всего поднятого шума и статей, продолжаю думать, что можно быть советским человеком и писать книги, подобные «Доктору Живаго». Я только шире понимаю права и возможности советского писателя и этим представлением не унижаю его звания. Я совсем не надеюсь, чтобы правда была восстановлена и соблюдена справедливость, но все же напомню, что в истории передачи рукописи нарушена последовательность событий. Роман был отдан в наши редакции в период печатания произведения Дудинцева и общего смягчения литературных условий…».

Выступите, Дудинцев, это Ваш долг! Вы что же, трус?».

Я, следуя своей методе, улыбнулся ему и ответил: «Да, конечно. Иду домой писать речь»…

А едва вошел в дом, звонит мой товарищ, коллега – писатель, член партии (Вы слушайте, слушайте, Ирина, что они делали, как они все, не боюсь этого слова, провоняли!) и говорит: «Привет, я слышал, ты собираешься выступать на обсуждении Пастернака? Слушай, старик, ум хорошо, а два – лучше. Можно, старина, я сейчас к тебе приеду и помогу?»… Ну что, интересное у нас с Вами интервью?..

– Интересное. И кто это был?

– Я не могу…

– Вы не хотите называть его имя?

– Называть не хочу. Мне его жалко. Сейчас он – член «Апреля». Простите, но я – тот интеллигент, которого публично так не любил Фадеев. Достаточно, что человек этот прочитает наше с Вами интервью. Да, этого достаточно… Ну, вот, приезжает этот маленький человечек, такая копия Иуды, и я, следуя своей интуиции и формуле о перенесении члена уравнения в другую сторону, начинаю «в бешенстве» ходить по своему кабинету. Трясу руками, захлебываюсь от ярости и говорю, говорю…

Он: «А можно почитать, что ты там написал?»

Я: «Нет, еще не написал. Но я напишу. И дам прочитать Суркову. А вот скажу я совершенно другое!» И я затрясся, завизжал (интуиция подсказала тот страшный визг, он, поверьте, был весьма правдоподобен): «В действительности же… я скажу… и Сафронову, который меня назвал однажды «врагом народа», я скажу ему, что у меня отверстий от фашистских ран на теле намного больше, чем у него естественных отверстий… Еще Суркову что – нибудь обязательно скажу… Они узнают… как… вербовать…».

«Друг» кинулся успокаивать: «Тише, Володя, тише. Напишешь, потом спокойно отнесешь Суркову…» Я подготовил письмо, и в день собрания одним из первых записался на выступление. Подошел к Суркову и говорю: «Вот моя речь, может, ознакомитесь?». Он: «Зачем, мы речей не читаем. Запишитесь и выступайте!» Я отправился в зал, сел в одном из рядов, а позади меня устроилась поэтесса Надежда Александровна Павлович, она мне была как приемная мать. Она меня очень полюбила, заботилась о моей семье, детишек моих называла своими внуками, а меня – сыном. Павлович была верующая и молилась за меня в церкви. Села она за мной и тихо так спрашивает: «Сыночек, ты хочешь выступить против Пастернака?» «Нет, – отвечаю, – я собираюсь ему сочувствовать…» «Я, – говорит Павлович, – ходила в церковь и поставила свечку за тебя Трифону…». А Трифон, чтоб Вы знали, – это тот святой, которого люди, вступающие в партию корысти ради, просят о помощи в получении ордера на автомобиль, квартиры или поездок за рубеж… Такой вот меркантильный святой. «Я, – продолжает Надежда Александровна, – и сейчас сижу и молюсь, чтобы тебя избавили от тяжкого испытания»…

И Трифон меня избавил.

– Опять формула сработала?

– Стенограмма этого собрания опубликована. Но я расскажу своими словами. На собрании успели выступить многие: кто с удовольствием, кто по принуждению. А потом С.С. Смирнов, председательствующий, заявил, что пора подводить черту. С мест стали требовать, чтобы речи продолжились. И вот смотрите, что он сделал, какой у них, у начальствующих, был почерк. И оценивайте мою формулу, Ирина, оценивайте! Смирнов, умный лицемер, умный вожак, знающий, как загнать свою паству в стойло, сказал: «Товарищи, я сейчас вам зачитаю оставшийся список записавшихся». И зачитал – там было 35 человек. Из зала кричат: «Дудинцева давайте!». Смирнов: «Почему Дудинцева отдельно? Тогда всем нужно давать слово!». Из зала одни кричат: «Подвести черту!…» Другие: «Дудинцева!». Председательствующий выставил на голосование три предложения: «дать выступить всем записавшимся», «дать слово Дудинцеву» и «подвести черту». За первое предложение был не весь зал, но половина – точно. «Так, – говорит Сергей Сергеевич, кто за то, чтобы выступил Дудинцев?». Все дружно поднимают руки. «Хорошо». «Кто за то, чтобы подвести черту?» Рук – половина зала. «Товарищи, – говорит Смирнов, – большинство за то, чтобы подвести черту. Собрание…» И все дружно хохочут.