banner banner banner
Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров
Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Я! Помню! Чудное! Мгновенье!.. Вместо мемуаров

скачать книгу бесплатно

В феврале 1990 года, незадолго до того, как я приехала к ней в гости в Переделкино, Тамара Владимировна отметила их совместное 185 – летие.

Николай Анненков:

«Все, что мне нужно, – видеть вас, чувствовать, знать…»

Из своих ста с небольшим хвостиком лет актер Николай Анненков отдал театру семьдесят семь. Современник Мейерхольда, Станиславского, Таирова, он практически до последнего дня жизни с трепетом и наслаждением выходил на сцену Малого театра. Сыграл более двухсот ролей, и последние две – Фирс в «Вишневом саде» и схимник Левкий (Клешнин) в «Царе Борисе» – требовали сил и творческой отдачи ничуть не меньше, чем предыдущие работы, исполненные, однако, в более молодые годы. Истории мирового театра известен лишь еще один такой феномен творческого долголетия: это польский актер и режиссер Людвиг Сольский, на сотом году все еще работавший в театре. Николай Анненков тоже готовился к юбилею и мечтал о том, как 21 сентября 1999 года (именно в этот день он должен был разменять вторую сотню) будет играть на любимой сцене. И мечту свою исполнил, вышел на сцену Малого театра и сыграл в пьесе Алексея Толстого «Царь Борис». И скончался – ровно через девять дней, 30 сентября, после триумфально отпразднованного юбилея и через 9 месяцев после нашей с ним беседы в декабре 1999 года.

– Какое Вы думаете взять интервью? – спросил он меня по телефону и тут же поспешно добавил: – Учтите, маленьких интервью я не даю.

Совсем не почувствовав подвоха, я пришла к нему домой на следующий день к полудню, а ушла только вечером, со всей полнотой уяснив, что означает выражение «выжатый как лимон». Мы говорили обо всем на свете. Анненков, в первые минуты показавшийся немощным стариком (я даже подумала было: все это грустный обман, ни в каких спектаклях он играть просто не может), вдруг расцвел, зарокотал, голос обрел звучность. И я поняла: каждое его слово отчетливо слышно на галерке. Интонации, модуляции, тембровые оттенки – все опять стало очень знакомым и … характерным для романтической актерской школы. Он пел мне арии, читал стихи, проигрывал сценки. Словом, был неутомим.

– Знаете, детка, – сказал он, – человек состоит из сердца, воли и ума. К концу жизни я уже сделался мудрым, стараюсь руководить всеми этими тремя компонентами. Самое главное в актере – владеть подсознательным чувством, так сказать, душевным компьютером. Это дает возможность прийти к моментальному вдохновению. Слезы, страх, ужас (ударяет себя в грудь) – моментально тут!.. (Учтиво встает). Пожалуйста, еще раз назовите свое имя. Эта моя несобранность есть результат волнения от встречи с Вами. Волнения и думы. Ира, Ира, Ира… Вот теперь я запомнил. Понимаете, имена я плохо воспринимаю, но зато помню до последнего слова все роли. А это важнее, не правда ли?..

– У Вас есть особый секрет запоминать тексты? И вообще, в чем секрет такого творческого долголетия?

– Трудно сказать. У меня был ученик, Олег Даль. Перед смертью он сказал: «Искусство там, где мама». Мама – это пуповина, и все, что в ребенке есть, передается через пуповину. Материнское начало – вот там искусство, там я его нахожу.

– Вы Олега Даля этому учили?

– Его учить трудно было. Он все время на съемках пропадал. Он и стихи писал трагические: «Так жизнь промчится одиноким зверем…»

– И Вам нравится?

– Мне нравится Пушкин. Еще – Державин… А это все – так (машет рукой). Мои студенты любили писать…

– Отчего же – «так»?

– Вы входите в мою жизнь, а она совсем не веселая и счастливая. Даже не знаю, стоит ли об этом? Я откровенно говорю, что на первом месте у меня чувство, огромное, которое заполняет меня всего (а эти стихи – не заполняют), дальше воля идет, но воля подчиняется этому чувству, и если я уступаю, то неизвестно, победа это или поражение, радость или беда. Поэтому и портрет мой (показывает на стену, где висит изображение дивного, писаного красавца средних лет), он сделан еще до моей второй женитьбы, я только в этом году вытащил из – за шкафа и очень его не люблю. Только женившись во второй раз, я понял – это оазис, я попал в оазис. А та, предыдущая жизнь, была очень трудная.

– Вы думаете о будущем, о прошлом не любите вспоминать…

– О прошлом? – Смеется и вдруг громко поет: «Я о прошлом теперь не мечтаю, и мне прошлого больше не жаль…» Я пел раньше на сцене. Я и теперь пью травяной отвар для голоса, чтобы был чистый звук.

– Вы предпринимаете что – то особенное, чтобы и выглядеть молодо, и быть в форме? По – особому питаетесь, занимаетесь зарядкой?..

Он вдруг пристально смотрит на меня и заявляет: «Все, что мне нужно, – вас видеть, вас чувствовать, вас знать…» – (Оторопев, я не сразу соображаю, что, конечно же, Анненков имеет в виду некий собирательный образ Зрителя)… И через паузу: «Конечно, я делаю зарядку, но самую необходимую. Ем вкусные и полезные вещи, но – все понемногу. С ногами только плохо, пять лет назад упал и ударился спиной, с тех пор проблемы».

– А спектакль играть не трудно? Ведь сами говорите: третий месяц сотого года пошел.

– Я к каждому своему спектаклю отношусь с волнением. Когда подходит срок моего очередного выхода на сцену, уже заранее волнуюсь и готовлюсь. Каждый раз словно заново в него вхожу. И вот уже за сценой, за кулисами спокойно сижу и жду своей минуты и тихо вхожу – без единой мысли. И только тогда начинаю мыслить, когда начинаю работать. Вдруг без перехода принимается разыгрывать передо мной сцену из «Царя Бориса».

Я снова от неожиданности столбенею, ибо сидящий только что вполне расслабленный человек резко преображается. Меня он снова не видит, перед ним вновь Публика, и он Актер…

Клешнин.

Ты мягко стлал, но не помог себе
Медовой речью в горькую годину.
Не помогли и казни. Над тобой
Проклятье Божье. Мерзость ты свою
Познай, как я; прими такую ж схиму;
Сложи венец; молися и постись;
Заприся в келье…<…>

Борис.

С судьбой бороться буду
Я до конца!

Клешнин.

Так умирай, как пес!

– Вы не писали мемуаров?

– Нет, не писал. Начал было, но жил так активно, что писать было некогда. Я и сейчас так живу. А еще – верите ли – и сегодня живу повышением мастерства актера, каждый раз заново делаю роль, все время над ней работаю. У меня на столе всегда томики работ Станиславского. Недавно сказал ректору Щукинского училища, где преподаю: «Я должен говорить о слове, я недоволен тем, как нынче говорят. Русский язык – это лучший язык в мире, он способен передать тончайшие движения души. А говорят дурно, скверно депутаты парламента и даже дикторы телевидения.

– Вы смотрите телевизор?

– Конечно. Меня интересует сегодняшний день, и я в ужасе от той наклонной плоскости, на которой мы находимся. Что же будет дальше с Россией?!

– А о новой роли думаете, ну, хотя бы мечтаете о ней? – говорю я, поскольку наслышана, что все эти годы Анненков приходил к художественному руководителю Малого театра и спрашивал о «планах на него».

– Я боюсь новой роли. Потому что нужно репетировать каждый день. Я думаю о том, доживу ли до 21 сентября, когда мне исполнится 100 лет, чтобы сыграть одну из двух своих последних ролей. Конечно, я мог бы взять новую роль и сыграть ее. Например, с удовольствием сыграл бы Отелло…

– Отелло? – я не успеваю сдержать удивленного возгласа.

– Вот и Вы туда же! Я сказал как – то об этом своем желании руководителю нашего театра Юрию Соломину, а он в ответ: «Только через мой труп». Боится, наверное, что не выдержу.

– Но почему именно Отелло? Темперамент вам подходит?

– Потому что я – вижу. (Читает оду Державина «Бог»)

Я царь – я раб – я червь – я бог!..

– Наверное, женщины Вас обожали.

– Как – то неудобно об этом говорить. Да, много было таких случаев. Ну что ж делать! После тяжелейшего разрыва с моей первой женой, от брака с которой я, как мне казалось, никогда не оправлюсь, ко мне благосклонно отнеслась жена одного маршала. Я помню, как бежал по Арбатской площади и кричал: «Господи, я опять люблю! Спасибо, Господи!» Я и сегодня преклоняюсь перед этим чувством – любовью. Мне, артисту, она необходима. И потом к концу жизни я стал мудрым… Не знаю, можно ли это публиковать?..

О, Господи, подумала я, услышать такое в наши дни!..

– Николай Александрович, а какое у Вас самое яркое воспоминание детства?

– Когда в 1910 году отец, я Вам уже говорил, он был купцом, привез меня с собой в Москву, мы остановились в гостинице «Славянский базар» на Никольской. Оставшись в номере один, я решил заказать себе рюмку смирновской водки. Мне шел одиннадцатый год, и я считал себя совершенно взрослым. Позвонил, на подносе принесли большую рюмку. Я залпом ее осушил и понял, что водка на самом деле совсем не жидкая. Она – сухая. А еще у нее был вкус ореха. Потом на рубль, который мне дал отец, я поехал с его знакомым кататься на извозчике по Москве. Побывал в Третьяковке и еще много – много где, накатался всласть. Рубль – это было много. Корова тогда стоила семь рублей, воз арбузов – сорок копеек. А знаете, на месте того здания, где раньше находился ЦК КПСС, размещались амбары Консеевской и Куваевской мануфактур. Там мой отец покупал аршин ситца за 13 с четвертью копеек, а продавал затем за 14 копеек. На эти три четверти копейки через два года отец увеличил состояние моего деда в четыре раза.

В 1917 году я окончил в Тамбове реальное училище и сдал экзамен в институт путей сообщения. Отец мне купил пальто с погонами. Но с первого курса института я ушел добровольцем в Красную Армию. Там – то, в самодеятельности, и проявилось, что я, оказывается, умею играть. И я играл разные роли и чувствовал, что счастлив.

– Вы, сын купца, по убеждению стали коммунистом, секретарем парторганизации Малого театра?

– Я же говорю, что добровольно пошел в армию. А потом 12 лет был в Малом театре вторым секретарем. Один артист нашего театра шутил: «Анненкову за роли коммунистов нужно платить отдельно». Так искренне я их играл, с такой отдачей и так честно. Но, конечно, мне интересны были характеры сложные, на переплетении добра и зла. Однажды в ЦК мне даже предложили взять Малый театр «в свои руки». Я отказался. Не могу двум богам служить. Я артист.

– А какая самая памятная роль?

– Однажды летом в дощатом театре в Парке Горького актеры Малого театра играли спектакль. Он уже давно забыт. У меня была эпизодическая роль. Всего несколько слов. И вот я гримируюсь перед выходом, слышу, за стенкой какая – то суета началась. Оказалось, не явился исполнитель главной роли. Прибежал ко мне администратор: «Коля, сыграй!» Я в ужасе кричу: «Нет! Я роли не знаю!» «Ну, выручи, мы уже деньги получили, нельзя спектакль останавливать. Позор будет для Малого театра!» Что ж делать! Несите, говорю, костюм…

Как потом домой пришел, не помню. Только очнулся на следующее утро: лежу на кровати в пальто, в калошах… Было мне тогда около тридцати лет. Но и через семьдесят лет помню. До сих пор мурашки по телу.

– И учеников своих всех – всех помните? Их ведь у Вас очень много было.

– (Смеется и подмигивает мне) Нет, всех, конечно, не помню. Но – очень – очень многих. Самых талантливых и … стихи пишущих.

Семен Липкин:

«Нынешняя власть не заинтересована в литературе. Это хорошо.»

Когда, закончив беседу, я собралась уходить, Липкин достал с полки последнюю свою книжку стихов «Перед заходом солнца», надписал и протянул мне. Я, испытывая чувство неловкости, тем не менее тут же в нее влезла и прочитала надпись. «Это вы очень правильно делаете, – сказал поэт. – Когда – то вот так же свою книгу мне подарила Ахматова. Я взял и, не раскрывая, не читая, поблагодарил. Анна Андреевна заметила: «Две вещи нужно знать: не надписывать косо, а если вам надписывают книжку, – тут же надпись прочесть».

На мой растерянный вопрос, отчего же нельзя надписывать косо, Липкин ответил: «Не знаю, Ахматова, видимо, считала это дурным тоном».

На вручении Липкину немецкой Пушкинской премии за вклад в русскую литературу он произнес речь, в которой были такие слова: «Один американский писатель, кажется, Генри Миллер, посетивший Россию, удивился тому, что для русских писатель Пушкин – все равно что для американцев политик Вашингтон. Это действительно так. Александр Первый, Николай Первый, Александр Второй Освободитель – люди значительные, но для нас они императоры, жившие при Пушкине, Тютчеве, Гоголе, Толстом, Достоевском. Я думаю, что наши потомки будут знать о Хрущеве, Брежневе, Андропове и других черненко, что они были современниками Солженицына и Бродского. Уж такова Россия».

Летом 1961 года Анна Андреевна Ахматова подарила Липкину свою «маленькую книжицу в черном переплете», вышедшую в серии «Библиотека советской поэзии», и ровно, не скашивая, надписала: «С. Липкину, чьи стихи я всегда слышу, а один раз плакала».

В квартире у метро «Аэропорт», где мы беседовали с Семеном Израилевичем в октябре 1996 года, жили сразу два больших поэта – Липкин и его жена Инна Лиснянская. Липкин и Лиснянская, Лиснянская и Липкин – как не переставляй, они останутся все теми же большими, самобытными, самодостаточными величинами. Липкин в тюбетейке читал мне свои стихи, а Инна Львовна (в каких – то экзотических цыганских одеждах) стояла в дверях, уходила на кухню, чем – то там гремела, потом возвращалась, вновь останавливалась в проеме двери и внимательно вслушивалась. Не вмешалась ни разу.

Я попросила Липкина: «А можно читателям «Литературной Газеты» стать первыми читателями какого – нибудь из написанных Вами последних стихотворений? Я знаю, что нынешнее лето Вы провели в Доме творчества в Переделкине и, наверное, там не только отдыхали, но и работали».

Он сразу откликнулся:

– Доныне движутся во мне
Блестящих брызг морские звуки
И параллельные волне
Твои смеющиеся руки.
Не рядом, за тобой плыву
К вдали сияющему раю.
И двух просторов синеву
В себя восторженно вбираю,
Как долго без тебя живу.
Но знаю: наконец прерву
Оцепенение тупое
И вновь с восторгом поплыву
Вслед за тобою, за тобою.

– Знаете, Семен Израилевич, когда Вы читали эти строки, я думала о том, что Заболоцкий (это свидетельство из Вашей книги воспоминаний «Вторая дорога») обозначил гармонию аббревиатурой МОМ: мысль, образ, музыка. А у Вас какое определение?

– Близкое к формуле Заболоцкого. Я считаю, что в стихотворении самое главное – музыка. Недаром мы говорим: лирика. Стихи вышли из музыки, из лиры, из арфы. И одного стихотворца от другого можно отличить только с помощью музыки. Потому что часто идеи повторяются, но вот музыка неповторима. Поэт прежде всего тот, чья музыка только его и принадлежит только ему. Причем это относится и к поэзии, и к прозе. Музыка Гоголя не похожа на музыку Толстого, музыка Толстого – на музыку Тургенева, музыка Тургенева – на музыку Булгакова. Я нарочно вспоминаю прозаиков, а не поэтов, потому что между прозой и стихотворной литературой нет принципиальной разницы.

Затем очень важна мысль. Не терплю зауми, мне кажется, что это выражение бессилия. Но не терплю и глупости.

– А что Вы имеете в виду под словом «заумь»?

– Как – то Анна Андреевна рассказывала, что ее познакомили с поэзией Константина Вагинова, даровитого поэта, довольно известного в начале советского периода русской литературы. Ахматова отнеслась к его стихам отрицательно, сказала: «Я не понимаю его. А ведь я пишу для читателя, я хочу, чтобы читатель понял!» Конечно, это не значит, что все нужно сводить к простоте Лебедева – Кумача, но к простоте Тютчева хорошо бы свести.

– И, наконец, третье в Вашем определении гармонии?

– Третье – это живопись.

– То есть образ?

– Это и образ, и рисунок, и зоркость в воспроизведении черт человека, – все то, что является главным для живописца.

– Что же Вы видели в Переделкине, когда сочиняли строчки о водной стихии?

– Просто вспомнил событие из своей жизни. Когда годы идут к концу, часто вспоминаешь начало.

– Как известно, путь Ваш с самого начала не был усыпан розами, скорее в нем было больше колючек и «восточных переводов». Однако все изменилось. Вот и немецкая премия за… вклад в русскую литературу…

– Я настолько остолбенел, когда мне сообщили об этом, что не нашел слов в ответ. Не спал почти всю ночь. Сочинял стихотворение. Когда проснулся, оказалось, что я его забыл. Но напряг всю свою волю и вспомнил. Правда, не оставляло ощущение, что ночные стихи были лучше. Я назвал стихотворение «Квадрига». Это о друзьях моей молодости – Арсении Тарковском, Аркадии Штейнберге, Марии Петровых и обо мне, грешном. Нас было четверо безвестных поэтов, как тогда говорилось, далеких от современности. Тарковский увидел свою первую книгу напечатанной, когда ему было пятьдесят два года, я – в пятьдесят шесть, Аркадий Штейнберг, чудный поэт, так и умер, не издав книги. А у Марии Петровых, Маруси, как мы ее ласково называли, при жизни вышло (в Армении) только полкниги, потому что вторая половина – переводы.

– Может, нужно утешаться тем, что между художником и властью никогда не бывает гармонии? И чем активнее власть не приемлет писателя, тем крупнее он в итоге оказывается. Правда, сейчас как бы наступило некое подобие перемирия…

– Вынужден возразить. Не всегда власть отталкивает поэта. Тютчева, например, не отталкивала. Баратынского – как поэта – не отталкивала, я не говорю о его неблаговидном поступке, совершенном в молодости, да и Фета, у которого были социальные трудности, – тоже. Можем ли мы вспомнить, кого царская власть отталкивала, чьи произведения запрещала? Это происходило с теми, кто отталкивал власть от себя. Скажем, герценовские ранние произведения были напечатаны. Тургенева никогда власть не преследовала за его романы и рассказы, Щедрина, уж на что был критик режима, не трогала. Некрасова – тоже.

– То есть, мирное сосуществование вполне возможно?

– Для того, чтобы ответить на этот вопрос, нужно проанализировать, почему советская власть преследовала писателей. Ведь не было же у нее мысли: ах, дай – ка я начну их преследовать! Просто советская власть зависела от литературы. Объявляя белым то, что черно, и черным то, что бело, она требовала, чтобы литература подтверждала этот обман. Уничтожали крестьянство – надо было писать о расцвете колхозной жизни, уничтожали интеллигенцию – надо было писать о развитии нашей научной мысли. Советская власть нуждалась в обмане, и слабые люди по слабости своей этот обман совершали, иные – преследовались.

Нынешняя власть не заинтересована в литературе. Это хорошо.

– Почему хорошо?

– Потому что литератор теперь независим, он может писать все, что угодно. Но наша литература не была подготовлена к такой свободе, и свобода превращается часто в бессмыслицу, часто – в нецензурность в прямом смысле этого слова. Все это пройдет, все будет в порядке. Надо только не торопиться, понимать, что русская литература – это великая литература, она была такой и будет такой.

– Я прочитала Ваше эссе «Карьера Затычкина», такую молодую, такую искрометную прозу…

– Спасибо за лестный отзыв.

– Но у меня есть и вопрос. Вы пишете о советских поэтах, разделяя большую их часть на «пролетарских» и «комсомольских». «Пролетарских», более для Вас предпочтительных и по уровню образования, и по душевному настрою, тех, кто, как Вы считаете, «представляли собой определенный, хотя и непрочный пласт цивилизации», уже нет больше. Остались «комсомольские», чья характерная черта, по Вашему же определению, «безликость, массовость лица»…

– Остались ли? У меня ведь есть и продолжение: «Поэтому они всегда, из поколения в поколение, у нас процветают, пока это нужно Государству».

– Но Вы причисляете к ним не только поэтов от Маяковского до Жарова, Безыменского, Светлова, но и в какой – то мере относите к ним и Вознесенского, и Евтушенко…

– Вот именно, в какой – то мере. Я пишу, что даже у Вознесенского и Евтушенко есть черты комсомольских поэтов. Потом учтите, эссе написано более десяти лет тому назад.

– Что ж, значит, они исправились. А у нынешних молодых Вы таких черт не видите? И потому говорите, что «все пройдет, все будет хорошо»?

– Такие черты уже не нужны. Если были бы нужны, нашлись бы и новые «комсомольские поэты», беспринципных людей много.

– После публикации «Карьеры Затычкина» на Вас никто не обиделся?