
Полная версия:
Московский полет
– Ханочка, дорогая… – Я взял маленькую дочкину ручку, доверчиво-легонькую и прохладную, как ландыш. И от этого у меня совершенно сжало душу, и я сказал: – Когда ты вырастешь, ты все-все узнаешь, я тебе обещаю! А сейчас послушай меня внимательно. Раньше я любил и маму, и тебя. И делил мою любовь – тебе половину и маме половину. Понимаешь? А теперь вся моя любовь будет только твоей. Не половина любви, а вся любовь – только твоей. Понимаешь?
– Понимаю, папочка. А как ты поедешь? Смотри, какой ветер.
Я глянул в окно. Действительно, ветер уже рвал с деревьев листву – это, как еще с утра обещали по радио, с Атлантики шел ураган «Глория».
– Ничего, дочка, – сказал я и стал целовать ее маленькую легкую ручку. Этот разговор уже так давил мне на душу, как тяготит плохая сцена в сентиментальном фильме. И Хана, словно чуткая актриса, сделала личико грустным-грустным. Но я взял ее на руки: – Не грусти, Ханочка! Я приеду к тебе на день рождения. Это очень скоро. И я куплю тебе новый велосипед, как обещал. Мы пойдем в магазин, и ты сама выберешь велосипед, какой тебе понравится. О’кей?
Тут она увидела деньги на пустом подоконнике, центов двадцать там валялось.
– Папочка, ты деньги забыл!
– Нет, мне не надо… – отмахнулся я.
– А можно я возьму?
– Возьми.
Она живо высвободилась из моих рук, собрала с подоконника монетки и выбежала из комнаты.
– Мама! Смотри, сколько мне папа денег дал!
Я горестно опустился на стул и почувствовал себя как актер в пошлом спектакле. Мамочка, что мне делать?
Я обвел глазами пустую комнату. Теперь – без белья и покрывала на кровати, без компьютера на столе, без фотографии дочки на стене и без книг на полках – здесь было сиротливо, как в тюремной камере. Все мои вещи: компьютер с русской программой, книги, одежда – уже были в машине. Но вдруг я почувствовал, что нас тут в комнате двое: я, уходящий из семьи муж и отец, и еще один я – писатель, который следит за первым и регистрирует каждое его движение.
– Пошел на х… – зло сказал первый «я» второму, вытащил из кармана чековую книжку и стал выписывать Лизе первый чек на содержание дочери – 1400 долларов. Когда-то, давным-давно, пять лет назад, когда за «Пожар в тайге» я получил сто тысяч долларов, менеджер банка сам предложил мне постоянный банковский кредит аж в десять тысяч и попросил дать автограф. А теперь тот же менеджер проверил мои доходы за последние пару лет и отказал мне в займе даже на «тойоту-терсел»! Но «Кредит-лайн» они еще, слава Богу, не отняли, и я могу выписать Лизе чек, а через месяц – еще один. А там будет видно…
Держа в руке чек, я вышел из комнаты.
Ханочка была в детской, а Лиза на кухне. Стоя перед пустыми кухонными полками, она заворачивала тарелки в газеты и складывала их в коробки. Этими коробками, мешками и чемоданами был полон уже весь дом.
– Мне плевать, кто будет перевозить тебя завтра и с кем ты будешь жить, – сказал я и положил чек на кухонный стол. – Но у моей дочки будет только один отец. Тебе ясно?
Она разогнулась, посмотрела на чек, а потом мне в глаза. В ее взгляде не было даже привычной мне ненависти, а было только усталое отвращение и желание, чтобы я уехал, исчез, сдох. От этого долгожданного мгновения ее отделяло последнее усилие – молча переждать еще минуту.
– Тебе ясно? – повторил я в бешенстве.
Она протянула мне тарелку.
– Хочешь разбить?
Я молчал.
– Уйди уже! – произнесла она с тоской.
– Гуд бай! – сказал я и пошел из кухни на улицу.
– Счастливо… – бросила она мне в спину.
4
В черноте вечера ветер кинул мне в лицо крупные капли дождя, но не остудил бешенства. Я сел в машину, набитую вещами, и поехал. В Нью-Йорк, к приятелю-художнику, который живет один. Вот и весь итог моей семейной жизни, думал я по дороге, вот и все, что я имею в свои пятьдесят лет: старый компьютер, пять коробок моих никому не нужных книг и долг за машину. Вот и все, что я имею на всей этой ё… планете. Ни дома, ни семьи, ни дочки, ни работы…
Ураган «Глория» был не так ощутим в узких марблхедских улицах, но стоило мне выехать за город, как ветер и дождь стали сечь машину, хлестать ее по лобовому стеклу и сдувать с шоссе. Сражаясь с ливнем, скрежетали по стеклу щетки «дворников», и сквозь этот звук я слышал слова дочки: «А мы завтра тоже едем на новую квартиру, и там у меня будет новый папа…» И вместо того чтобы сбросить скорость, я, растравляя себя, все больше жал на газ, тараня машиной ночь, ураганный ветер, слепящий ливень и свою судьбу. Семьдесят миль… восемьдесят… девяносто…
Иногда я замечал, что стрелка спидометра уже полезла на цифру «100», и испуганно сбрасывал ногу с педали газа. Но через минуту Лиза издевательски протягивала мне тарелку: «Хочешь разбить?» И я, сатанея, снова жал на газ. «Тойота» летела сквозь ночной ураган, как маленький снаряд, «дворники» с жалобным скрипом метались по лобовому стеклу, захлебываясь дождем, а впереди, в рябой черноте ливня, в опасной близости от меня, возникали мощные грузовики на тяжелых крыльях воды. Я упорно гнал трепетную «тойоту» – прямо на эти валы, на таран. «Ах, эта с… хочет, чтобы я сдох, разбился, умер от разлуки с дочкой – черта с два! Я выживу! И я еще напишу роман «Письмо к дочери»! Дорогу мне, мать вашу так!..»
Конечно, если бы не полицейский патруль, я бы разбился в ту ночь – нет сомнений. Но моя милая мама всегда спускается ко мне с небес на опасных поворотах моей судьбы – она спасла и на этот раз: сирена полицейской машины и яркие цветные огни настигли мою машину, я глянул в зеркальце заднего обзора, громко сказал: «S-s-shit» [Дерьмо]! – и, сбросив скорость, покорно свернул на обочину.
Верзила-полицейский, завернутый в плащ, как русское мороженое эскимо в серебряную фольгу, прошел сквозь дождь от патрульной машины к моей, посветил фонариком через опущенное стекло и наклонился ко мне:
– May I see your driver’s licence [Покажите свои права].
Я протянул свои права и только теперь увидел второго полицейского – он оказался черным, лет тридцати пяти, высоким, круглолицым, со щеточкой черных усов. Своими широкими ноздрями он осторожно принюхивался к воздуху в салоне машины. Везет мне на черных полицейских, невесело подумал я. А полицейские, не уловив запаха спиртного, уже уходили с моими правами назад, к своей машине. Дождь колотил меня по плечу и шее, я поднял стекло и откинулся затылком на сиденье. Закрыл глаза. Какая у меня была скорость – восемьдесят? девяносто? сто? Да черт с ним, какая разница! Я протянул руку и выключил двигатель. Но в машине, как ни странно, стало еще шумнее – это дождь барабанил по жестяной коробке дешевенькой «тойоты», как по пустой консервной банке. Я не мог этого слышать и включил радиоприемник.
Он отозвался оглушающей кантри-мюзик, я покрутил ручку настройки, и в машине зазвучал Григ, Вторая симфония. Я снова откинулся на сиденье. Под музыку и шум дождя бешенство стало стекать с меня, как вода с машины, я даже задремал.
Нетерпеливый стук в стекло заставил меня очнуться.
– Подпишите здесь и здесь, – сказал полицейский.
Я, не глядя, расписался на желтом бланке штрафа. Полицейский протянул мне права:
– Езжайте осторожно.
– У тебя есть семья? – вдруг хмуро спросил я, пряча права.
– Есть. А что? – удивился полицейский.
– А дети?
– Конечно! – В голосе полицейского прозвучало возмущение – разве может семейный мужчина, да еще черный, не иметь детей!
– Значит, у тебя хорошая семья, верно? – желчно продолжал я.
– Думаю, что да, – насторожился полицейский. – А что?
– Ты можешь сказать мне, в чем секрет семейного счастья? – Я посмотрел ему прямо в лицо.
– I see… – сказал он, по-новому увидев хозяина «тойоты». – Ясно… У тебя проблемы дома, да?
– Yes… – криво усмехнулся я, подражая негритянскому сленгу. – Ты знаешь секрет семейного счастья?
– Ну… Мы спорим время от времени… – честно признался он. – Чего ж ты мне с самого начала не сказал?
– Что?
– Что ты оставил семью. Есть дети?
– Да. Дочка пяти лет… – Сам не зная почему, я вдруг захотел именно этому, стоящему под дождем черному полицейскому рассказать все – и про Лизу с ее мудацкими актерскими амбициями, и про Ханочку, и про мои ненаписанные фильмы-романы, на которые уже нет сил.
– Ладно. Знаешь, я не могу просто порвать твой штраф, он уже выписан. Но если ты приедешь в суд, я попрошу судью отменить этот штраф… Куда ты едешь?
– В Нью-Йорк.
– Я надеюсь, все обернется к лучшему для тебя. – Полицейский искренне сожалел, что выписал штраф. – Только езжай поосторожнее. Обещаешь?
– Обещаю. Спасибо! – усмехнулся я.
Полицейский отступил от «тойоты» и светящимся жезлом стал махать идущему сквозь ливень потоку машин, сгоняя их с правой полосы на левую, чтобы я мог выехать на шоссе.
Я дал полный газ. Малышка «тойота», взвизгнув колесами по мокрому асфальту, юзом вымахнула на шоссе и, набирая скорость, понеслась прочь, в мокрую черноту ночи. В зеркало заднего обзора я еще некоторое время видел фигуру черного полицейского. Даже в наклоне его головы было сомнение, и я понял, о чем он думает. Этот русский, думал он про меня, типичный самоубийца и вряд ли доедет до Нью-Йорка. И все из-за этих баб. «Секрет семейного счастья»! И-эх…
А я ехал и думал: «Черт возьми, если бы мне действительно удалось найти продюсера на фильм «Секрет семейного счастья», то я первым делом поехал бы в Грузию. В Грузии, на горной дороге, я, конечно, тоже буду ехать не со скоростью 60 километров в час. И меня остановит грузинский милиционер. Наверное, это будет высокий грузин лет сорока, с черными глазами, черными усами и лысый под своей милицейской фуражкой. Как тот знаменитый грузинский актер, который 12 лет назад снимался в моем последнем фильме.
– Та-а-ак… – скажет он нараспев, предвкушая солидную взятку. – Нарушаем, значит?
Потом он увидит мои американские водительские права и его аппетит разгорится еще больше.
– Вай-вай-вай! – покачает он головой. – В чужой страна приехал и уже нарушаешь! Придется арестовать…
– Задумался, товарищ милиционер… – скажу я хмуро.
– Панимаю, – скажет он насмешливо. – Мислитель, значит? Философ?
– Слушай, – скажу я. – У тебя есть семья?
– Канэшно, есть.
– И дети?
– Канэшно, трое детей! Какой грузин без детей?!
– Тогда скажи мне: в чем секрет семейного счастья?
Он посмотрит на меня своими бархатными черными глазами, думая, что я хочу отвлечь его и увильнуть от штрафа.
А я скажу:
– Понимаешь, я делаю кино. «Секрет семейного счастья» называется. Вот ты знаешь, в чем этот секрет?
– Ты хочешь сказать, что приехал из Америки в Грузию, чтобы узнать секрет семейного счастья?
– Да.
– А в Америке никто не знает?
– В Америке мне сказали, что секрет семейного счастья – это секрет.
– Капиталисты! – скажет он возмущенно. – Нет, мы, грузины, не такие! Мы открытый народ! Садись в мой машину, генацвале! Садись, ты мой гость!
И он посадит меня в свою милицейскую «Волгу-24», включит сирену и повезет меня по грузинским селам. Там мы будем есть шашлыки и пить веселое грузинское вино и седобородые грузинские старики будут долго рассказывать красивые старинные легенды и притчи о тайнах семейного счастья…»
5
…Кудлатая русая голова. Мятая шапка-ушанка где-то на затылке, в отлете. Потный, оцарапанный лоб. Прозрачно-голубые дерзкие глаза с красными алкогольными прожилками. Круглое молодое лицо со злыми небритыми скулами и мокрыми губами. Расстегнутый грязно-серый кожух с висящей на последней нитке верхней пуговицей. Большие обветренные руки сжали деревянные колодки и, опираясь на них, подняли обрубок тела с прикрученной к культям деревянной платформой на стальных колесиках. И глубокий, как на холстах Рембрандта, черно-багровый фон, из которого, как из прошлого, вылетает вперед этот дикий безногий варвар с мокрыми губами. «Россия» – назвал картину художник.
Было в этой нищей и захламленной мастерской еще несколько неоконченных работ – Троица, Георгий Победоносец и другие русские святые, – но эта, самая большая картина, натянутая на подрамник и тоже не законченная, стояла в центре. От прямого закатного солнца, уходящего за мост Джорджа Вашингтона, холст укрывала тяжелая и пыльная оконная штора. Рядом стоял мольберт с красками и кистями, на полу – множество банок с кистями. С потолка свисала на шнуре большая пыльная лампа без абажура. Второе, восточное, окно квартиры выходило на Бродвей в районе Сто восьмидесятых улиц. На этом окне стоял квадратный вентилятор и с шумом гнал в комнату душный бродвейский воздух, гудки машин, вой полицейских сирен, крики пуэрториканской пацанвы, сорвавшей водопроводный кран, и оглушительный ритм ударника, летящий из динамиков открытой машины. За рулем этой машины, застрявшей у светофора, в такт ударнику дергался черный гигант, а банда мальчишек мыла стекла его «бьюика» мыльной пеной.
– Конечно, я пробовал стать американцем! Пробовал!.. – Полуголый, в одних шортах, я выплеснул из бутылки остатки дешевой водки «Попов» в два стакана, внимательно посмотрел, поровну ли, и понес стакан Максиму, у которого теперь жил. Максим – бородатый сорокалетний русак со спокойными карими глазами на широком, как у татарина, лице – голяком сидел в темной глубине комнаты на брошенном у стены матраце. Когда-то, в нашей прошлой жизни, он был заметным московским художником, а теперь живет на вэлфер[3] и все свое время делит между пением в русском церковном хоре и этим мольбертом. Сейчас на полу перед ним стояла большая кастрюля. Полуобняв ее волосатыми ногами, он ложкой доставал из кастрюли перловый суп и ел его с хлебом, аккуратно оберегая курчавую черную бороду от хлебных крошек.
– Да, я пробовал стать американцем – писал то, что можно продать, – продолжал я в приступе хмельной откровенности. – И это не стыдно здесь, это не аморально! Но внутренне я не смог измениться. Даже субботние дни – простые еврейские субботы, когда в каждом доме должен быть семейный праздник, – я не смог сделать семейной традицией. И знаешь почему? Я вырос в стране, где религию подменили «моральным кодексом строителя коммунизма». Посмотри на свою «Россию» – это же наш портрет! Это ты, я, даже моя жена! Мы такие сюда приехали – калеки! Моральные инвалиды!
– Господи благослови! – сказал Максим, перекрестился и залпом выпил полстакана теплой водки.
– Лэ хаим! – сказал я и тоже выпил, но закашлялся и заметался по комнате – из одного окна в комнату валил жаркий бродвейский воздух с оглушающим боем ударника, а на втором была тяжелая штора. Кашляя, я выскочил на замусоренную кухню, схватил со столика чашку и сунул ее под водопроводный кран. С глухим выхлопом оттуда вырвалась лишь струя воздуха, выбила из чашки таракана, потом кран заурчал, как пустой желудок, – воды не было. Наверно, это потому, что на улице мальчишки-пуэрториканцы сломали водопроводную колонку и теперь купались в мощном фонтане.
Отшвырнув чашку и все еще надрывно кашляя, я очумело оглядел кухню с отлипающими от стен обоями, подбежал, согнувшись, к холодильнику, распахнул дверцу и сунул голову внутрь – в холодильнике по крайней мере было прохладней. Отдышавшись, я взял морковку с единственной нижней полки холодильника (еще там лежали картошка и лук), вытер эту морковку о шорты и, хрупко надкусив, пошел в «свою», вторую в этой квартире комнату. Здесь, у закрытого и наглухо занавешенного газетами окна, выходящего на пожарную лестницу, стояли самодельные деревянные козлы, на которых лежала комнатная дверь, снятая с петель. А на двери стоял мой компьютер Compaq-Portable. Теперь это был мой письменный стол, или, как говорят в Америке, my desk. Остальные вещи находились на полу, в картонных коробках. И здесь же, на полу, лежал толстый квадрат поролона, на котором я спал. Порывшись в коробках и спьяну расшвыряв свои, в пестрых обложках, книги, я извлек со дна одной из коробок пачку старых фотографий и пошел к Максиму.
Он по-прежнему молча ел перловый суп с хлебом.
– Вот! – Я показал ему старую, двадцатилетней давности, черно-белую фотографию. На ней я стоял в обнимку с молодыми и смеющимися женщиной и мужчиной. – Видишь эту пару? Они жили на Урале. Михаил был режиссером телевидения, зарабатывал сто шестьдесят в месяц. А это его жена Лариса. Она работала где-то за шестьдесят рублей в месяц. Короче, нищая жизнь в промороженном сибирском городе – в магазинах годами ни мяса, ни овощей. Когда я прилетал туда из Москвы, я привозил им мясо в чемодане, и это было для них праздником! И однажды я видел, как Михаил пришел с работы. Он шел с автобусной остановки десять кварталов по жуткому морозу, но когда вошел в квартиру, Лариса уже ждала его с тазом горячей воды. Она встала перед ним на колени, сняла с него промороженные ботинки и стала греть ему ноги в этой воде. При мне. Эту сцену я никогда не забуду, и ты, кстати, можешь ее нарисовать! Называется «Возвращение мужа с работы, или Секрет семейного счастья». – Я усмехнулся, но тут же пьяно махнул рукой, досадуя, что отвлекся от главной идеи. – Дело не в этом! А в том, что у Михаила была другая женщина, Елена, и он уже собирался уйти к ней от Ларисы. Но муж Елены написал на него донос в КГБ. Он написал, что Михаил – диссидент, сионист, слушает «Голос Америки», ведет антисоветские разговоры и так далее. Конечно, частично это было правдой – Михаил слушал «Голоса» и читал самиздат. А кто из нас не читал самиздат и не слушал «Голос Америки»? И вот его вызвали в КГБ и сказали: или говори, с кем из диссидентов связан и где берешь Солженицына и другой самиздат, или мы скажем твоей жене, что у тебя есть любовница. И представь себе: когда он отказался давать показания, они действительно пришли к Ларисе, показали ей фото той женщины – Елены. Но Лариса выгнала их из квартиры! Гэбэшников спустила с лестницы, представляешь! И они с Михаилом остались вместе – он расстался с Еленой и остался с Ларисой. И если бы я делал фильм о секрете семейного счастья, я бы, конечно, взял у нее интервью…
– Нам с тобой жены не будут ноги мыть. Ни тебе, ни мне, – сурово сказал Максим.
Я хотел выяснить, почему он так думает, но в эту минуту за моей спиной прозвучал телефонный звонок. Я откинулся на матраце, разгреб рукой груду одежды – джинсы, мятые рубашки, носки – и наконец извлек оттуда трубку дребезжащего телефона.
– Алло?
– Mister Plotkin? – раздался в трубке вкрадчивый голос.
– Да, это я.
– Добрый вечер. Это Ниоси Йосито из журнала «Токио ридерз дайджест». Вы помните меня?
– О, yes, yes! – воскликнул я с преувеличенным энтузиазмом. Год назад этот Йосито дважды брал у меня интервью, и оба раза «Токио ридерз дайджест» заплатил мне совсем неплохо – по пятьсот долларов. За такие деньги я готов помнить даже японские фамилии. – Конечно, помню! Как поживаете?
– Хорошо, спасибо. Вас нелегко было отыскать… – Вкрадчивый голос выдержал паузу, предоставляя мне возможность объяснить мой переезд из богатого пригорода Бостона на нищую окраину Нью-Йорка. – Н-да, – сказал голос после паузы. – Наш журнал хочет предложить вам поехать в Москву в составе международной делегации журналистов…
– Куда??? – изумился я.
– В Москву. Наш журнал оплатит всю вашу поездку, а вы напишете нам рассказ об этом путешествии.
– Вы шутите? Я автор «Гэбэшных псов»! Они никогда не дадут мне въездную визу! А если и дадут, то для того, чтобы КГБ арестовало меня, как только я приземлюсь в Москве!
– Ну, это не обязательно… – мягко сказал голос. – Они утверждают, что у них там гласность и горбачевская перестройка. И наш журнал хочет проверить, насколько это соответствует действительности… – Вкрадчивый японец знал английский не намного лучше меня и поэтому говорил старательно и медленно. – Мы будем платить вам пятьсот долларов за тысячу слов, и вы сможете написать нам очерк до десяти тысяч слов. Ну, как?
Мерзавцы, мысленно восхитился я и снова закрыл трубку рукой, поскольку из туалета донесся шум спускаемой воды. «Автор «Гэбэшных псов» в Москве!» – неплохой заголовок для богатого японского журнала, и ради этого я должен на своей шкуре проверить, реальная ли в СССР гласность. Гэбэшники могут уколоть меня зонтиком, как они отравили болгарского диссидента Георгия Маркова, могут убить, как двух сотрудников радиостанции «Свобода» в Мюнхене. Могут столкнуть под поезд в метро, или подсыпать яд в ресторане, или просто поломать мне ребра в якобы случайной уличной драке с хулиганами. И все это – за пять тысяч долларов! Но с другой стороны, пять тысяч – это алименты за три месяца, это три месяца свободы!..
– Mister Plotkin? – напомнил о себе японец в телефонной трубке.
– Извините, я не могу поехать, – сказал я, почему-то разом охрипнув.
– Что ж… Конечно, мы не будем настаивать. Но и вам не нужно спешить с окончательным ответом. Если вы передумаете, то наш офис помещается теперь в Рокфеллер-центре. Мой телефон 678-91-02. Спокойной ночи.
Я положил трубку и сел на пол перед картиной своего приятеля.
Россия – хмельной безногий варвар в заломленной на затылок шапке – летела на меня из подрамника. У нее было мучительно знакомое лицо. И вдруг я вспомнил, на кого похож этот краснорожий калека. На Алешу, вот на кого! На улыбчивого мерзавца Алешу, русского таможенника, который…
Поздним вечером в Вене, в крошечной, как пенал, комнате дешевого отеля «Цум туркен», я взглянул на себя в зеркало и замер от изумления: поперек моей левой щеки легла глубокая, как у старика, морщина. Как шрам. Как окоп. А еще утром в Москве, когда я брился перед отъездом, у меня были гладкие щеки.
«Цена эмиграции – шрам эмиграции», – подумал я и даже записал фразу в дневник. Мол, в этот день неизгладимый шрам лег поперек моей щеки и поперек биографии. И виновата в этой отметине шереметьевская таможня…
– Эй, вы! Как вас там? Фельдман? Идите к четвертой стойке, вас там будут досматривать!
Сутулая старушка Фельдман, вытягивая, как черепаха, тонкую шею из узких плеч, волоком потащила к таможенной стойке два тяжелых фибровых чемодана. Но когда дотащилась, веселый таможенник в сером кителе крикнул через зал своему коллеге:
– Алеша, я занят, возьми ее себе! Идите к первой стойке, Фельдман! Живей, живей!
Старуха Фельдман снова впряглась в свои чемоданы, но у нее уже не было сил сдвинуть их с места. А из-за каната, перегородившего вход в таможенный зал, из толпы провожающих растрепанная женщина кричала:
– Мама, брось эти чемоданы! Брось! Пустите, я помогу ей!
– Провожающим в зал нельзя, – встала на ее пути грудастая дежурная в таможенной форме: кителе, юбке и хромовых офицерских сапожках.
Наконец старуха сдвинула с места один чемодан и, напрягаясь, толчками покатила его к первой стойке. Там работал таможенник, которого почему-то боялись все эмигранты, хотя называли его только по имени – Алеша. Он был русоголов, голубоглаз, с юношеским пушком на розовых щеках – просто царевич из русских сказок. Сейчас перед этим Алешей лежала груда детской одежды и распахнутый саквояж, а сбоку, в нескольких шагах, на другом столе – еще один распахнутый чемодан, и над ним стояла женщина-инспектор – тоже молоденькая, не старше двадцати трех. Вдвоем они вели досмотр ручного багажа веснушчатой тридцатилетней шатенки в потертой рыжей куртке и стоптанных сапогах. К ногам шатенки жалась худенькая пятилетняя девочка в расстегнутой кроличьей шубке, она держала в руках облупленный черный футляр скрипки-четвертушки, а из рукавов ее шубки почти до пола свисали красные рукавички на резинке.
– Идите сюда! – властно позвал шатенку Алеша, вынимая из ее саквояжа очередной пакет. – Это что у вас?
– Это лекарство для ребенка.
– Лекарства вывозить нельзя.
– Идите сюда! – тут же, без паузы, включилась таможенница за вторым столом, вынимая из чемодана коробку со стиральным порошком. – Это что?
– Это стиральный порошок, вы же видите.
– Стиральный порошок нельзя вывозить в фабричной упаковке. Пересыпьте в полиэтиленовый пакет…
– Но где я тут возьму полиэтиленовый пакет?
– Это нас не касается.
– Идите сюда! – опять позвал Алеша. – Быстрей! Это что? – И скосил глаза на старуху Фельдман, которая пошла за вторым чемоданом.
– Это бутерброды, для ребенка, – сказала шатенка и показала на дочку.
– Никакие продукты вывозить нельзя.
– Но это же для ребенка!
– Вам же сказано: никаких продуктов. А это что?
– Это кофейная чашка, треснувшая, осталась от мамы…
– Это предмет старины. Где разрешение Министерства культуры на вывоз? Вы! – Алеша повернулся к старухе, которая подтащила к его стойке второй чемодан. – Идите к третьей стойке, мы тут заняты!
– Но… меня… сюда… послали… – негромко сказала старуха, хватая, как рыба, воздух узкими сухими губами. Ее редкие седые волосы прилипли к потному лбу, и нос был в росинках пота, а норковый воротник темно-синего пальто уже наполовину оторван.