banner banner banner
Год волка
Год волка
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Год волка

скачать книгу бесплатно


…Из камышей Колька вылез с трудом, усталость смешалась с полнейшим отчаянием и совсем отняла силы. Отцовский полушубок путался в коленях и парнишка то и дело падал, рукавицы совсем промокли, норовили соскользнуть и остаться в снегу. Торопился, где можно было, старался бежать бегом, – сообщить бате о неудавшейся охоте. Слезы, смешанные с растаявшим на щеках снегом, катились и катились, он и не замечал их.

Снегу в полях было еще не так много, не по зимнему. Топорщились земляные кочки, густо затянутые пожухлой травой, трава вилась, тянулась космами за пролетающей поземкой. Широкой, рваной строчкой вытянулись по полю кустики ерника, убегающие до самого леса. Вон, с краю от этих кустов уже видно, сквозь метельные языки, сквозь начинающуюся пургу, одинокую березу, где Колька оставил коня.

И батя и мать наказывали, чтобы так просто подводу не бросал, чтобы крепко накрепко привязывал. Коня на месте не было видно…. Сердце оборвалось.

– Да, нет же, хорошо помню, что дважды обмотал вокруг березы вожжи и привязал на два узла.

Но коня видно не было. Колька снова бежал, путаясь в полах, неловко опираясь на палку, которую он так и не бросил, тащил с собой. Еще надеялся, что не видно из-за летящего снега, что на самом-то деле он там, стоит у толстой, суковатой березы и ждет его, Кольку. Что вот сейчас, Колька отвяжет его, грубовато понукнет, развернется почти на месте и быстро, быстро полетит в сторону своей деревни, завалившись на бок в санях.

Вот уже и сани стало видно. А коня нет! Нет коня-то!

Колька приостановился и стал сильно продирать глаза, красной, холодной ладошкой, рукавица все-таки слетела где-то, да теперь уж не до нее. Коня на месте не было…. Холод заполз под полушубок, дыхание перехватило…. Но вдруг стало видно, как какая-то серая масса крутится, шевелится рядом с санями, то растекается по поляне, то снова стягивается в какой-то огромный серый шар. Эта серая масса переливалась с места на место, перетекала по утолованной, утоптанной поляне, вызывала недоумение и страх неведомого.

– Что?… Что это?!

Уже поняв «что это», уже придя в ужас от этого понятия, Колька еще не мог поверить в случившееся. Он в панике, в приступе какого-то необъяснимого, детского героизма бежал, размахивая палкой, что-то выкрикивая, захлебываясь слезами и чувствами, подхлестываемый страхом и безысходностью, бежал на целую стаю волков, только что в хлам изорвавшую здоровенного коня. Убившую целого коня, большого и сильного!

Волков было много, и они легко справились с привязанным «крепко – накрепко» конем. От него остались лишь голова, копыта на крепких костях, какие-то еще кости, да клочки шкуры. Снег в округе весь был розовый и зеленый, видимо, от конских внутренностей, испачканный, истоптанный десятками лап. Передок саней искрошен в мелкую щепу, так конь, бедолага, бился и лягался.

При появлении человека, волки отпрянули за пределы поляны, не ожидали такой наглости, ближние скалились и издавали какие-то уркающие звуки. Большая группа матерых наметом ушла в сторону леса. Кольке показалось, что они были очень большими, просто огромными.

– Собаки! У-ух, собаки! – Хотелось сматериться грубо и громко, как это делал батя, когда был до беспамятства пьян, но смелости на громкую матерщину так и не хватило.

Он намахивался на них палкой, притопывал валенком по грязному снегу, и они, поджав хвосты, чуть отступали, но совсем не убегали, ядовито сверлили Кольку своими прозрачными, с желтым отливом, глазами. Показывали белые, как снег, клыки, сидели по краю поляны, ждали чего-то. Два волка легли за ближним кустом ерника, умостив свои отвислые брюхи в рыхлый снег, следили за Колькой сквозь голые ветки.

– Собаки! Чтоб вы… Чтоб вас… Собаки! – Хотелось заплакать. Присел возле головы, хотел дотронуться, но не посмел: губы были вырваны, обнажились желтые, корявые зубы и казалось, что голова улыбается.

– Гнедко…. Гнедко…. – Колька снова намахивался на ближних волков палкой и они, нехотя, чуть отступали.

Вот сейчас, когда волки совсем близко, когда одного прыжка будет достаточно, чтобы свалить парня, сбить его с ног и полоснуть клыками по лицу, по горлу, чтобы захлебнуться теплой, детской кровью, страха не было. Колька все это понимал, но страха не было…. Он топтался возле саней, присматривался к притихшим, диким, но совершенно не страшным зверям и лениво размышлял, что же теперь делать. Придумывал слова, которыми будет оправдываться перед батей, перед председателем. Навалилась полнейшая апатия, безразличие, усталость. Полная усталость.

Страшно было недавно, когда он бежал, поняв, что волки съели коня. Вот тогда было страшно, он даже не заметил, как обмочился, как липли к коленям мокрые штаны. Было страшно.

Колька еще раз обошел всю утолоку, потрогал вожжи, на два узла привязанные к березе, но отвязывать не стал. Да и где ты их теперь отвяжешь, – узлы так затянулись, что только резать. Только резать. Узда, изорванная в клочья, уныло, безвольно лежала подле оскаленной головы, а хомут, густо вымазанный кровью, так и остался на шее, только теперь уж на одних полуобглоданных позвонках. Смотреть на это было муторно, Кольку подташнивало.

Еще оглянулся на серых разбойников, так притихших, даже каких-то виноватых за содеянное, ожидающих, когда же этот маленький человек уйдет, чтобы спокойно продолжить кровавый пир, понуро побрел домой. Волки сидели вкруг поляны, и ветер ерошил им загривки, набивал в шерсть летучего снега. Сумерки быстро наваливались, отделяли реальность и окутывали какой-то сказочностью, волшебностью, только почему-то эта волшебность не радовала. Буран усиливался. Хорошо, что ветер был попутный. Березы по краям дороги клонились под ветром, мотались из стороны в сторону, хлестали друг друга гибкими ветками и выли, выли и стонали.

Порывистый ветер путался в ветвях, играл ими, раскачиваясь, как на качелях, свистел, шипел злобно и завывал, завывал в самых верхушках темных деревьев. Колька шагал и шагал, прикрывая слипающиеся глаза, запихав закоченевшие, скрюченные руки в рукава; палку он уже давно выпустил из замерзших рук. Валенки путались в свежих наметах снега и разъезжались в стороны. Штаны, пропитанные мочей, крепко застыли на ледяном ветру и теперь с каждым шагом громко хрустели, угрожали сломаться и больно резали промежность и худые, детские Колькины голяги.

Два волка шли стороной, прячась за деревьями и голыми, растопыренными кустами, а два шли открыто, прямо по Колькиным следам, чуть приотстав. Волки то и дело принимались выть, словно боялись потеряться в надвигающейся ночи и устраивали перекличку, обозначали место своего нахождения. Те, что шли сзади, по следам, были совершенно близко; когда Колька оглядывался, он видел даже их глаза. Глаза были недобрыми, и какими-то ожидающими.

Казалось, Колька должен был бояться их, своих преследователей, своих сопровождающих, но он не боялся. Он уже находился в какой-то другой реальности, он уже не мог почувствовать такую близкую, такую смертельную угрозу. В голове, пылающей жаром, была какая-то каша из крови, грязно-зеленого снега и слез, постоянно застилающих глаза. Он просто машинально переставлял «деревянные» ноги, наваливался спиной на упругий ветер и с трудом удерживал голову с остатками реального сознания. Он даже близко не понимал: где он, что с ним происходит, кто идет рядом и сзади.

Когда Колька, запутавшись в очередном сугробе, валился на колени, волки, подступившие на расстояние двух-трех шагов, останавливались, как по команде; ждали, когда человек сунется лицом в колючий снег. Но человек снова поднимался, ловил равновесие и делал первый, второй, третий шаг, как бы разгонял себя, преодолевал тягучую пелену небытия, все крепче охватывающую сознание.

Волки садились на снег, откидывали на сторону хвосты и начинали выть, подлаивать и тягостно зевать. После каждого тягучего зевка они странно клацали зубами и трясли головой. Их вой вплетался в завывания ветра, перемешивался с стремительно летящим снегом и казался совершенно естественным, совершенно уместным в данной обстановке. Но Кольку волчий вой и клацанье зубов не трогали, и тем более уж не пугали, он и не слышал ничего; сознание молодого охотника уже так затуманилось, что и ноги уже жили как бы отдельно и просто автоматически выполняли первоначальную команду: шагали, шагали, и шагали….

Домой Колька притащился уже по ночи, еле живой от усталости, уснул почти сразу, как переступил порог. Сколько его не трясли, не расспрашивали, не добились ни слова. Лишь утром рассказал о случившемся.

Волки сопровождали парня почти до самого дома, упорно надеясь, что он упадет и перестанет шевелиться. А потом всю ночь выли, помогая разыгравшемуся бурану пугать жителей ближней улицы.

Все вместе, и отец, и председатель, и еще двое мужиков, собравшиеся ехать на место происшествия, решили, что Кольку они отпустили, так как были сыты, ведь сожрали целого коня.

Волки так и пакостили в тот год, до самой весны, да и на другую зиму, тоже от них были беды. Колькин батя еще пару штук отравил ядом, да это была лишь капля в море. Бригада охотников приезжала, откуда-то издалека, флажки натягивали вдоль болота, из ружей палили, да все впустую, не вышли волки из Мшистого болота, может, их там и не было уже, а может просто кружили по камышам, айда их выгони.

Колька с годами стал хорошим охотником, ружьем обзавелся, двуствольным. Часто вспоминал, как он на целую стаю волков с палкой кидался, но рассказывал об этом все реже, мало кто верил, улыбались снисходительно. Потом и вовсе перестал рассказывать, даже когда спрашивали, но сам помнил. Помнил их глаза, прозрачные, с желтым отливом, помнил клыки белые, как снег, помнил испачканную в крови и зелени шерсть на груди и голове, помнил отвисшие от обжорства до самого снега животы. Помнил Колька, как их было много вокруг него, маленького и одинокого. Никогда больше, за всю свою охотничью жизнь он не встречал такого количества волков. Да что там волков, даже просто следов в таком количестве никогда не встречал.

Мы одной крови

В сибирских, таёжных деревнях, посёлках зачастую принято навеличивать друг друга. Называть по имени и отчеству. Порой, даже рассмеяться хочется от того, что кто-то, обращаясь к пареньку лет семнадцати, восемнадцати навеличивает его. Или, того пуще, когда по имени, отчеству называют опустившегося селянина, грязно развалившегося на крыльце сельповского магазина.

И просто в разговоре между собой, женщины, упоминая о ком-то, непременно назовут его по имени и отчеству. Не всегда так, но очень часто. Чуть школу закончил, купили родители костюм, чтобы было в чём в жизнь идти, и тут же, словно приклеили отчество. Ещё, как бы и не заслужил, а с другой стороны, это возвышает, обязывает блюсти себя.

Но, как говорится, из любого правила всегда есть исключения.

Федюня и родился здесь, на самом юге Хабаровского края, и живёт, не думая, что можно куда-то уехать за лучшей долей, да и есть ли она где-то, лучшая доля. Так и живёт в своей деревне, не бедной, даже развивающейся за счёт промысла зверя разного, да народившегося недавно лесного промысла, когда начали осваивать лес широко, размашисто, начисто оголяя ближние сопки, да распадки, проделывая туда дороги для техники невиданной. Техника та уж не по одному бревёшку тянула к посёлку, а целыми охапками, будто старалась быстрее и быстрее извести тайгу, перемалывая при этом гусеницами и подрост молодой, и нарушая все ключики да ручейки. И не замечал никто этого, да и не хотел замечать, лишь одно, поистине волшебное слово решало и определяло всё: план!

Федюня уже в школу бегал, когда леспромхоз открыли и можно сказать, что босоногое своё детство паренёк провёл без душных выхлопов лесовозов, да натужного урчания трелёвочных тракторов, от которых аж земля вздрагивает.

Школу закончил, можно сказать, отличником, всего-то две четвёрки. И не бедовым рос, не то, чтобы тихоня, но пакости не творил, к соседям относился уважительно.

А вот, не дали ему отчества, не дали. Как был Федюня, ещё с дошкольного детства, когда шнурком за дедом таскался на речку, на рыбалку, так Федюней и остался. Может это оттого, что отца у парнишки никогда не было, откуда взяться отчеству, если отца нет.

А теперь уж четвёртый десяток разменял, у самого вон, двое спиногрызов погодков поднимаются. Да и ладно. Давно уже стали звать Фёдором. Жить можно. Скандалов серьёзных ни с кем не водил, зла ни на кого не держал, и на него никто не бычился, не смотрел из-за бровей. Радовался жизни, с самого детства мир узнавал с широко открытыми глазами.

Директор в промхозе сменился, всех стал навеличивать, по ручке здороваться, сигаретами дорогими угощать. Но хватило не на долго. Уже через месяц как-то само собой случилось, что отчество отпало и все, и директор тоже, стали привычно окликать его просто Фёдором. Про себя улыбнулся, но возражать не стал. Может на роду так написано.

В промхозе, а правильнее сказать в госпромхозе, Фёдор работал давно. Ещё с дедом грибы да ягоды таскал на сдачу государству, папоротник по весне собирал. О-о! на папоротнике хороший заработок был, присесть отдохнуть не хочется. По три раза за день полные мешки пучками уложенного папоротника вытаскивал на заготовительный пункт. Денежки промхоз сразу платил, за каждую партию. Радостно.

А ещё пуще радость, когда мать, принимая от него вечером деньги, заработанные за день, всплеснёт руками, словно птица крыльями, и, ну его обнимать да целовать.

– Работник ты мой! Да золото ты моё! Да как же ты быстро бегаешь, что столько заработал. Ба-тю-шки!

Внутри становилось тепло и хотелось ещё и ещё смотреть, как мамка пересчитывает деньги. До копеечки…

А ночью, ещё и уснуть не успев, просто чуть глаза прикроешь и видишь: стеной стоит папоротник, стеной. И весь как на подбор, ровный, да толстый, а закрученные головки все в одну сторону повёрнуты, будто смотрят на тебя и улыбаются.

Утром, чуть свет, бежал торопливо к конторе, где уже ждала машина, а в кузове полно пацанов, женщин, да мужиков. Вот с тех пор и причислил себя Федька к промхозу, как к чему-то родному и близкому, без которого и жить-то не знамо как.

Особенно сроднился с хозяйством, когда на каникулы зимние попал к дядьке на участок. Ходил там на лыжах, разводил костёр и сам кипятил в котелке чай, учился обдирать белку и правильно обрабатывать шкурку. Посмотрел живого соболя.

Деда в то время уж не стало, а отца и никогда не было, вот дядька и взял шефство над парнем. То сети проверить возьмёт, то на перелёт, утку стрельнуть. А тут и вовсе, с участка приехал на снегоходе, специально, чтобы пацана в тайгу вывезти. Тогда снегоход в диковинку был, только, только стали завозить их в глубинку, да не всякий охотник мог себе позволить такую роскошь. Попусту такую технику драть не будешь, только по делу использовали.

Две недели счастья! Федьке казалось, что дни таёжного счастья уж больно быстро пролетают, больно быстро.

Ночевать в зимовье, под тёплым собачьим одеялом, на матрасе, набитом душистой лесной травой пикчей, рядом с таким сильным и смелым дядькой. Это ли не счастье!

А когда в капкане оказался живой соболёк, дядька пропустил паренька вперёд и тот вихрем долетел до мечущегося зверька и сграбастал его, не хуже молодой собаки, без какой-то предосторожности. Даже и не почувствовал, что мелкие, но очень острые зубы пробили крепкую шубенку и прилично достали руку. Именно тогда проснулся в парне азарт к промыслу. Родился охотник.

Когда возвращался из армии, честно отслужив положенные два года, от райцентра подъехал на попутке и попросил остановить именно у промхозовской конторы, не доехав до дома один проулок. Заскочил на крыльцо, улыбаясь настолько, насколько могли растянуться губы.

Дома после дембеля и дня не высидел, вышел на работу. Вышел, теперь уже полностью самостоятельным, с записью в трудовой: принять штатным охотником такого-то госпромхоза, с такого-то числа, месяца, такого-то года. Гордился этой записью и радость скрыть не пытался.

Правда, директор не сразу согласился взять Фёдора в штатьники, долго вёл разговоры об охране природы, о каких-то мероприятиях, помогающих зверям жить и выживать. Но это было так далеко и не интересно, что парень даже и не вникал в те разговоры, не вдумывался. И предложение выучиться и стать егерем, Фёдора даже рассмешило. Он отказался от предложения и настоял на зачислении в штат охотником.

Радостные чувства, восторг, переполняли молодого парня, он так и ходил по посёлку, по территории пилорамы, куда его определили на период межсезонья, с растянутой донельзя улыбкой на лице.

Может от этой улыбки, может по какой другой причине, девчонки висли на парне гроздьями. Проходу не давали. И когда перед самой охотой Фёдор объявил матери, робко переступая с ноги на ногу, о том, что они с Любаней решили пожениться, уточнив при этом, – с Валерьевной, мать лишь мягко улыбнулась, развела руки, как бы для объятий и тихо проговорила:

– И славно. Славно.

На это тихое «и славно», как на благословение, в комнату впорхнула Любаня Валерьевна, томившаяся всё это время за занавеской, и первая оказалась в объятьях матери. Фёдор тоже было двинулся к обнявшимся матери и невесте, но сдержал себя, лишь чуть дотронулся кончиками пальцев до вздрагивающего плеча своей избранницы, ни с чего вдруг заплакавшей. Тихо вышел во двор.

Труд штатного охотника не назовёшь лёгким. Там нет бригадира, начальника, который будет тобой руководить каждодневно, отвечать за тебя, думать за тебя. Сам решай куда идти, когда, и сколько. Сколько идти? Час, два, пять? Или все десять часов надо шагать и шагать, чтобы вовремя проверить капканы, пока мыши не постригли ценный мех, устраивая себе тёплые гнёздышки на зиму. Чтобы вовремя прибежать к работающим собакам, загнавшим наконец-то упорного, не поддающегося соболя. Вовремя, так как уже скоро сумерки, а там и ночь, и надо очень спешить, торопиться, чтобы добыть зверька засветло. Если отемняем, ему будет гораздо легче обмануть уставших собак и ускользнуть незамеченным из укрытия, уйти верхом, перепрыгивая с одного дерева на другое. И вся погоня, все старания целого дня пропадут напрасно.

Все жилы вытянет охотник, гоняясь за работающими собаками. В зимовьё вечером, а то и вовсе ночью, он не приходит, а притаскивается, едва передвигая натруженные ноги. А утром, чуть свет, снова торопится оставить тёплое зимовьё, торопится в лес, предвкушая трудный, но добычливый день.

Мать с молодой женой так и вспоминались охотнику всегда стоящими в объятьях друг друга. Они как-то сразу, с первой встречи, очень тепло и по настоящему полюбились, сроднились накрепко.

Любаня, лишь появлялась свободная минутка, чуть не бегом кидалась к матери, смешно растопырив руки и шевеля пальцами:

– Мамулечка – золотулечка, ну почеломкай свою любимую донечку. Ну, почеломкай…

И та, принимая игривый тон невестки, с удовольствием раскрывала свои объятья, принимала в них молодайку и, правда, начинала её горячо и нежно целовать в голову, лоб, глаза. И всё что-то приговаривала, приговаривала на своём тарабарском языке, не утруждая себя выводить каждое слово. Просто мурлыкала и мурлыкала, источая ласку и любовь. Казалось, что это кошка облизывает и нежит в лучах материнской ласки своё дитя, уже взрослого, но всё же котёнка.

По-другому Любаня и не обращалась к свекрови, только мамулечка, только золотулечка. И всё это было так естественно, так искренне, что и сомнений ни каких не возникало, что это дочь и мать. Причём, любимая дочь и любимая мать.

И Тамара Павловна, каждый раз, пережив очередной порыв нежности от своей невестки, украдкой крестилась и только для себя шептала:

– Господи! Спаси и сохрани. Сохрани, Господи…

Боялась даже думать о том, что когда-то отношения эти могут вдруг оборваться, закончиться. Настойчиво гнала от себя эти дурные мысли, которые помимо воли рождались, или лезли со стороны. Гнала и сердилась на себя за них, за мысли такие, а они, проклятущие, лезли и лезли. И если чувствовала, что не может отогнать, не может справиться, уже сама растопыривала руки и призывала Любаню:

– Донюшка моя родная, моя золотая, беги быстрее к своей мамке, она тебя почеломкает, полюбит, да понежит.

И снова сливались в одно целое, любились, ласкались, и мысли дурные отступали, улетучивались, становилось легко…

Так Фёдор всегда их и вспоминал, обнявшихся, чуть покачивающихся из стороны в сторону, с любовью глядящих на него.

Даже когда прошли годы и в доме появился ещё мужик, которого Любаня, едва приняв на грудь, ещё в родовой слизи, ещё не отошедшего от родовых мук и страданий, синюшного и даже страшненького сразу назвала Феденькой, нежность между женщинами не прошла.

– Будет Фёдор Фёдорович.

А никто и не возражал, не спорил. И Федя сразу согласился, и мать закивала головой и быстро, быстро защебетала о чём-то, низко склонившись над внуком, жадно улавливая нежный запах грудного молока.

На невестку с той поры и вовсе не давала пылинке сесть, только и прихорашивала, только и поглаживала по головке. Целовала в темечко. Очень любила, даже болезненно.

Когда появился второй внук, Ванечка, поняла Тамара Павловна, что всё, сложилась семья, крепкая, надёжная, добротная. Как-то даже успокоилась. Нет, не отступилась, дочку так же челомкала – целовала, и наглаживала прихорашивала, и лучшие кусочки за столом всегда ей невзначай подкладывала, но душой успокоилась. Отвалилось, отстало то бешеное напряжение, которое ни спать ни есть не давало, свербило и свербило какими-то дурными мыслями, что не может быть всё так ладно, да складно. А оказалось может. Вот, уже и деток двое. И все здоровы, веселы, и Федя всегда прибран, постоянно с шутками, да прибаутками.

Все жизни рады. А и как не радоваться-то? В таком краю живём! А страна какая! Ни душой, ни взглядом, ни даже мыслями за один раз не охватить. И правда счастье!

Фёдор охотился. Первые годы после женитьбы выбегал из тайги через каждый месяц. Попроведать. И ничто ему тяжёлые таёжные тропы, или совсем безтропье, длиной в три дня и три ночи. Ещё и мяса кусок тащит. Доберётся до лесовозной дороги, подсядет на попутку и, считай, дома. Два, три дня отдохнёт, на диване поваляется, всех поцелует и назад, на работу.

Детки народились, остепенился. Не стал так часто бегать домой. На новый год выберется, и на том спасибо.

Новый директор, почему-то завёл старую песню. Тоже предложил Фёдору перейти в егеря. Рассказывал, что работа нужная, сложная, что не всякий зверь сможет прожить и выжить без помощи человека. А в чём эта помощь заключается, можно прочитать вот в книге. Он листал книгу, рассматривал картинки, показывал охотнику. Потом и вовсе, сунул книгу ему в руки:

– Почитай на досуге, как созреешь, приходи.

Тайга притягивала к себе молодого мужика и удерживала крепко накрепко. В передовики Фёдор так и не вышел, хоть и старался, добросовестно работал, пушнину всю сдавал государству, под чистую. Но считался хорошим промысловиком, крепким, умелым, удалым. Надёжным считался.

Вечерами, перед лампой, когда была свободная минутка, открывал книгу, подаренную когда-то директором. Она называлась «Обязанности егеря охотничьего хозяйства» и жила здесь, в зимовье безвыездно уже не первый год.

Соседом по охотничьему участку у Фёдора был Николай Аверьянович. Запросто его звали просто Аверьянычем, но получить разрешение на это «запросто» мог далеко не каждый, с кем Николай Аверьянович опрокидывал горькую. Это нужно было каким-то неведомым способом заслужить. Гулял же Николай Аверьянович, в межсезонье, кажется, не пропуская ни одного дня. Как он сам говорил, с трудом задавливая острым кадыком надоевшую икоту: