
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 9–12. Война и мир
– Два, два! – кричали дети.
Это были два чулка, которые по одному ей известному секрету Анна Макаровна сразу вязала на спицах, и которые она всегда торжественно при детях вынимала один из другого, когда чулок был довязан.
XIV.
Вскоре после этого дети пришли прощаться. Дети перецеловались со всеми, гувернеры и гувернантки раскланялись и вышли. Оставался один Десаль с своим воспитанником. Гувернер шопотом приглашал своего воспитанника итти вниз.
– Non, m-г Dessales, je demanderai à ma tante de rester,[1019] отвечал также шопотом Николинька Болконский.
– Ma tante, позвольте мне остаться, – сказал Николинька, подходя к тетке. Лицо его выражало мольбу, волнение и восторг. Графиня Марья поглядела на него и обратилась к Пьеру.
– Когда вы тут, он оторваться не может,… – сказала она ему.
– Je vous le ramènerai tont-à-l’heure, m-r Dessales; bonsoir,[1020] – сказал Пьер, подавая швейцарцу руку и, улыбаясь, обратился к Николиньке. – Мы совсем не видались с тобой. Мари, как он похож становится, – прибавил он обращаясь к графине Марье.
– На отца? – сказал мальчик, багрово вспыхнув и снизу вверх глядя на Пьера восхищенными, блестящими глазами. Пьер кивнул ему головой и продолжал прерванный детьми рассказ. Графиня Марья работала на руках по канве; Наташа, не спуская глаз, смотрела на мужа. Николай и Денисов вставали, спрашивали трубки, курили, брали чай у Сони, сидевшей уныло и упорно за самоваром, и расспрашивали Пьера. Кудрявый, болезненный мальчик, с своими блестящими глазами, сидел никем незамечаемый в уголку, и только поворачивая кудрявую голову на тонкой шее, выходившей из отложных воротничков, в ту сторону, где был Пьер, он изредка вздрагивал и что-то шептал сам с собою, видимо испытывая какое-то новое и сильное чувство.
Разговор вертелся на той современной сплетне из высшего управления, в которой большинство людей видит обыкновенно самый важный интерес внутренней политики. Денисов, недовольный правительством за свои неудачи по службе, с радостью узнавал все глупости, которые, по его мнению, делались теперь в Петербурге, и в сильных и резких выражениях делал свои замечания на слова Пьера.
– Прежде немцем надо было быть, теперь надо плясать с Татариновой и m-me Крюднер, читать… Экарстгаузена и братию. Ох! спустил бы опять молодца нашего Бонапарта. Он бы всю дурь повыбил. Ну на что̀ похоже солдату Шварцу дать Семеновский полк? – кричал он.
Николай, хотя без того желания находить всё дурным, которое было у Денисова, считал также весьма достойным и важным делом посудить о правительстве и считал, что то, что А. назначен министром того-то, а что Б. генерал-губернатором туда-то, и что государь сказал то-то, а министр то-то, что всё это дела очень значительные. И он считал нужным интересоваться этим и расспрашивал Пьера. За расспросами этих двух собеседников разговор не выходил из этого обычного характера сплетни высших, правительственных сфер.
Но Наташа, знавшая все приемы и мысли своего мужа, видела, что Пьер давно хотел и не мог вывести разговор на другую дорогу и высказать свою задушевную мысль, ту самую, для которой он и ездил в Петербург советоваться с новым другом своим князем Федором, и она помогла ему вопросом: что̀ же его дело с князем Федором?
– О чем это? – спросил Николай.
– Всё о том же и о том же, – сказал Пьер, оглядываясь вокруг себя. – Все видят, что дела̀ идут так скверно, что это нельзя так оставить, и что обязанность всех честных людей противодействовать по мере сил.
– Что̀ ж честные люди могут сделать? – слегка нахмурившись, сказал Николай – что̀ же можно сделать?
– А вот что̀…
– Пойдемте в кабинет, – сказал Николай.
Наташа, уже давно угадывавшая, что ее придут звать кормить, услыхала зов няни и пошла в детскую. Графиня Марья пошла с нею. Мужчины пошли в кабинет, и Николинька Болконский, незамеченный дядей, пришел туда же и сел в тени, к окну, у письменного стола.
– Ну что̀ ж ты сделаешь? – сказал Денисов.
– Вечно фантазии, – сказал Николай.
– Вот что̀, – начал Пьер, не садясь и то ходя по комнате, то останавливаясь, шепелявя и делая быстрые жесты руками в то время, как говорил. – Вот что̀. Положение в Петербурге вот какое: государь ни во что̀ не входит. Он весь предан этому мистицизму (мистицизма Пьер никому не прощал теперь). Он ищет только спокойствия, и спокойствие ему могут дать только те люди sans foi ni loi,[1021] которые рубят и душат всё сплеча: Магницкий, Аракчеев, и tutti quanti…[1022] Ты согласен, что ежели бы ты сам не занимался хозяйством, а хотел только спокойствия, то чем жесточе бы был твой бурмистр, тем скорее ты бы достиг цели, – обратился он к Николаю.
– Ну, да к чему ты это говоришь? – сказал Николай.
– Ну, и всё гибнет. В судах воровство, в армии одна палка: шагистика, поселения, – мучат народ; просвещение душат. Что̀ молодо, честно, то губят! Все видят, что это не может так итти. Всё слишком натянуто и непременно лопнет, – говорил Пьер (как всегда, вглядевшись в действия какого бы то ни было правительства, говорят люди с тех пор, как существует правительство). – Я одно говорил им в Петербурге.
– Кому? – спросил Денисов.
– Ну, вы знаете кому, – сказал Пьер значительно взглядывая исподлобья: князю Федору и им всем. – Соревновать просвещению и благотворительности, всё это хорошо, разумеется. Цель прекрасная и всё; но в настоящих обстоятельствах надо другое.
В это время Николай заметил присутствие племянника. Лицо его сделалось мрачно; он подошел к нему.
– Зачем ты здесь?
– Отчего? Оставь его, – сказал Пьер, взяв за руку Николая, и продолжал: – этого мало, я им говорю: теперь нужно другое. Когда вы стоите и ждете, что вот-вот лопнет эта натянутая струна; когда все ждут неминуемого переворота, надо как можно теснее и больше народа взяться рука с рукой, чтобы противостоять общей катастрофе. Всё молодое, сильное притягивается туда и развращается. Одного соблазняют женщины, другого почести, третьего тщеславие, деньги, и они переходят в тот лагерь. Независимых, свободных людей, как вы и я, совсем не остается. Я говорю: расширьте круг общества: Mot d’ordre[1023] пусть будет не одна добродетель, но независимость и деятельность.
Николай, оставив племянника, сердито передвинул кресло, сел в него и, слушая Пьера, недовольно покашливал и всё больше и больше хмурился.
– Да с какою же целью деятельность? – вскрикнул он. – И в какие отношения станете вы к правительству?
– Вот в какие! В отношения помощников. Общество может быть не тайное, ежели правительство его допустит. Оно не только не враждебное правительству, но это общество настоящих консерваторов. Общество джентльменов в полном значении этого слова. Мы только для того, чтобы Пугачев не пришел зарезать и моих и твоих детей, и чтоб Аракчеев не послал меня в военное поселение, – мы только для этого беремся рука с рукой, с одною целью общего блага и общей безопасности.
– Да; но тайное общество, следовательно враждебное и вредное, которое может породить только зло.
– Отчего? Разве тугендбунд, который спас Европу (тогда еще не смели думать, что Россия спасла Европу), произвел что-нибудь вредное? Тугендбунд – это союз добродетели: это любовь, взаимная помощь; это то, что̀ на кресте проповедывал Христос…
Наташа, в середине разговора вошедшая в комнату, радостно смотрела на мужа. Она не радовалась тому, что̀ он говорил. Это даже не интересовало ее, потому что ей казалось, что всё это было чрезвычайно просто, и что она всё это давно знала (ей казалось это потому, что она знала всё то, из чего это выходило – всю душу Пьера); но она радовалась, глядя на его оживленную, восторженную фигуру.
Еще более радостно-восторженно смотрел на Пьера забытый всеми мальчик, с тонкою шеей, выходившею из отложных воротничков. Всякое слово Пьера жгло его сердце и он нервным движением пальцев ломал, сам не замечая этого, – попадавшиеся ему в руки сургучи и перья на столе дяди.
– Совсем не то, что̀ ты думаешь, а вот что̀ такое было немецкий тугендбунд, и тот, который я предлагаю.
– Ну, брат, это колбасникам хорошо тугендбунд, а я этого не понимаю, да и не выговорю, – послышался громкий, решительный голос Денисова. – Всё скверно и мерзко, я согласен, только тугендбунд я не понимаю, а не нравится – так бунт, вот это так! Je suis vot’e homme![1024]
Пьер улыбнулся, Наташа засмеялась, но Николай еще более сдвинул брови и стал доказывать Пьеру, что никакого переворота не предвидится и что вся опасность, о которой он говорит, находится только в его воображении. Пьер доказывал противное и, так как его умственные способности были сильнее и изворотливее, Николай почувствовал себя поставленным в тупик. Это еще больше рассердило его, так как он в душе своей не по рассуждению, а по чему-то сильнейшему, чем рассуждение, знал несомненную справедливость своего мнения.
– Я вот что̀ тебе скажу, – проговорил он, вставая и нервными движениями уставляя в угол трубку и наконец бросив ее. – Доказать я тебе не могу. Ты говоришь, что у нас все скверно и что будет переворот; я этого не вижу; но ты говоришь, что присяга условное дело, и на это я тебе скажу: что ты лучший друг мой, ты это знаешь, но составь вы тайное общество, начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев итти на вас с эскадроном и рубить – ни на секунду не задумаюсь и пойду. А там суди, как хочешь.
После этих слов произошло неловкое молчание. Наташа первая заговорила, защищая мужа и нападая на брата. Защита ее была слаба и неловка, но цель ее была достигнута. Разговор снова возобновился и уже не в том неприятно враждебном тоне, в котором сказаны были последние слова Николая.
Когда все поднялись к ужину, Николинька Болконский подошел к Пьеру, бледный, с блестящими, лучистыми глазами.
– Дядя Пьер… вы… нет… Ежели бы папа был жив… он бы согласен был с вами? – спросил он.
Пьер вдруг понял, какая особенная, независимая, сложная и сильная работа чувства и мысли должна была происходить в этом мальчике во время разговора и, вспомнив всё, что̀ он говорил, ему стало досадно, что мальчик слышал его. Однако надо было ответить ему.
– Я думаю, что да, – сказал он неохотно, – и вышел из кабинета.
Мальчик нагнул голову и тут в первый раз как будто заметил, что̀ он наделал на столе. Он вспыхнул и подошел к Николаю.
– Дядя, извини меня, это я сделал – нечаянно, – сказал он, показывая на поломанные сургучи и перья.
Николай сердито вздрогнул.
– Хорошо, хорошо, – сказал он, бросая под стол куски сургуча и перья. И видимо, с трудом удерживая поднятый в нем гнев, он отвернулся от него.
– Тебе тут и быть вовсе не следовало, – сказал он.
XV.
За ужином разговор не шел более о политике и обществах, а напротив затеялся самый приятный для Николая о воспоминаниях 12-го года, на который вызвал Денисов, и в котором Пьер был особенно мил и забавен. И родные разошлись в самых дружеских отношениях.
Когда после ужина Николай, раздевшись в кабинете и отдав приказания заждавшемуся управляющему, пришел в халате в спальню, он застал жену еще за письменным столом: она что-то писала.
– Что̀ ты пишешь, Мари? – спросил Николай. Графиня Марья покраснела. Она боялась, что то, что̀ она писала, не будет понято и одобрено мужем.
Она бы желала скрыть от него то, что̀ она писала, но вместе с тем и рада была тому, что он застал ее и что надо сказать ему.
– Это дневник, Nicolas, – сказала она, подавая ему синенькую тетрадку, исписанную ее твердым, крупным почерком.
– Дневник?.. – с оттенком насмешливости сказал Николай и взял в руки тетрадку. Было написано по-французски:
«4-го декабря. Нынче Андрюша (старший сын), проснувшись, не хотел одеваться, и m-lle Louise прислала за мной. Он был в капризе и упрямстве. Я попробовала угрожать, но он только еще больше рассердился. Тогда я взяла на себя, оставила его и стала с няней поднимать других детей, а ему сказала, что я не люблю его. Он долго молчал, как бы удивляясь; потом в одной рубашке выскочил ко мне и разрыдался так, что я долго не могла его успокоить. Видно было, что он мучился больше всего тем, что огорчил меня; потом, когда я вечером дала ему билетец, он опять жалостно расплакался, целуя меня. С ним всё можно сделать нежностью».
– Что̀ такое билетец? – спросил Николай.
– Я начала давать старшим по вечерам записочки, как они вели себя.
Николай взглянул в лучистые глаза, смотревшие на него, и продолжал перелистывать и читать. В дневнике записывалось всё то из детской жизни, что̀ для матери казалось замечательным, выражая характер детей или наводя на общие мысли о приемах воспитания. Это были бо̀льшею частью самые ничтожные мелочи; но они не казались таковыми ни матери, ни отцу, когда он теперь в первый раз читал этот детский дневник.
5-го декабря было написано:
«Митя шалил за столом. Папа не велел ему давать пирожного. Ему не дали; но он так жалостно и жадно смотрел на других, пока они ели. Я думаю, что наказывать, не давая сласти, – только развивает жадность. Сказать Nicolas».
Николай оставил книжку и посмотрел на жену. Лучистые глаза вопросительно (одобрял или не одобрял он дневник?) смотрели на него. Не могло быть сомнения не только в одобрении, но в восхищении Николая перед своею женой.
«Может быть это не нужно было делать так педантически, может быть и вовсе не нужно», думал Николай; но это неустанное, вечное душевное напряжение, имеющее целью только нравственное добро детей – восхищало его. Ежели бы Николай мог сознавать свое чувство, то он нашел бы, что главным основанием его твердой, нежной и гордой любви к жене было всегда это чувство удивления перед ее душевностью, перед тем, почти недоступным Николаю возвышенным, нравственным миром, в котором всегда жила его жена.
Он гордился тем, что она так умна, и хорошо сознавал свое ничтожество перед нею в мире духовном, и тем более радовался тому, что она с своею душой не только принадлежала ему, но составляла часть его самого.
– Очень и очень одобряю, мой друг, – сказал он, с значительным видом. И, помолчав немного, он прибавил: – а я нынче скверно себя вел. Тебя не было в кабинете. Мы заспорили с Пьером, и я погорячился. Да невозможно. Это такой ребенок. Я не знаю, что̀ бы с ним было, ежели бы Наташа не держала его под уздцы. Можешь себе представить, зачем ездил в Петербург?.. Они там устроили…
– Да, я знаю, – сказала графиня Марья. – Мне Наташа рассказала.
– Ну так ты знаешь, – горячась при одном воспоминании о споре продолжал Николай, – он хочет меня уверить, что обязанность всякого честного человека состоит в том, чтоб итти против правительства, тогда как присяга и долг… Я жалею, что тебя не было. А то на меня все напали, и Денисов и Наташа… Наташа уморительна. Ведь как она его под башмаком держит, а чуть дело до рассуждений – у ней своих слов нет – она так его словами и говорит, – прибавил Николай, поддаваясь тому непреодолимому стремлению, которое вызывает на суждение о людях самых дорогих и близких. Николай забывал, что слово в слово то же, что он говорил о Наташе, можно было сказать о нем в отношении его жены.
– Да, я это замечала, – сказала графиня Марья.
– Когда я ему сказал, что долг и присяга выше всего, он стал доказывать Бог знает что̀. Жаль что тебя не было; что̀ бы ты сказала?
– По моему, ты совершенно прав. Я так и сказала Наташе. Пьер говорит, что все страдают, мучатся, развращаются, и что наш долг помочь ближним. Разумеется, он прав, – говорила графиня Марья; – но он забывает, что у нас есть другие обязанности ближе, которые сам Бог указал нам, и что мы можем рисковать собой, но не детьми.
– Ну вот, вот, это самое я и говорил ему, – подхватил Николай, которому действительно казалось, что он говорил это самое. – А они свое, что любовь к ближнему и христианство, и всё это при Николиньке, который тут забрался в кабинет и переломал всё.
– Ах знаешь ли, Nicolas, Николинька так часто меня мучит, – сказала графиня Марья. – Это такой необыкновенный мальчик. И я боюсь, что я забываю его за своими. У нас у всех дети, у всех родня; а у него никого нет. Он вечно один с своими мыслями.
– Ну уж, кажется, тебе себя упрекать за него нечего. Всё, что̀ может сделать самая нежная мать для своего сына, ты делала и делаешь для него. И я, разумеется, рад этому. Он славный, славный мальчик. Нынче он в каком-то беспамятстве слушал Пьера. И можешь себе представить: мы выходим к ужину; я смотрю, он изломал вдребезги у меня всё на столе, и сейчас же сказал. Я никогда не видал, чтоб он сказал неправду. Славный, славный мальчик! – повторил Николай, которому по душе не нравился Николинька, но которого ему всегда бы хотелось признавать славным.
– Всё не то, что мать, – сказала графиня Марья, – я чувствую, что не то, и меня это мучит. Чудесный мальчик; но я ужасно боюсь за него. Ему полезно будет общество.
– Что̀ ж, ненадолго; нынче летом я отвезу его в Петербург, – сказал Николай.
– Да, Пьер всегда был и останется мечтателем, – продолжал он, возвращаясь к разговору в кабинете, который видимо взволновал его. – Ну какое дело мне до всего этого там, – что Аракчеев нехорош и всё, – какое мне до этого дело было, когда я женился и у меня долгов столько, что меня в яму сажают, и мать, которая этого не может видеть и понимать. А потом ты, дети, дела. Разве я для своего удовольствия с утра до вечера по делам и в конторе? Нет, я знаю, что я должен работать, чтоб успокоить мать, отплатить тебе, и детей не оставить такими нищими, каким я был.
Графине Марье хотелось сказать ему, что не о едином хлебе сыт будет человек, что он слишком много приписывает важности этим делам; но она знала, что этого говорить не нужно и бесполезно. Она только взяла его руку и поцеловала. Он принял этот жест жены за одобрение и подтверждение своих мыслей, и подумав несколько времени молча, вслух продолжал свои мысли.
– Ты знаешь, Мари, – сказал он, – нынче приехал Илья Митрофаныч (это был управляющий делами) из Тамбовской деревни и рассказывает, что за лес уже дают 80 тысяч. – И Николай с оживленным лицом стал рассказывать о возможности в весьма скором времени выкупить Отрадное. – Еще десять годков жизни, и я оставлю детям… в отличном положении.
Графиня Марья слушала мужа и понимала всё, что̀ он говорил ей. Она знала, что когда он так думал вслух, он иногда спрашивал ее, что̀ он сказал и сердился, когда замечал, что она думала о другом. Но она делала для этого большие усилия, потому что ее нисколько не интересовало то, что̀ он говорил. Она сморела на него и не то – что думала о другом, а чувствовала о другом. Она чувствовала покорную, нежную любовь к этому человеку, который никогда не поймет всего того, что̀ она понимает, и как бы от этого она еще сильнее, с оттенком страстной нежности, любила его. Кроме этого чувства, поглощавшего ее всю и мешавшего ей вникать в подробности планов мужа, в голове ее мелькали мысли, не имеющие ничего общего с тем, что̀ он говорил. Она думала о племяннике (рассказ мужа о его волнении при разговоре Пьера сильно поразил ее), и различные черты его нежного, чувствительного характера представлялись ей; и она, думая о племяннике, думала и о своих детях. Она не сравнивала племянника и своих детей, но она сравнивала свое чувство к ним, и с грустью находила, что в чувстве ее к Николиньке чего-то не доставало.
Иногда ей приходила мысль, что различие это происходит от возраста; но она чувствовала, что была виновата перед ним и в душе своей обещала себе исправиться и сделать невозможное – т. е. в этой жизни любить и своего мужа, и детей, и Николиньку и всех ближних так, как Христос любил человечество. Душа графини Марьи всегда стремилась к бесконечному, вечному и совершенному, и потому никогда не могла быть покойна. На лице ее выступило строгое выражение затаенного высокого страдания души, тяготящейся телом. Николай посмотрел на нее.
«Боже мой! что с нами будет, если она умрет, как это мне кажется, когда у нее такое лицо», подумал он и, став перед образом, он стал читать вечерние молитвы.
XVI.
Наташа, оставшись с мужем одна, тоже разговаривала так, как только разговаривают жена с мужем, т. е. с необыкновенною ясностью и быстротой понимая и сообщая мысли друг друга, путем противным всем правилам логики, без посредства суждений, умозаключений и выводов, а совершенно особенным способом. Наташа до такой степени привыкла говорить с мужем этим способом, что вернейшим признаком того, что что-нибудь было не ладно между нею и мужем, для нее служил логический ход мыслей Пьера. Когда он начинал доказывать, говорить рассудительно и спокойно, и когда она, увлекаясь его примером, начинала делать то же, она знала, что это непременно поведет к ссоре.
С того самого времени, как они остались одни, и Наташа с широко раскрытыми, счастливыми глазами подошла к нему тихо, и вдруг, быстро схватив его за голову, прижала ее к своей груди и сказала: «Теперь весь, весь мой, мой! Не уйдешь!» – с этого времени начался этот разговор, противный всем законам логики, противный уже потому, что в одно и то же время говорилось о совершенно-различных предметах. Это одновременное обсуждение многого не только не мешало ясности понимания, но, напротив, было вернейшим признаком того, что они вполне понимают друг друга.
Как в сновидении всё бывает неверно, бессмысленно и противоречиво, кроме чувства, руководящего сновидением, так и в этом общении, противном всем законам рассудка, последовательны и ясны не речи, а только чувство, которое руководит ими.
Наташа рассказывала Пьеру о житье-бытье брата, о том, как она страдала, а не жила без мужа, и о том, как она еще больше полюбила Мари, и о том, как Мари во всех отношениях лучше ее. Говоря это, Наташа признавалась искренно в том, что она видит превосходство Мари, но вместе с тем она, говоря это, требовала от Пьера, чтоб он всё-таки предпочитал ее Мари и всем другим женщинам, и теперь вновь, особенно после того, как он видел много женщин в Петербурге, повторил бы ей это.
Пьер, отвечая на слова Наташи, рассказал ей, как невыносимо было для него в Петербурге бывать на вечерах и обедах с дамами.
– Я совсем разучился говорить с дамами, – сказал он, – просто скучно. Особенно, я так был занят.
Наташа пристально посмотрела на него и продолжала:
– Мари, это такая прелесть! – сказала она. – Как она умеет понимать детей. Она как будто только душу их видит. Вчера, например, Митинька стал капризничать…
– Ах как он похож на отца, – перебил Пьер.
Наташа поняла, почему он сделал это замечание о сходстве Митиньки с Николаем: ему неприятно было воспоминание о его споре с шурином и хотелось знать об этом мнение Наташи.
– У Николеньки есть эта слабость, что если что̀ не принято всеми, он ни за что не согласится. А я понимаю, ты именно дорожишь тем, чтоб ouvrir une carrière,[1025] – сказала она, повторяя слова, раз сказанные Пьером.
– Нет, главное, – сказал Пьер, – для Николая мысли и рассуждения, – забава, почти препровождение времени. Вот он собирает библиотеку и за правило поставил не покупать новой книги, не прочтя купленной – и Сисмонди, и Руссо, и Монтескье, – с улыбкой прибавил Пьер. – Ты ведь знаешь, как я его… – начал было он смягчать свои слова; но Наташа перебила его, давая чувствовать, что это не нужно.
– Так ты говоришь, для него мысли забава…
– Да, а для меня всё остальное забава. Я всё время в Петербурге как во сне всех видел. Когда меня занимает мысль, то всё остальное забава.
– Ах, как жаль, что я не видала, как ты здоровался с детьми, – сказала Наташа. – Которая больше всех обрадовалась? Верно Лиза?
– Да, – сказал Пьер и продолжал то, что занимало его. – Николай говорит, мы не должны думать. Да я не могу. Не говоря уже о том, что в Петербурге я чувствовал (я тебе могу сказать это), что без меня всё это распадалось, каждый тянул в свою сторону. Но мне удалось всех соединить, и потом моя мысль так проста и ясна. Ведь я не говорю, что мы должны противодействовать тому-то и тому-то. Мы можем ошибаться. А я говорю: возьмитесь рука с рукою те, которые любят добро, и пусть будет одно знамя – деятельная добродетель. Князь Сергий славный человек и умен.
Наташа не сомневалась бы в том, что мысль Пьера была великая мысль, но одно смущало ее. Это было то, что он был ее муж «Неужели такой важный и нужный человек для общества – вместе с тем мой муж? Отчего это так случилось?» Ей хотелось выразить ему это сомнение. «Кто и кто те люди, которые могли бы решить, действительно ли он так умнее всех?», спрашивала она себя и перебирала в своем воображении тех людей, которые были очень уважаемы Пьером. Никого из всех людей, судя по его рассказам, он так не уважал, как Платона Каратаева.
– Ты знаешь, о чем я думаю? – сказала она: – о Платоне Каратаеве. Как он? Одобрил бы тебя теперь?