
Полная версия:
Русалочьи сказки
– Что это, подружки, никак чихнуло? – спрашивают девушки.
Овинник рассердился, что глаза ему запорошило, протер их лапой и говорит:
– Ну-ка, иди сюда, которая нехорошие слова говорила!
Каждая девушка на себя подумала, и ни одна ни с места.
– Ну, что же, – говорит овинник, – или мне самому вылезать?
И стал из норы пятиться…
Тут одна догадливая да бедная, сирота Василиса, взяла ржаной сноп, прикрыла его платком и поставила впереди всех.
– Вот тебе!..
Выскокнул из норы овинник, пыхнул зелеными глазами и стал сноп рвать, а девушки из овина выбежали и – на деревню, а та, что подогадливее – Василиса, – схоронилась за ворох соломы и говорит оттуда:
– Черный кот, старый овинник, что со мной делаешь, – все тело мое изорвал.
Фыркнул овинник, отскочил и кричит:
– Очень я злой, погоди – отойду, тогда разговаривай.
Подождала Василиса и говорит опять:
– Отошел?
– Отхожу, сейчас, только усы вылижу… Ну, что тебе надо?
– Залечи мне раны…
Фыркнул кот в землю, лапой пыль подхватил и мазнул по снопу.
А сноп так и остался снопом…
– Так ты меня обманула? – говорит кот, а самому уж смешно.
– Обманула, батюшка, – отвечает ему Василиса, – прости, батюшка, да смилуйся – найди мне жениха, чтобы краше его на свете не было.
– Уж больно я сам-то урод, – говорит овинник. – Ну да ладно. – И ударился о землю и стал из черного кота – кот белый и хвостом Василису пощекотал…
– Чем тебе не жених?
– Нет, – говорит Василиса, – за кота замуж не пойду; дай мне жениха настоящего.
Подумал овинник, походил по овину, – мыша походя сожрал. Вдруг подскочил к ржаному снопу, заурчал, облизал его, чихнул три раза и сделался из снопа – человек.
– Получай жениха, – говорит Василисе овинник. – Смотри – от сырости береги, а то прорастет.
Василиса взяла человека за руку и вывела его из подлаза, из овина на лунный свет. И встал перед ней молодой жених в золотом кафтане, в шапке с пером. Глядит на Василису и смеется. Василиса поклонилась ему в пояс – и они пошли в избу.
Прошло с той поры много дней. Лег снег на мерзлую землю, завыли студеные ветра, поднялись вьюги.
Соломенный жених живет у Василисы, похаживает по горнице, поглядывает в окошечко и все приговаривает.
– Скучно мне, темно, холодно…
И стала Василиса замечать, что жених ее портится, позеленело у него на кафтане и на сапожках золото, ночью стал кашлять, стонать во сне. Раз утром слез с кровати, подпоясался и говорит:
– Уйду, Василиса, искать теплого места.
– А я-то как же?..
– Ты меня жди.
И ушел, только снег скрипнул за воротами.
Жених идет, весь от инея белый. Кругом него мороз молоточками постукивает – крепко ли закована земля, не взломан ли синий лед на реке; по деревьям попрыгивает, морозит зайцам уши.
Хочет жених от мороза уйти, а молоточки все чаще, все больнее постукивают, – по жилам, по костям. Остудился жених, а степь бела кругом, ровна.
И повисло над степью, над самым краем солнце, красное и студеное. Жених к солнцу бежит, колпаком машет:
– Погоди, погоди, возьми меня в зеленые луга.
И добежал было. Вдруг выскочил из-под снега большой, косматый, крепколобый волк, доскакал большим махом до солнца, обхватил его лапами, прижался пузом, – с одной стороны, с другой приловчился и вонзил клыки в алое солнце.
Завизжали, застучали ледяные молотки, потемнела степь, завыл мертвый лес. Соломенный жених бежать пустился, упал в снег и не помнит, что дальше было.
Василиса, когда одна осталась, пораскинула бабьим умом и пошла к старому овиннику. А чтобы он не очень сердился, сунула под нос ему пирог с творогом и говорит:
– Жених от меня убежал, должно быть, замерз, очень жалею его.
– Ничего, – отвечает ей овинник, – жених твой в озимое пошел.
– А я-то как же?
– Найдешь ты жениха в чистом поле, ляг с ним рядом, а что дальше будет – сама увидишь.
Пошла Василиса в поле, долго шла, не день и не два. Видит – большой сугроб. Разрыла его руками, видит – лежит под снегом жених.
Упала на него Василиса, омочила лицо его слезами; жених не шевелится.
Тогда легла она с ним рядом и стала глядеть в зимнее белое небо.
Снег Василису порошит, молоточки в сердце бьют, обручи набивают на тело, и говорит Василиса:
– Желанный мой.
И чудится ей – голубеет, синеет небо, и из самой его глубины летит к земле, раскаляясь, близится молодое, снова рожденное солнце.
Заухали снега, загудели овраги, ручьи побежали, обнажая черную землю, над буграми поднялись жаворонки, засвистели серые скворцы, грач пришел важной походкой, и соломенный жених открыл сонные синие глаза и привстал.
Проходили мимо добрые люди, сели на меже отдохнуть и сказали:
– Смотри, как рожь всколосилась, а с ней переплелись васильки цветы…
Душисто…
СТРАННИК И ЗМЕЙ
Багряное солнце садилось над мерзлым бурьяном, скрипели журавли колодцев, вдова Акулина пела у окошка горемычную песню, а по деревне проходил странник. Полушубок на нем древний, из дыр овчина торчит, лыковая котомка за плечами.
Ни молод странник, ни стар, а взглянешь на него – под усами умильная улыбка, глаза серые, ласковые, смешливые.
Подходит он к Акулининому двору, шапку снял и говорит ласково:
– Скучно тебе, милая?
Увидала странника Акулина, кинулась за ворота.
– Странник божий, взойди, сделай милость.
Взошел странник, сел на лавку. Угощает его вдова, а сама пытает откуда да куда, не слышал ли про счастье: лежит, говорят, оно в океане, под горючим камнем.
Странник наелся, напился, ложку положил и спрашивает:
– Ну, а ты, милая, все – маешься?
Забилась Акулина на лавке.
– Такая маета – сказать не можно: сушит змей белое мое тело, сосет сердце, ночи до утра глаз не смыкаю, а в полночь свистнет над крышей, рассыплется искрами и встанет на дворе – не зверь, не человек…
Улыбается странник, светятся глаза его.
– Силен враг, Акулина, трудно тебе, трудно. А ведь свистнет – опять побежишь?
Заголосила Акулина:
– Страшно мне, ночь придет, сама ко врагу потянусь, а днем руки бы на себя наложила.
Погладил ее по голове странник, и затихла молодая баба.
– Тетенька Акулина, – позвал в окно девичий голосок, – на посиделки тебя кличут, пойдешь?
А там поглубже заглянул любопытный глаз.
– Ты и странника приводи, сказку скажет!
Рассмеялась и убежала, а странник говорит:
– Что же, Акулина, пойдем, куда зовут.
Акулина ушла за перегородку прибираться, а странник у окна запел:
Ходила во синем море,Ходила белая рыба,Ходила, била плесомПо тому ли синю морю:Ты раздайся, синее море,На две волны, на два берега.Ты выплесни, выкиниАлатырь, горюч камень.Слушает, вздыхает Акулина за перегородкой; прибралась, вышла, красивая, глаза мрачные.
– Ну, пойдем, странник.
Пришли на посиделки.
А там народу набилось, как грибов в лукошко; тренькают на балалайке, подплясывают, подпевают, шутки шутят, и в сенях, и на лавках, и на печи понабились.
Странника отступили, просят.
– Спой нам, скажи сказку.
Странник сел у двери и запел опять про то же:
Ходила во синем море,Ходила белая рыба.Пригорюнились девицы, подсели к парням. Кто с печи голову свесил, кто с полатей. Расселись парами – стало тихо. Одна Акулина без друга, как куст обкошенный. Сдвинула брови, белая кипень, стоит посреди избы, под сарафаном грудь ходуном ходит.
– Акулина, Акулина, обойдись, – говорит странник.
А у нее глаза уж как озеро. Дрожит дрожью.
В это время просвистел за окном змеиный свист.
Дрогнула Акулина и – к двери.
– Не ходи, Акулина!
– Пусти!
Выскочила на улицу; странник за ней и схоронился в сенях. Акулина стала посреди двора и шепчет:
– Лети… лети.
И со свистом, как от тысячи птиц, закружился над двором черный змей, раскинул крылья, опустился на снег.
Встал на лапы, лебединую голову протянул к Акулине и языком облизнул ей белое лицо.
А странник подкрался, оттолкнул Акулину да змея по голове лестовкой и ударил.
Взметнулся змей и рассыпался просом, а странник петухом обернулся зерна клевать.
Не дала ему, упала на петуха Акулина, ухватила за крылья и в избу поволокла.
– Оборотень, – закричала Акулина, – рубите ему голову!
Петух вырвался – да под лавку, крыльями бьет, в руки не дается.
Заметался народ по избе, петуха ловят. Поймали, у Акулины и топор в руках.
– Клади его на порог!
Вытянули за голову, за ноги петуха. Размахнулась Акулина топором… Да так и застыла у нее рука.
Пропали стены. Вместо девушек – березы в инее, парни – ели, а Акулина – ива плакучая, вся в сосульках.
На пне сидит странник. Улыбается, сияют серые глаза. Возле на снегу лежит петушиное перо.
Поднял странник перо, пустил по ветру, сказал:
– Лети, перышко, где сядешь, туда и я скоро приду; много еще мне исходить осталось, увертлив змей, не пришло его время.
ПРОКЛЯТАЯ ДЕСЯТИНА
Клонит ветер шелковые зеленя, солнце в жаворонковом свисте по небу летит, и от земли идет крепкий, ржаной дух.
Одна только невсхожая полоса с бугра в лощину лежит черной заплатой десятина бобыля…
У десятины стоит бобыль; ветер треплет непокрытую его голову.
– Эх, – говорит бобыль, – третий год меня мучаешь, проклятая! Плюнул на родную землю и пошел прочь.
Проходит неделя. В четверг после дождя встречает бобыля шабер и говорит ему:
– Ну, брат, и зеленя же у тебя, – все диву даемся, ужо заколосятся…
– Врешь! – сказал бобыль… И побежал на свою десятину.
Видит – выпустили зеленя трубку, распахнули лист, и шумит усатый пшеничный колос.
На чудо не надивуется бобыль, а кошки сердце поскребывают: зачем проклинал родную землю.
Собрал бобыль урожай сам-тридцать; из пудовых снопов наколотил зерна, и муку смолол, и замесил из первого хлеба квашню, и лег подремать на лавке…
Ночь осенняя бушевала ледяным дождем, хлопали наотмашь ворота, выл в трубе ветер.
В полночь поднял бобыль голову и видит – валит из квашни дым. Надувшись, слетела покрышка, и поползло через края проклятое тесто, рассыпалось на полу землей…
Смекнул бобыль, что с мукой-то не ладно, повез мешки в город к старому пекарю…
Пекарю муку эту продал, деньги зашил в шапку; потом шапку распорол и деньги все пропил, и, когда домой собрался, не было у него ни денег и ни подводы, – один нос разбитый.
Пекарь в то же время замесил из бобылевой муки кренделя, поставил в печь и когда пришло время, – вытащил на лопате не подрумяненные кренделя, а такие завитуши и шевырюшки, что тут же обеспамятел и послал жену к дворянину продать муку за сколько даст.
Дворянин сидел в саду, одной рукой держал наливное яблочко, другой писал записки.
– Что тебе, милая? – сказал дворянин тонким голосом и прищурился.
– Насчет пшеничной муки, – сказала пекарева жена, – старик-то мой больно плох…
Купил дворянин в долг проклятую муку и пригласил детей дворянских пирожки с вареньем кушать.
Под сиреневым кустом сели дворянские дети, взяли каждый по пирожку и откусили, а в пирожке лапти крошеные, старые онучи, щепки, – всякая дрянь.
Побросали дворянские дети пирожки и подали на дворянина в суд.
Прослышал про все это дело король и сказал:
– Я их всех сам буду судить.
И встали перед светлые его очи: дворянин, пекарь и бобыль… Бобыль как встал, так и глаза разинул и босой ногой почесал ногу.
Король велел объявить все, как было. Выслушал. Державой и скипетром потряс и говорит:
– Проклял ты, бобыль, родную землю, и за то тебе будет наказание великое.
И приказал мужика отвести вместе с мукой на проклятую десятину, чтобы всю муку приел… Так и сделали… Посадили бобыля посреди его земли и ковшом в рот стали муку сыпать. Три раза попросил бобыль водицы, целую меру приел.
Приел, и распучило. Руки растопырились и одеревенели, через колени на землю поплыл живот, и полезли из бобыля шипы, а волосы стали дыбом, как репей.
Кругом бобыля порос густой и непролазный бурьян по всей десятине.
И долго спустя слышали в колючих порослях – жевало и ухало: то, сидя на земле, ел и проесть не мог проклятую муку проклятый бобыль.
ЗВЕРИНЫЙ ЦАРЬ
У соседа за печкой жил мужичок с локоток.
Помогал соседу кое-чем, понемножку. Плохое житье на чужих хлебах.
Взяла мужика тоска, пошел в клеть; сидит, плачет. Вдруг видит – из норы в углу высунулась мордочка и повела поросячьим носом.
«Анчутка беспятый», – подумал мужичок и обмер.
Вылез анчутка, ухо наставил и говорит:
– Здравствуй, кум!
«Какой я ему кум», – подумал мужичок и на случай поклонился.
– Окажи, кум, услугу, – говорит анчутка, – достань золы из-под печки; мне через порог перейти нельзя, а золы надо – тещу лечить, – плоха, объелась мышами.
Мужичок сбегал, принес золы, анчутка его благодарит:
– За службу всыплю я тебе казны, сколько в шапку влезет.
– На что мне казна, – отвечает мужичок, – вот бы силой поправиться!
– Это дело пустое, попроси звериного царя…
И научил анчутка, как к звериному царю попасть и что говорить нужно.
Мужичок подумал – все равно так-то пропадать, и полез в крысиную нору, как его учили.
Там темно, сыро, мышами пахнет. Полз, полз – конца не видно, и вдруг полетел вниз, в тартарары. Встал, почесался и видит: вода бежит, и привязана у берега лодочка, – с малое корытце.
Сел мужичок в лодочку, отпихнулся, и завертелся, помчался – держи шапку.
Над головой совы и мыши летают, из воды высовываются такие хари – во сне не увидишь.
Наконец загорелся свет, мужичок пригреб к берегу, выпрыгнул на траву и пошел на ясное место. Видит – высоченное дерево шумит, и под ним, на семи шкурах, сидит звериный царь.
Вместо рук у царя – лопухи, ноги вросли в землю, на красной морде тысяча глаз.
А кругом – звери, птицы и все, что есть на земле живого – сидят и на царя посматривают. Увидал мужичка звериный царь и закричал:
– Ты кто такой? Тебе чего надо?
Подошел мужичок, кланяется:
– Силешки бы мне, батюшка, звериный царь…
– Силу или половину?
– Осьмухи хватит.
– Полезай ко мне в брюхо!
И разинул царь рот, без малого – с лукошко.
Влез мужичок в звериный живот, притулился, пуповину нашел, посасывает.
Три дня сосал.
– Теперь вылезай, – зовет зверь, – чай, уж насосался.
Вылез мужичок, да уж не с локоток, а косая сажень в плечах, собольи брови, черная борода.
– Доволен? – спрашивает царь. – Выйдешь на волю, поклонись чистому полю, солнцу красному, всякому жуку и скотине.
И дунул. И подхватили мужика четыре ветра, вынесли к мосту, что у родного села.
Солнце за горку садится, стадо гонят, идут девки…
Подбоченился мужик и крикнул:
– Эй, Дунька, Акулина, Марья, Василиса, аль не признали?
Девки переглядываются.
А мужик тряхнул кудрями.
– Теперь, – говорит, – пир горой, посылай за свахой. Я теперь самого звериного царя меньшой сын.
Девки так и сели. А мужик выбрал из них самую румяную да на ней и женился.
ХОЗЯИН
В конюшне темно и тепло, жуют сено лошади, стукнет по дереву подкова, цепь недоуздка зазвенит или скрипнет перегородка – караковый почесался.
В узкое окно влезает круглый месяц.
Лошади беспокоятся.
– Опять подглядывает месяц-то, – ржет негромко вороной, – хоть бы козел пришел, – все не так страшно.
– Козла «хозяин» боится, – сказал караковый, – а месяц сам по себе, его не напугаешь.
– Куда это козел ушел? – спросила рыжая кобыла.
– На плотину, в воду глядеть.
Кобыла храпнула:
– К чему в воду глядеть? Одни страсти.
– Страшно мне, – зашептал вороной, – месяц в окно лезет. Схватить его разве зубами?
– Не трогай, – ответил караковый, – захромаешь.
Кобыла жалобно заржала.
В конюшне – опять тихо. На сеновале возятся мыши.
Захрапел вдруг, шарахнулся вороной, копытами затопал.
– Смотрите, смотрите, месяц-то, – зашептал он, – и рога у него, и глаза.
Дрогнул караковый.
– А борода есть?
– И борода веником.
Караковый захрапел:
– «Хозяин» это, берегись.
Вдруг клубком из окошка скатился в стойло вороному старичок и засмеялся, заскрипел.
Вороной стал как вкопанный, мелкой дрожью дрожит.
Рыжая кобыла легла со страха, вытянула шею.
Караковый забился в угол.
– Вороненький, соколик, – заскрипел «хозяин», – гривку тебе заплету, – боишься меня? А зачем козла звал?.. Не зови козла, не пугай меня… – и, с вывертом, с выщипом, ухватил вороного.
Вороной застонал.
– Стонешь? Не нравится? А мне козлиный дух нравится!.. Идем за мной.
Старичок отворил дверь и вывел за гриву вороного на двор.
– Голову-то не прячь, – скрипнул он и ущипнул за губу.
Вспрыгнул на холку, и помчались в поле.
Караковый подбежал к окну.
– Ну и лупят… пыль столбом… под горку закатились. Смотри-ка. На горку вскакнули, стали; «хозяин» шею ему грызет; лягается вороной; поскакали к пруду.
В конюшню вошел козел и почесался.
– Гуляешь, – крикнул козлу караковый, – а вороного «хозяин» гоняет.
– Где? – спросил козел басом.
– У пруда.
Опустил козел рога и помчался…
Перебежал плотину, стал – кудластый, и пошел от козла смрад – в пруду вода зашевелилась, и отовсюду, из камышей, из-под ветел, повылезла вся нечисть болотная, поползла по полю, где вороной под «хозяином» бился.
Заблеял козел.
И от этого «хозяин» на лошади, как лист, забился, ноги поджал.
Подползает нечисть, блеет козел.
Побился, покружился «хозяин» и завял, свалился с коня. Ухватили его лапы, потащили в пруд. А вороной, оттопырив хвост, помчался в конюшню. Прибежал в мыле, захрапел, ухватил сено зубами, бросил и заржал на всю конюшню:
– И как только я жив остался!
А спустя время пришел козел и лег в сено.
– Ноги у меня отнялись, – стонала рыжая кобыла.
Караковый положил морду на шею вороному, а козел чесался – донимали его блохи.
СИНИЦА
Утром рано, на заре, до птиц, пробудилась княгиня Наталья. Не прибираясь, – только накинула белый опашень, – отомкнула дверь из светлицы и вышла на мокрое от росы крыльцо.
Ничего не жалел для Натальи, для милой своей хоти, князь Чурил: выстроил терем посреди городища, на бугре между старых кленов; поставил на витых столбах высокое крыльцо, где сидеть было не скучно, украсил его золотой маковкой, чтобы издалека горела она, как звезда, над княгининой светлицей.
В тереме зачала Наталья и родила хозяину сына Заряслава. Было ему ныне три зимы и три лунных месяца. Любил князь жену и сына и шумного слова им не сказал во всю бытность.
Городище стояло на речном берегу, обнесенное тыном, рвом и раскатами. Внутри, дым к дыму – срублены высокие избы. И выше всех – восьмишатровый красный княгинин терем. Бывало, плывут по реке в дубах торговые люди, или так – молодцы пограбить, завалятся у гребцов колпаки, глядят: город не город – диво, – пестро и красно, и терем, и шатры, и башни отражаются в зеленой воде днепровской, – и начнут пригребаться поближе, покуда не выйдет на раскат князь Чурил, погрозит кулаком. Ему кричат:
– Ты, рвана шкура, слезай с раската, давай биться!
И пошлют смеха ради стрелу или две.
Далеко шла слава про князя: сорок воинов стоит у его стремени; одни сивые, в рубцах, вислоусые руссы, северные наемники, побывавшие не раз и под Цареградом; другие – свои, поднепровские, молодец к молодцу, охотники и зверобои. Богат, хорошо нагорожен город его Крутояр.
Ныне князь отъехал по зверя. В городище бабы остались с ребятами да старики. Шуму нет, тихо. Княгиня Наталья прислонилась непокрытой головой к столбу, сидит и слушает. Внизу журавель заскрипел – сонная девка тянет из колодца воду; собрались воробьи на огороде, зачирикали – собираются по ягоду; идет поперек улицы собака с мочалой на шее, стала и давай зевать; птицы и птички пробуждаются, не смеют еще петь до солнца, голоса пробуют, голос подают; заиграл рожок у северных ворот, замычали коровы, потянуло дымком. И заря за речкой обозначилась сквозь речные туманы бледными, алыми, водянистыми полосами. Сильная сегодня роса! А уж кукушка из лесу ку-ку.
Княгине охоты нет пошевельнуться, точно сон оковал ее. Поднялась рано, сама не знает зачем, и все ей грустно – и глядеть и слушать. Так бы вот и заплакала. А с чего? Князя ли заждалась? Третий день по лесам скачет. Сына ли жалко – уж очень беленький мальчик. Мило ей все и жалко.
Княгиня в углу крыльца нагнула каменный рукомойник, омыла лицо, взглянула еще раз на кровли и башенки Крутояра, на реку, проступающую синей, синей водой из-под тумана, и вошла назад в сонную, теплую светелку.
В колыбели спал княжич, выпростал руки поверх одеяла, дышал ровно, хорошо, так весь и заливался румянцем.
Княгиня присела на лавку, опустила голову, на колыбель, и слезы полились у нее. Плачет, и сама шепчет:
– Вот уж с большого-то ума.
И такою жалостью залюбила сына, что душа ее поднялась, окутала колыбель, прильнула к спящему, а тело оцепенело. На молодую княгиню напал глубокий, непробудный сон.
И не услышала она, как вдруг начали кричать птицы, садясь на крышу: «Проснись, проснись», как завыли, заскулили собаки по всему городищу, захлопали ставни, побежал куда-то народ, как у всех четырех ворот забили в медные доски, и пошла тревога: «На стены, на стены!»
Большое тусклое, красное солнце поднялось в клубах тумана, и народ со стен, дети, старики, – увидали великую силу людей, малых ростом, с рыжими космами, в шкурах: Чудь белоглазую. Пробиралась Чудь от дерева к дереву, окружала городище, махала дубинками и с того берега плыла через реку, как собаки.
– На стены, на стены! – звали старики, тащили на раскаты бревна, камни, в колодах горячую воду.
– Чудь идет, Чудь идет! – выли бабы, мечась, хороня ребят в клети, в погреба, зарывали в солому.
А Чудь уже лезла через тын, карабкалась на раскаты, визжала. В замковую башню-детинец кидала стрелы, камни, паклю горящую. И задымился угол у башни, и закричали:
– Огонь! Лихо нам!
Били с раскатов Чудь, долбили по башкам, порошили песком в глаза, обливали варом, пыряли шестами. А те только орали шибче. Лезли, падали, опять лезли, как черви. Да и где было справиться с белоглазыми одним старикам да малолеткам. Одолел враг, добрался до раскатов. Покидали защитников, и разбежалась Чудь по городу, и начался другой клич – бабий и детский.
Потоптали в ту пору побили много народа, остальных погнали за стены на луг. Рвали на бабах рубахи. Было горе.
С четырех концов пылал Крутояр, брошенный на поток. Из огня тащили одежду, птиц, поросят, малых детей. Ярилась Чудь. Многие сами погорели, волоса попалили. И добрались до княжьего терема.
Но высок был тын кругом и ворота крепки. Ударили в них бревном – не поддались. А головни, искры, солому так и крутило, обдавало жарким дымом. И занялся терем, задымил.
Тогда с долгим стоном пробудилась княгиня Наталья, повела очами, дико ей стало, кинулась к окну – дым в лицо пахнул, глаза выел. Схватила княжича, прикрыла его платком: «Заряслав, сын милый, спи, спи, батюшка», и выбежала на крыльцо и обмерла.
Внизу трещало, било пламя, дымили крыльца, занимался огонь под крышей. А кругом все маковки, крыши, избы, шатры – в огне. Дым бьет высоко и стелется над Днепром. И еще видит княгиня – над тыном поднялись плоские рыла, кажут на нее, скалятся.
И было ей тошно от смертного часа.
Заряслав забился на руках, заплакал, рвет с лица покрывало. В спину дунуло жаром. И у княгини захватило дух, стало горячо на душе. Подняла она сына, положила руки его на одно плечо свое, на другое ноги, вдохнула в последний раз запах милый и человеческий и кинулась с высокого терема. И убилась! И мертвыми руками все еще держала Заряслава, не дала ему коснуться земли. Наскочили чудинцы, вырвали княжича, понесли на луг, пялили зенки на мальчика, кукиши совали ему, а не тронули, чтобы живым отнести к жрецу своему в Чудь, на озеро.
Легкою бабочкою вылетела душа княгини Натальи из разбитого тела. И раскрытые ее глаза, еще подернутые мукой, озираясь, видели голубой свет, переливающийся, живой и животворящий. Радостней, радостней, выше становилось душе. Чаще, зорче глядели глаза. И вот слышимы стали звуки, звоны, шумы, звенения, глухие раскаты, грохоты. Трепетал весь свет в бездне бездн. Роились в нем водянистые пузыри, отсвечивали радужно и, звуча и звеня, сливались в вихри, бродили столпами.
И вот уже трепещет душа. Нестерпимо глазам от сияния, от радостного ужаса: покрывая все звуки, весь свет, по всей широте шумит весенним громом голос: «Да будет жизнь во имя мое».
Так мчится к господу светлая душа княгини Натальи. Но чем ближе ей, слаще, радостней – тем пронзительней боль, как жало невынутое. Зачем боль? О чем память? И глубже входит жало, и тяжелеет душа, глохнет, слепнет, и глаза снова подергиваются смертной любовной пеленой. На землю опускается душа княгини, на пепелище. Как жернов – любовь. Где Заряслав? Где сын милый?