Читать книгу Хождение по мукам. Книга 1. Сестры (Алексей Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (25-ая страница книги)
bannerbanner
Хождение по мукам. Книга 1. Сестры
Хождение по мукам. Книга 1. СестрыПолная версия
Оценить:
Хождение по мукам. Книга 1. Сестры

4

Полная версия:

Хождение по мукам. Книга 1. Сестры

– Спасибо, – сказал он, – куда прикажете идти?

Его повели в столовую – кормить. Он ел, не разбирая, что ему подкладывали, быстро насытился и, отодвинув тарелку, закурил. Его суровое, худое, бритое лицо, испугавшее Катю, когда он появился в прихожей, теперь смягчилось и казалось еще более усталым. Его большие руки, на которые падал свет оранжевого абажура, дрожали над столом, когда он зажигал спичку. Катя, сидя в тени абажура, с пронзительной жалостью всматривалась в Вадима Петровича и чувствовала, что любит каждый волосок на его руке, каждую пуговичку на его темно-коричневом, измятом от лежания в чемодане френче. Она заметила также, что, разговаривая, он иногда сжимал челюсти и говорил сквозь зубы. Его фразы были отрывочны и беспорядочны. Видимо, он сам, чувствуя это, старался побороть в себе какое-то давно длящееся гневное возбуждение… Даша, переглянувшись с сестрой и мужем, спросила Рощина, – что, быть может, он устал и хотел бы лечь? Он неожиданно вспыхнул, вытянулся на стуле:

– Право, я не для того приехал, чтобы заваливаться спать… Нет… Нет. – И он вышел на балкон и стал под мелкий ночной дождь. Даша показала глазами на балкон и покачала головой. Рощин проговорил оттуда:

– Ради бога, простите, Дарья Дмитриевна… это все четыре бессонных ночи…

Он появился, приглаживая ладонью волосы на темени, и сел на свое место.

– Я еду прямо из ставки, – сказал он, – везу очень неутешительные сообщения военному министру… Когда я увидел вас, мне стало смертельно больно… Позвольте уж я все скажу: – ближе вас, Екатерина Дмитриевна, у меня ведь в мире нет человека. – Катя медленно побледнела, Иван Ильич стал, заложив руки за спину, у стены, Даша страшными глазами глядела на Рощина. – Если не произойдет чуда, – сказал он, покашляв, – то мы погибли. Армии больше не существует… Фронт бежит… Солдаты уезжают на крышах вагонов… Остановить разрушение фронта нет человеческой возможности… Это отлив океана… В солдате можно преодолеть страх смерти, я сам одним стеком останавливал полуроту и возвращал в бой. Но сейчас русский солдат потерял представление, за что он воюет, потерял уважение к войне, потерял уважение ко всему, с чем связана эта война, – к государству, к родине, к России… Солдаты уверены, что стоит крикнуть: мир, – в тот же самый день войне конец… И не хотим замиряться только мы, господа… Понимаете, – солдат плюнул на то место, где его обманывали три года, бросил винтовку, и заставить его воевать больше нельзя… К осени, когда хлынут все десять миллионов…

– Но мы не можем бросить войну… Когда на фронте 175 немецких дивизий – нельзя обнажить фронт, – сдерживая дрожь голоса, сказал Иван Ильич, и знакомое Даше и всегда страшноватое ей выражение появилось в его посветлевших глазах: холодного упрямства, – я не понимаю этого разговора, Вадим Петрович…

– Я везу план военному министру, но не надеюсь, чтобы его одобрили, – сказал Рощин, – план такой: объявить полную демобилизацию в быстрые сроки, то есть организовать бегство и тем спасти железные дороги, артиллерию, огневые и продовольственные запасы. Твердо заявить нашим союзникам, что мы войны не прекращаем. В то же время выставить в бассейне Волги заграждение из верных частей, таковые найдутся; в Заволжье начать формирование совершенно новой армии, ядро которой должно быть из добровольческих частей; поддерживать и формировать одновременно партизанские отряды… Опираясь на уральские заводы, на сибирский уголь и хлеб, начать войну заново… Другого выхода нет… Надо понять, какое теперь время… В русском народе не действуют больше ни разум, ни воля, действуют из самых темных тайников поднятые инстинкты земляного человека. Инстинкт один – вспахать и засеять… И пашней будет все русское государство… пройдут плугом по всей земле наподлицо… Так пускай уж они скорее это делают…

– Открыть фронт врагу… Отдать родину на разграбление… Нет, Вадим Петрович, на это многие не согласятся…

– Родины у нас с вами больше нет, – сказал Рощин, – есть место, где была наша родина, – он стиснул лежавшие на скатерти большие кулаки, так что посинели пальцы, – великая Россия перестала существовать с той минуты, когда народ бросил оружие… Как вы не хотите понять, что уже началось… Николай-угодник вам теперь поможет?.. Так ему и молиться забыли… Великая Россия – теперь: навоз под пашню… Все надо – заново: войско, государство, душу надо другую втиснуть в нас… Русского народа нет, есть жители, да такие вот дураки…

Он ударил себя в грудь, упал головой в руки на стол и глухо, собачьим, трудным голосом заплакал…

* * *

В этот вечер Катя не пошла ночевать домой, – Даша положила ее с собой в одну постель; Ивану Ильичу наспех постлали в кабинете; Рощин после тяжелой для всех сцены ушел на балкон, промок и, вернувшись в столовую, просил простить его: – действительно, самое разумное было – лечь спать. И он заснул, едва успев раздеться. Когда Иван Ильич на цыпочках зашел потушить у него лампу, – Рощин спал на спине, положив на грудь большие руки, ладонь на ладонь; его худое лицо с крепко зажмуренными глазами, с морщинами, резко проступившими от утреннего света, было, как у человека, преодолевающего боль. Иван Ильич наклонился над ним, всматриваясь, и перекрестил его. Рощин, не просыпаясь, вздохнул и повернулся на правый бок.

Катя и Даша, лежа под одним одеялом, долго разговаривали шепотом. Даша время от времени прислушивалась: Иван Ильич все еще не мог угомониться у себя в кабинете. Даша сказала: «Вот, все ходит, а в семь часов надо на завод…» Она спустила ноги с кровати, пошарила ими туфли и побежала к мужу.

Иван Ильич, в одних панталонах, со спущенными помочами, сидел на постланном диване и читал огромную книгу, держа ее обеими руками на коленях.

– Ты еще не спишь? – спросил он, блестящими и невидящими глазами взглянув на Дашу, – сядь… Я нашел… ты послушай… Он перевернул страницу книги и вполголоса стал читать: «Триста лет тому назад ветер вольно гулял по лесам и степным равнинам, по огромному кладбищу, называвшемуся Русской землей. Там были обгоревшие стены городов, пепел на местах селений, кресты и кости у заросших травою дорог, стаи воронов да волчий вой по ночам. Кое-где еще по лесным тропам пробирались последние шайки шишей, давно уже пропивших награбленные за десять лет боярские шубы, драгоценные чаши, жемчужные оклады с икон. Теперь все было выграблено, вычищено на Руси. Шиши да казаки в драных зипунах рыскали за последней добычей.

Опустошена и безлюдна была Россия. Даже крымские татары не выбегали больше на Дикую степь, – грабить было нечего. За десять лет Великой Смуты самозванцы, воры, казаки и польские наездники прошли саблей и огнем из края в край всю Русскую землю. Был страшный голод, – люди ели конский навоз и солонину из человеческого мяса. Ходила черная язва. Остатки народа разбредались за литовский рубеж, на север к Белому морю, на Урал к Строгановым, в Сибирь.

В эти тяжкие дни к обугленным стенам Москвы, начисто разоренной и выпустошенной и с великими трудами очищенной от воров, к огромному этому пепелищу везли на санях по грязной мартовской дороге испуганного мальчика, Михаила Романова, выбранного, по совету патриарха, обнищалыми боярами, бесторжными торговыми гостями и суровыми северных и приволжских земель мужиками в цари московские. Новый царь умел только плакать и молиться. И он молился и плакал, в страхе и унынии глядя в окно возка на оборванные, одичавшие толпы русских людей, вышедших встречать его за московские заставы. Не было большой веры в нового царя у русских людей. Но жить было надо. Начали кое-как жить. Призаняли денег у купцов Строгановых. Горожане стали обстраиваться, мужики – запахивать пустую землю. Стали высылать конных и пеших добрых людей бить воров по дорогам. Жили бедно, сурово. Кланялись низко и Крыму, и Литве, и шведам. Берегли веру. Знали, что есть одна только сила – хоть и вороватый временами, но крепкий, расторопный, легкий народ. Надеялись перетерпеть, и перетерпели. И снова начали заселяться пустоши, поросшие бурьяном…»

Иван Ильич захлопнул книгу:

– Ты видишь… И теперь не пропадем… Великая Россия пропала! А вот внуки этих самых драных мужиков, которые с кольями ходили выручать Москву, – разбили Карла Двенадцатого, загнали татар за Перекоп, Литву прибрали к рукам и похаживали в лапотках уже по берегу Тихого океана… А внук этого мальчика, которого силой в Москву на санях притащили, Петербург построил… Великая Россия пропала!.. Уезд от нас останется, – и оттуда пойдет русская земля…

Он фыркнул носом и стал глядеть в окно, за которым рассветало серенькое утро. Даша прислонилась головой ему к плечу, он погладил, поцеловал ее в волосы:

– Иди спать, трусиха…

Даша засмеялась, простилась с ним, пошла и обернулась в дверях:

– Иван, а как его Катя любит…

– Прекрасный же человек…

Даша ушла. Иван Ильич перелистал книгу, отложил ее, закурил папиросу и, откинувшись на кожаную спинку дивана, задумался. Весь сегодняшний вечер его беспокоило чувство какой-то неправоты. Сейчас, когда все в доме спали, он ясно и без жалости увидел то, что его мучило: «Я счастлив, и чтобы жить в этом счастье, я нарочно не вижу и не слышу всего, что делается вокруг меня. Я обманываю самого себя и обманываю Дашу. Я сержусь, когда мне говорят, что Россия гибнет, но ничего, кроме этих сердцов, не делаю для того, чтобы она не погибла. Теперь я должен либо сознательно продолжать жить бесчестно, либо…»

Выводы этого «либо» оказались настолько неожиданны и Иван Ильич был к ним так не подготовлен, что спустя недолгое время он счел за лучшее отложить все выводы и все решения на завтра, задернул штору на окне и лег спать.

* * *

Вечер был безветренный и жаркий. В воздухе пахло бензиновой гарью и гудроном деревянных мостовых. Пылали зеркальные стекла окон. По Невскому среди испарений, табачного дыма и пыли, поднимаемой ногами, двигались пестрые, беспорядочные толпы народа. Ухая, крякая, проносились с треплющимися флажками правительственные автомобили. Мальчишеские, пронзительные голоса газетчиков выкрикивали потрясающие новости, которым никто уже не верил. Шныряли в толпе продавцы папирос, спичек, краденых вещей. В Екатерининском и Николаевском скверах валялись на газоне, среди клумб, ленивые солдаты, грызли семечки, пересмеивались с сытыми уличными девками.

Катя возвращалась с Невского. Вадим Петрович условился с ней, что около восьми часов будет поджидать ее на набережной. Катя свернула на Дворцовую площадь. Огромные окна во втором этаже кроваво-красного, угрюмого дворца были освещены. У главного подъезда стояли автомобили, похаживали, смеялись солдаты и шоферы. Треща, пролетел мотоциклет с курьером – злым и бледным мальчишкой в автомобильной фуражке, в раздувающейся рубахе, в обмотках. На угловом балконе дворца, облокотившись, неподвижно и печально, стоял какой-то старый человек с длинной седой бородой. Огибая дворец, Катя обернулась, – над аркой Генерального штаба все так же взвивались навстречу закату легкие бронзовые кони. Катя перешла набережную и села у воды на полукруглой гранитной скамье. Над лениво текущей Невой висели мосты голубоватыми, прозрачными очертаниями. Пыльным золотом поблескивала вытянутая, как меч, кровля Петропавловского собора. Убогая лодочка двигалась по отблескам воды. Налево, за крышами, за дымами, в оранжевое зарево опускался огромный, угасающий шар солнца.

Сложив на коленях руки, Катя тихо глядела на это угасание, ждала смирно и терпеливо Вадима Петровича. Он подошел незаметно, сзади, и, облокотившись о гранит, глядел сверху на Катю. Она почувствовала его, обернулась, улыбаясь, и встала. Он глядел на нее странным, изумленным взглядом. Она поднялась по лестнице на набережную, взяла Рощина под руку. Они пошли. Катя спросила тихо:

– Что?

– Ну, что… Иду, смотрю – сидит ангел небесный.

Катя легонько сжала ему руку, потом спросила, как сегодня его дела. Он начал рассказывать, – утешительного мало. Они перешли Троицкий мост, и в начале Каменноостровского Рощин остановился и кивнул головой на большой, в глубине садика за решеткой, особняк, выложенный изразцами. Широкие окна и стеклянные стены зимнего сада были ярко освещены. У подъезда стояло несколько мотоциклеток.

– Вот змеиное-то гнездо где, – сказал Рощин, – ну, ну…

Это был особняк знаменитой балерины, где сейчас, выгнав хозяйку, засели большевики. Всю ночь здесь сыпали горохом пишущие машинки, а поутру, когда перед особняком собирались какие-то бойкие, оборванные личности и просто ротозеи – прохожие, – на балкон выходил глава партии и говорил толпе о великом пожаре, которым уже охвачен весь мир, доживающий последние дни. Он призывал к свержению, разрушению и равенству… У оборванных личностей загорались глаза, чесались руки…

– На будущей неделе мы это гнездо ликвидируем, – сказан Рощин. Они пошли дальше, не спеша, по Каменноостровскому. Их перегнал какой-то сутулый человек в рваном пальто, в старой, с опущенными полями, мягкой шляпе, – в одной руке он держал ведерко, в другой – пачку бумаги.

– Я не знаю, – имею ли право, – сказал Рощин, – но я знаю, что главное – это вы. – Катя взглянула на него, подняла брови. – Я не могу вас покинуть, Екатерина Дмитриевна. – Она сейчас же опустила глаза. – В такое время разлучаться нельзя.

Катя тихо ответила:

– Я не смела этого вам сказать… Ну, где же нам расставаться, друг милый…

Они дошли до того места, где человек с ведерком только что налепил на стену белую, небольшую афишку, и так как оба были взволнованы, то на мгновение остановились. При свете фонаря можно было прочесть на афишке: «Всем! Всем! Всем! Революция в опасности!..»

– Екатерина Дмитриевна, – проговорил Рощин, беря в руки ее худенькую руку и продолжая медленно идти по затихшему в сумерках широкому проспекту, в конце которого все еще не могла догореть вечерняя заря, – пройдут года, утихнут войны, отшумят революции, и нетленным останется одно только – кроткое, нежное, любимое сердце ваше…

Сквозь раскрытые окна больших домов лился свет и доносились то звуки музыки, то беспечные, веселые голоса, смех, споры… Сутулый человек с ведерком, перейдя улицу, опять появился впереди Кати и Рощина и, налепливая афишку на гранитный выступ стены, обернулся. Под тенью надвинутой у него на глаза шляпы Катя увидела провалившийся нос и черные космы бороды.

bannerbanner