
Полная версия:
Детство Никиты
Никита вошел в лодку и сел на руль. Аркадий Иванович взялся за весла. Лодка осела, качнулась, отделилась от берега и пошла по зеркальной воде пруда, где отражались ветлы, зеленые тени под ними, птицы, облака. Лодка скользила между небом и землей. Над головой Никиты появился столб комариков, – они толклись и летели за лодкой.
– Полный ход, самый полный! – кричал с берега Василий Никитьевич.
Матушка махала рукой и смеялась. Аркадий Иванович налег на весла, и из зеленых, еще низких камышей с кряканьем, в ужасе, полулетом по воде побежали две утки.
– На абордаж, лягушиный адмирал. Урррра! – закричал Василий Никитьевич.
Желтухин
Желтухин сидел на кустике травы, на припеке, в углу, между крыльцом и стеной дома, и с ужасом глядел на подходившего Никиту.
Голова у Желтухина была закинута на спину, клюв с желтой во всю длину полосой лежал на толстом зобу.
Весь Желтухин нахохлился, подобрал под живот ноги. Никита нагнулся к нему, он разинул рот, чтобы напугать мальчика. Никита положил его между ладонями. Это был еще серенький скворец, – попытался, должно быть, вылететь из гнезда, но не сдержали неумелые крылья, и он упал и забился в угол, на прижатые к земле листья одуванчика.
У Желтухина отчаянно билось сердце: «Ахнуть не успеешь, – думал он, – сейчас слопают». Он сам знал хорошо, как нужно лопать червяков, мух и гусениц.
Мальчик поднес его ко рту. Желтухин закрыл пленкой черные глаза, сердце запрыгало под перьями. Но Никита только подышал ему на голову и понес в дом: значит, был сыт и решил съесть Желтухина немного погодя.
Александра Леонтьевна, увидев скворца, взяла его так же, как и Никита, в ладони и подышала на головку.
– Совсем еще маленький, бедняжка, – сказала она, – какой желторотый, Желтухин.
Скворца посадили на подоконник раскрытого в сад и затянутого марлей окна. Со стороны комнаты окно также до половины занавесили марлей. Желтухин сейчас же забился в угол, стараясь показать, что дешево не продаст жизнь.
Снаружи, за белым дымком марли, шелестели листья, дрались на кусту презренные воробьи – воры, обидчики. С другой стороны, тоже из-за марли, глядел Никита, глаза у него были большие, двигающиеся, непонятные, очаровывающие. «Пропал, пропал», – думал Желтухин.
Но Никита так и не съел его до вечера, только напустил за марлю мух и червяков. «Откармливают, – думал Желтухин и косился на красного безглазого червяка, – он, как змей, извивался перед самым носом. – Не стану его есть, червяк не настоящий, обман».
Солнце опустилось за листья. Серый, сонный свет затягивал глаза, – все крепче вцеплялся Желтухин коготками в подоконник. Вот глаза ничего уже не видят. Замолкают птицы в саду. Сонно, сладко пахнет сыростью и травой. Все глубже уходит голова в перья.
Нахохлившись сердито – на всякий случай, Желтухин качнулся немного вперед, потом на хвост и заснул.
Разбудили его воробьи – безобразничали, дрались на сиреневой ветке. В сереньком свете висели мокрые листья. Сладко, весело, с пощелкиванием засвистал вдалеке скворец. «Сил нет – есть хочется, даже тошнит», – подумал Желтухин и увидал червяка, до половины залезшего в щелку подоконника, подскочил к нему, клюнул за хвост, вытащил, проглотил: «Ничего себе, червяк был вкусный».
Свет становился синее. Запели птицы. И вот сквозь листья на Желтухина упал теплый яркий луч солнца. «Поживем еще», – подумал Желтухин, подскочив, клюнул муху, проглотил.
В это время загремели шаги, подошел Никита и просунул за марлю огромную руку; разжав пальцы, высыпал на подоконник мух и червяков. Желтухин в ужасе забился в угол, растопырил крылья, глядел на руку, но она повисла над его головой и убралась за марлю, и на Желтухина снова глядели странные, засасывающие, переливающиеся глаза.
Когда Никита ушел, Желтухин оправился и стал думать: «Значит, он меня не съел, а мог. Значит, он птиц не ест. Ну, тогда бояться нечего».
Желтухин сытно покушал, почистил носиком перья, попрыгал вдоль подоконника, глядя на воробьев, высмотрел одного старого, с драным затылком, и начал его дразнить, вертеть головой, пересвистывать: фюють, чилик-чилик, фюють. Воробей рассердился, распушился и с разинутым клювом кинулся к Желтухину, – ткнулся в марлю. «Что, достал, вот то-то», – подумал Желтухин и вразвалку заходил по подоконнику.
Затем снова появился Никита, просунул руку, на этот раз пустую, и слишком близко поднес ее. Желтухин подпрыгнул, изо всей силы клюнул его в палец, отскочил и приготовился к драке. Но Никита только разинул рот и закричал: ха-ха-ха.
Так прошел день, – бояться было нечего, еда хорошая, но скучновато. Желтухин едва дождался сумерек и выспался в эту ночь с удовольствием.
Наутро, поев, он стал выглядывать, как бы выбраться из-за марли. Обошел все окошко, но щелки нигде не было. Тогда он прыгнул к блюдечку и стал пить, – набирал воду в носик, закидывал головку и глотал, – по горлу катился шарик.
День был длинный. Никита приносил червяков и чистил гусиным пером подоконник. Потом лысый воробей вздумал подраться с галкой, и она так его тюкнула, – он камешком нырнул в листья, глядел оттуда ощетинясь.
Прилетела зачем-то сорока под самое окно, трещала, суетилась, трясла хвостом, ничего путного не сделала.
Долго, нежно пела малиновка про горячий солнечный свет, про медовые кашки, – Желтухин даже загрустил, а у самого так и клокотало в горлышке, хотелось запеть, – но где, не на окошке же, за сеткой!..
Он опять обошел подоконник и увидел ужасное животное: оно шло, кралось на мягких коротких лапах, животом ползло по полу. Голова у него была круглая, с редкими усами дыбом, а зеленые глаза, узкие зрачки горели дьявольской злобой. Желтухин даже присел, не шевелился.
Кот Василий Васильевич мягко подпрыгнул, впился длинными когтями в край подоконника – глядел сквозь марлю на Желтухина и раскрыл рот… Господи… во рту, длиннее Желтухиного клюва, торчали клыки… Кот ударил короткой лапой, рванул марлю… У Желтухина нырнуло сердце, отвисли крылья… Но в это время – совсем вовремя – появился Никита, схватил кота за отставшую кожу и швырнул к двери. Василий Васильевич обиженно взвыл и убежал, волоча хвост.
«Сильнее Никиты нет зверя», – думал после этого случая Желтухин, и, когда опять подошел Никита, он дал себя погладить по головке, хотя со страху все же сел на хвост.
Кончился и этот день. Наутро совсем веселый Желтухин опять пошел осматривать помещение и сразу же увидел дыру в том месте, где кот рванул марлю когтем. Желтухин просунул туда голову, осмотрелся, вылез наружу, прыгнул в текучий легкий воздух и, мелко-мелко трепеща крылышками, полетел над самым полом.
В дверях он поднялся и во второй комнате, у круглого стола, увидел четырех людей. Они ели, – брали руками большие куски и клали их в рот. Все четверо обернули головы и, не двигаясь, глядели на Желтухина. Он понял, что нужно остановиться в воздухе и повернуть назад, но не мог сделать этого трудного, на всем лету, поворота, – упал на крыло, перевернулся и сел на стол, между вазочкой с вареньем и сахарницей… И сейчас же увидел перед собой Никиту. Тогда, не раздумывая, Желтухин вскочил на вазочку, а с нее на плечо Никиты и сел, нахохлился, даже глаза до половины прикрыл пленками.
Отсидевшись у Никиты на плече, Желтухин вспорхнул под потолок, поймал муху, посидел на фикусе в углу, покружился под люстрой и, проголодавшись, полетел к своему окну, где были приготовлены для него свежие червяки.
Перед вечером Никита поставил на подоконник деревянный домик с крылечком, дверкой и двумя окошечками. Желтухину понравилось, что внутри домика – темно, он прыгнул туда, поворочался и заснул.
А тою же ночью, в чулане, кот Василий Васильевич, запертый под замок за покушение на разбой, орал хриплым мявом и не хотел даже ловить мышей, – сидел у двери и мяукал так, что самому было неприятно.
Так в доме, кроме кота и ежа, стала жить третья живая душа – Желтухин. Он был очень самостоятелен, умен и предприимчив. Ему нравилось слушать, как разговаривают люди, и, когда они садились к столу, он вслушивался, нагнув головку, и выговаривал певучим голоском: «Саша», – и кланялся. Александра Леонтьевна уверяла, что он кланяется именно ей. Завидев Желтухина, матушка всегда говорила ему: «Здравствуй, здравствуй, птицын серый, энергичный и живой». Желтухин сейчас же вскакивал матушке на шлейф платья и ехал за ней, очень довольный.
Так он прожил до осени, вырос, покрылся черными, отливавшими вороньим крылом перьями, научился хорошо говорить по-русски, почти весь день жил в саду, но в сумерки неизменно возвращался в свой дом на подоконник.
В августе его сманили дикие скворцы в стаю, обучили летать, и, когда в саду стали осыпаться листья, Желтухин – чуть зорька – улетел с перелетными птицами за море, в Африку.
Клопик
Весенние полевые работы были закончены, фруктовый сад перекопан и полит, – настало пустое время до Петрова дня, до покоса. Рабочих лошадей выгнали в табун, и они ходили за прудом, на сочных лугах, где по утрам стоял голубоватый туман и огромные одинокие осокори, казалось, росли из мглистого воздуха, – висели над землей.
При табуне конюшонком состоял Мишка Коряшонок. Он ездил на высоком казацком седле, вдев в стремена босые ноги, заваливался и болтал локтями.
Скача по зеленому лугу за отбившейся от табуна кобыленкой, Мишка кричал: «Азат!» – и хлопал кнутом, как из пистолета. Потом, соскочив с разнузданной лошади, которая, позвякивая удилами, принималась рвать траву, Мишка либо садился на гребне канавы и строгал палочку, либо, закатав выше колена портки, заходил в пруд и из парной воды вытаскивал луковицы камыша и камышовые корни, черные и длинные, как змеи; луковички были кисленькие и хрустящие, а корни – мучнистые и сладкие. Если их много съесть, сильно начинал болеть живот.
Никита на весь день уходил за пруд к Мишке Коряшонку и обучался у него верховой езде.
Влезать в седло было нетрудно: старый сивый, в гречку, мерин стоял смирно, лишь подбивал себя в брюхо задней ногой, отгоняя слепня. Но, усевшись, взяв поводья и пустив сивого рысью, Никита начинал валиться то на правый бок, то на левый. Когда же сивый, пройдя шагов тридцать, сразу останавливался и опускал в траву губастую морду, Никита судорожно вцеплялся в переднюю луку, а иногда и скатывался через шею под ноги сивому, к чему тот относился спокойно. Мишка говорил:
– Ты не робей, падать не больно, шею только втягивай и руками избави тебя Бог за землю хвататься, – вались кубарем. Вот я тебе покажу, как без седла, без узды – вскочил и лети.
Мишка побежал к неезженным еще трехлеткам и, протянув руку, начал их звать:
– Хлеба, хлеба, хлеба…
К нему подошла хлебница, тонконогая балованная кобыла Звезда, караковая в яблоках, наставила ушки и бархатными губами искала хлеба. Мишка стал чесать ей шею. Звезда закивала строгой головкой – было приятно, и чтобы доставить Мишке удовольствие, тоже стала хватать его зубами за плечо.
Мишка огладил ее, провел ладонью вдоль атласной спины, – Звезда тревожно переступила, – он схватился за холку и вспрыгнул на нее. Удивленная, разгневанная, Звезда шарахнулась вбок, замотала головой, взбрыкнула, присела, взвилась на дыбы и во весь мах поскакала вдоль табуна.
Мишка сидел на ней, как клещ. Тогда она на всем скаку остановилась и поддала задом, Мишка клубком покатился в траву. Вернулся он к Никите прихрамывая, вытирая с исцарапанной щеки кровь.
– Прямо в хворост скинула проклятая кобылешка, – сказал он, – а ты так не можешь, в тебе жиру много.
Никита промолчал. Подумал: «Голову сломаю, научусь ездить лучше Мишки».
За обедом он рассказал про Звезду, матушка разволновалась.
– Слышишь, – сказала она, – я тебя прошу даже близко не подходить к неезженным лошадям, – и она с мольбой взглянула на Василия Никитьевича. – Вася, поддержи хоть ты меня… Кончится тем, что он сломает себе руки и ноги…
– Вот и отлично, – сказал на это Василий Никитьевич, – запрети ему ездить верхом, запрети ходить пешком, – тоже ведь может нос разбить, – посади его в банку, обложи ватой, отправь в музей…
– Я так и знала, – ответила матушка, – я знала, что этим летом мне ни часу не будет покоя…
– Саша, пойми, что мальчику десять лет.
– Ах, все равно…
– Прости, пожалуйста, я вовсе не хочу, чтобы из него вышел какой-нибудь несчастный Слюнтяй Макаронович.
– Да, но это не значит, что ему нужно немедленно же дарить Клопика.
– Во-первых, на Клопике может ездить грудной ребенок.
– Он кованый.
– Нет, я его велел расковать.
– Ах, в таком случае делайте все, что хотите, садитесь на бешеных лошадей, ломайте себе головы, – у матушки налились слезами глаза, она быстро встала из-за стола и ушла в спальню.
Василий Никитьевич шибко разгладил бороду на две стороны, швырнул салфетку и пошел к матушке. Аркадий Иванович, все время сидевший так, точно этот разговор его не касался, взглянул на Никиту, поправил очки и проговорил шепотом:
– Да, брат, плохо твое дело.
– Аркадий Иванович, скажите маме, что я не буду падать… Честное слово, что я…
– Терпение, выдержка и твердость характера, – Аркадий Иванович ловко поймал муху, упорно норовившую сесть ему на нос, – эти три качества важны также для умения хорошо ездить верхом…
В спальне в это время шел крупный разговор. Голос отца гудел: «В его возрасте мальчишки совершенно самостоятельны…» – «Где, где они самостоятельны?» – отчаянным голосом спрашивала матушка… «В Америке они самостоятельны…» – «Это неправда…» – «А я тебе говорю, что в Америке десятилетний мальчишка так же самостоятелен, как я, например». – «Боже мой, но мы не в Америке…»
Целую неделю продолжались разговоры о самостоятельности. Матушка уже сдавалась и с грустью поглядывала на Никиту, как на подлежащего на слом, надеялась только, что сохранит он хоть голову.
Никита за эту неделю старательно учился за прудом верховой езде, Мишка его одобрял и показал лихацкую штуку – прыгать на лошадь с разбегу, сзади, как в чехарду.
– Она тебя сроду брыкнуть не успеет, брыкнет, а ты уже у ней на холке.
Наконец за утренним чаем, на балконе, где вьющиеся по бечевкам настурции бросали движущиеся тени на скатерть, на тарелки, на лица, матушка подозвала Никиту, поставила его перед собой и сказала печальным голосом:
– Ты знаешь, тебе уже десять лет и ты должен быть самостоятелен, в твои годы другие мальчики вполне, вполне… – У нее дрогнул голос, она чуть-чуть нахмурилась в сторону отца. – Словом, папа прав, что ты уже не ребенок. – Василий Никитьевич, опустив глаза, барабанил пальцами по краю стола. – Завтра мы собираемся в гости к Чембулатовой, и ты, если хочешь, можешь поехать верхом на Клопике… Я только прошу, прошу тебя…
– Мамочка, честное, понимаешь, расчестное слово, со мной ничего не случится, – и Никита целовал матушку в глаза, в щеки, в подбородок, в пахнущие ягодами руки.
Назавтра, после раннего обеда, Василий Никитьевич велел Никите взять седло – английское, из серой замши, подаренное на рождество, – и говорил, шагая по траве к конюшням:
– Ты должен выучиться чистить лошадь, взнуздывать, седлать – и после езды – вываживать… Лошадь должна быть в холе, в чистоте, тогда ты хороший кавалерист.
В раскрытом настежь каретнике закладывали тройку в коляску. Кучер Сергей Иванович, в безрукавке, в малиновых рукавах, но в простом картузе, – шапочку с перьями он надевал, только садясь на козлы, – выправлял на пристяжной шлею и ругал помогавшего ему Артема:
– Куда ты ей под грудь ремень суешь, невежа! Ведь эта упряжь выездная. Оставь супонь, не касайся. Тебе кота запрягать в лукошко.
– Я безлошадный.
– То-то за тебя и девки не идут, что ты – невежа. Подай мне новые вожжи.
Коренник Лорд Байрон, растянутый на ремне в широких дверях, грыз удила, топал по деревянному полу и не больно хватал зубами за плечо Сергея Ивановича, выправлявшего ему челку из-под наборной узды. В каретнике пахло кожей, здоровым конским потом и голубями. Когда тройка была заложена, Сергей Иванович с улыбочкой обратился к Никите:
– Сами желаете седлать?
Клопика вывели из конюшни. Никита с волнением оглядел его.
Клопик был рыжий, хорошо вычищенный, курбатенький, плотный меринок, в чулках, с темным густым хвостом и темной же гривой. Большая челка закрывала ему глаза, и он поматывал головой, весело поглядывая из-за волос. Вдоль спины у него шел черный ремешок.
– Конь добрый, – сказал Сергей Иванович и поднес ему ведро с водой. Клопик выпил и поднял морду – вода текла у него с серых губ.
Никита взял узду и, как его учили, завел удила сбоку в рот и взнуздал. Клопик похватал зубами железо. Никита наложил потник, серую с вензелем попону, поверх нее – седло и стал затягивать подпруги, – дело было нелегкое.
– Надувается, – сказал Сергей Иванович, – хитрое животное, брюхо надувает, – и он шлепнул ладонью Клопику по животу; мерин выдохнул воздух, Никита затянул подпруги.
Подошел Василий Никитьевич и начал командовать:
– В левую руку поводья, заходи спереди лошади, с левого плеча. Садись. Бери ее в шенкеля. Не запускай ноги в стремя, не подворачивай носки.
Никита сел, дрожащей ногой нашел правое ускользавшее стремя, тронул, и Клопик рысью пошел прямо в конюшню.
Василий Никитьевич закричал:
– Стой! стой! Работай правым поводом, разиня!..
В конюшне, в холодке, Клопик остановился. Никита, горячий от стыда, соскочил, взял его за повод и повел к выходу, шепча хитрому меринку:
– Свинья, настоящая свинья, дурак несчастный!..
Клопик весело кивал челкой. Сергей Иванович сказал, подходя:
– Садитесь, я его проведу. Меринишка какой хитрящий. Не хотится ему работать, а хотится в холодке стоять.
Наконец Клопика обуздали, и Никита гарцевал на нем собачьим галопом вдоль скотных дворов.
Сергей Иванович надел шапочку с перьями, обсыпанные мукой перчатки, сел на козлы и крикнул сурово:
– Пускай!
Артем, державший под уздцы Лорда Байрона, отскочил в сторону, и тройка, рванувшись и стуча по доскам, вылетела из каретника, сверкая лаком и медью коляски, кидая свежими комьями с копыт пристяжных, заливаясь подобранными бубенцами, – описала по зеленому двору полукруг и стала у дома.
С крыльца спустилась Александра Леонтьевна в белом платье и, раскрывая белый зонтик, с тревогой смотрела на гарцевавшего вдалеке Никиту. Отец подсадил матушку в коляску, вскочил сам.
– Пошел!
Сергей Иванович приподнял вожжи. Караковые великолепные звери, просясь на тугих удилах, легко понесли коляску, простучали по мостику, пристяжные пошли в галоп, завились. Лорд Байрон, зная, что все это – шутки, прядал ушами. Матушка поминутно оглядывалась. Никита, пригнувшись, бросив поводья, во весь мах догонял тройку.
Он хотел лихо пролететь мимо, но Клопик рассудил, что это – лишнее, и когда поравнялся с коляской, то свернул на дорогу и пошел рысью, ровненько позади колес, в облаке пыли. Никакими силами его нельзя было ни приостановить, ни свернуть в сторону: все это он считал излишним, – ехать, так ехать по дороге, зря не задираться.
Матушка оглядывалась. Никита трясся, сжав рот, напряженно глядя между ушей лошади. От пыли тошнило, от Клопиной рыси перебултыхался живот.
– Хочешь в коляску?
Никита упрямо замотал головой. Отец, засмеявшись, сказал Сергею Ивановичу:
– Дай ходу!
Лорд Байрон наставил уши и пошел выкидывать железными ногами, пристяжные разостлались над травой, Клопик перешел в галоп, но коляска уходила, и он, рассердившись, скакал теперь что было силы – старался ужасно.
Отвратительное ощущение ровной рыси прошло, Никита сидел легко и крепко, свистел ветер в ушах, сбоку дороги ходили волнами зеленые хлеба, невидимо в солнечном свете пели простенькими голосами жаворонки… Это было почти так же хорошо, как у Фенимора Купера.
Коляска пошла шагом. Никита догнал ее и, отпыхиваясь, радостно глядел на отца.
– Хорошо, Никита?
– Чудесно… Клопик – удивительная лошадь…
В купальне
Рано поутру Василий Никитьевич, Аркадий Иванович и Никита шли гуськом по тропинке, в сизой от росы траве, на пруд – купаться.
Утренний дымок еще стоял в густых чащах сада. На поляне, над медовыми желтыми метелками, над белыми кашками, толклись легкими листиками бабочки, летела озабоченная пчела. В чаще сада ворковал дикий голубь, – закрыв глаза, надув грудку, печально, сладко ворковал о том, что точно так же все это будет всегда, и пройдет, и снова будет.
Пройдя по длинным хлопающим по воде мосткам в дощатую купальню, Василий Никитьевич раздевался в тени на лавке, похлопывал себя по белой волосатой груди, по гладким бокам, щурился на ослепительные отблески воды и говорил:
– Хорошо, отлично!
Его загорелое лицо с блестящей бородой казалось приставленным к белому телу. От отца особенно хорошо пахло здоровьем. Когда на ногу или на плечо садилась муха, он звонко шлепал ее ладонью, и на теле оставалось розовое пятно. Остынув, отец брал душистое мыло, очень легкое, не тонущее в воде, осторожно сходил по скользкой от зеленой плесени лесенке в купальню, – вода была ему по грудь, – и начинал шибко мылить голову и бороду, фыркая и приговаривая:
– Хорошо, отлично.
Вверху, над купальней, в солнечном синем свете, стояли мушки. Залетело коромысло, трепеща глядело изумрудными выпученными глазами на мыльную голову Василия Никитьевича и уносилось боком. Аркадий Иванович в это время поспешно и стыдливо раздевался, поджимая длинные пальцы на ногах, несколько кривоватых, отворял наружную дверцу купальни, оглядывался – не видит ли его кто-нибудь с берега, – басом говорил: «Ну-с, хорошо-с», – и бросался животом в пруд. Вода с плеском расступалась, взлетали с ветел испуганные грачи, а он плыл саженками, вилял под синеватой водой худым рыжеволосым телом.
Заплыв на середину пруда, Аркадий Иванович начинал перекувыркиваться, нырял и ухал, как водяное чудовище: «Ух-брррр…»
Никита сидел калачиком на смолистой лавке и поджидал, когда отец кончит мыться. Василий Никитьевич клал на лесенку мыло и мочалку, затыкал уши и окунался три раза – мокрые волосы у него прилипали, борода отвисала клином, весь вид становился несчастный, это так и называлось: «Делать несчастного Васю».
– Ну, поплыли, – говорил он, вылезал на наружные мостки, тяжело кидался в пруд и плыл по-лягушиному, медленно разводя руками и ногами в прозрачной воде.
Никита кувырком летел в пруд и, догнав отца, плыл рядом с ним, ожидая, когда отец похвалит: за это лето Никита ловко научился плавать, купаясь с мальчиками в Чагре, – умел боком, и на спине, и стоя, и колесом под водой. Отец говорил шепотом:
– Аркадия топить.
Они разделялись и плыли с двух сторон к Аркадию Ивановичу, который по близорукости не замечал окружения. Подплыв, они кидались к нему на саженках. Аркадий Иванович, взревев, начинал метаться, высовываясь по пояс, и нырял. Его ловили за ноги, – он больше всего на свете боялся щекотки. Но поймать его было нелегко, – чаще всего он уходил, и, когда Василий Никитьевич и Никита возвращались в купальню, Аркадий Иванович уже сидел на лавке в белье и очках и говорил с обидным хохотом:
– Плавать, плавать надо учиться, господа.
Возвращаясь с пруда, обычно встречали Александру Леонтьевну в белом чепчике и в мохнатом халате. Матушка, щуря глаза от солнца и улыбаясь, говорила:
– Чай накрыт в саду, под липой. Садитесь, не ждите меня, – булочки остынут.
Стрелка барометра
Василий Никитьевич вот уже несколько дней стучал ногтями по барометру и шепотом чертыхался, – стрелка стояла: «сухо, очень сухо». За две недели не упало ни капли дождя, а хлебам было время зреть. Земля растрескалась, от зноя выцвело небо, и вдали, над горизонтом, висела мгла, похожая на пыль от стада. Погорели луга, потускнели, стали свертываться листья на деревьях, и сколько Василий Никитьевич ни стучал в стекло барометра, – стрелка упорно показывала: «сухо, очень сухо».
Собираясь за столом, домашние не шутили, как прежде, – лица у отца и матушки были озабоченные; Аркадий Иванович тоже молчал, глядел в тарелку и время от времени поправлял очки, стараясь скрыть этим сдержанный вздох. Но у него была своя причина: Васса Ниловна, городская учительница, обещавшая приехать погостить в Сосновку, написала, что «прикована к постели больной матери» и надеется повидаться с Аркадием Ивановичем только осенью в Самаре.
Никита так и представлял эту Вассу Ниловну: сидит длинная унылая женщина в серой кофточке, со шнурком от часов, и одна нога ее прикована цепью к ножке кровати. В особенности в эти тусклые от сухой мглы, душные дни тоскливо было представлять себе городскую учительницу, сидящую у голой стены, у железной кровати.
За обедом Василий Никитьевич, выбивая пальцами полечку по краю тарелки, сказал:
– Если завтра не будет дождя, – урожай погиб.