
Полная версия:
Куросиво
Митико только молча улыбнулась в ответ.
– Подумаешь, напугала! Экая важность – сандалии! Были бы ноги!
– Киёмаро, довольно уже! Теперь слезай!
– Покорно благодарю за разрешение… Митико, гляди, какую замечательную ветку я сорвал тебе!
На землю упала ветка, вся усыпанная цветами и еще не раскрывшимися бутонами.
– И мне тоже, Киёмаро!
– Вот еще! Очень нужно! Ты же собираешься прятать мои сандалии…
– Да нет же, я не буду! Ну, Киё, Киё, прошу тебя… – Розовое платьице умоляюще сложило руки.
– Тэруко-сан, у меня уже много цветов, возьми эту ветку себе! – наконец заговорила Митико. Голосок у нее был чистый, звонкий.
– Ну, я слезаю! Берегись! – По стволу дерева проворно спустился на землю мальчик лет четырнадцати, в форменной куртке и фуражке лицеиста.
2
Это наследник рода Сасакура, молодой виконт Киёмаро. Небрежно сунув ноги в сандалии, пододвинутые Тиё, подвижный, живой мальчик, такой же круглолицый и плотный, как сестренка, подошел к девочкам, вытирая тыльной стороной ладони капельки пота, выступившие на крутом лбу, из-под козырька сдвинутой набок фуражки.
– Ну-ка, покажи! – обратился он к сестре.
– Вот, смотри, какая длинная получилась гирлянда! Больше меня! – Девочка высоко подняла правую руку, на пальчике которой блестело золотое колечко. Струя ярко-алых цветов пролилась по земле.
– Дай сюда на минутку!
– Не дам!
– Ну и не надо! – ответил мальчик, но, улучив момент, вырвал из рук сестренки гирлянду и пустился наутек.
– Киёмаро! Гадкий, гадкий!.. Я маме скажу!.. Что он делает, Митико-сан…
– Подожди, Тэруко-сан, постой-ка минутку спокойно… – Митико связала концы своей гирлянды и накинула на шею подружки это огромное ожерелье.
– Ой, как красиво! А свою я отдам барышне! – Тиё тоже связала концы шнурка и надела венок поверх белоснежного шарфа Митико.
– Цветы на кимоно совсем как у священника, правда, Митико-сан?
– Дю, дю-ю, девчонка-священник! – закричал юный виконт Сасакура, размахивая, словно цепом, отнятой у сестры гирляндой.
– Ой, правда, ведь Митико-сан – девочка! Ну, значит, тогда она монашка!..
– Митико-сан – монашка, а Тэру-тян – замарашка, неряшка, задавашка!..
Митико и Тиё невольно расхохотались.
– Ах, вот ты как… Хорошо же, хорошо… Пусть мальчишки убираются отсюда… Митико, давай играть в прыгалки!
– Да разве это веревка?
– Конечно! – Тэруко протянула один конец цветочной гирлянды Тиё. – Держи!
Но в ту же минуту юный виконт, разбежавшись, прыгнул в самую середину растянутой вместо веревки цветочной гирлянды и задел шнурок ногой. Гирлянда порвалась, и цветы рассыпались по земле.
– У-у, неуклюжий!.. Уходи, убирайся отсюда, противный!
– Тэруко, пошли к пруду! – позвала Митико.
Предложение Митико предотвратило ссору. Маленькая буря в стакане воды тотчас же утихла, и вся компания – брат и сестра, госпожа и служанка (всем четверым вместе не набралось бы шестидесяти лет) – наперегонки побежала по направлению к пруду.
В воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка, и вода была спокойная, как зеркало.
– Митико-сан, я красная, да? – глядя на свое отражение в воде, Тэруко, смеясь, корчила всевозможные гримасы.
– Красная! – Митико тоже улыбнулась.
– Краснее, чем карпы?
– Ну нет, побледнее! – Алые губки чуть раздвинулись в улыбке, приоткрывая белые как молоко зубы. Рука девочки в европейском платье легла на плечо девочки в кимоно, и расчесанная на пробор головка склонилась над водой рядом с прической «тигова». С минуту обе гляделись в воду, потом переглянулись и вдруг покатились со смеху.
– Что-то совсем не видно карпов… – Юный виконт оглядывал пруд.
– Им надо бросить корм, тогда они подплывут… – ответила Тиё, жевавшая лепесток белого лотоса.
– А цветы они не едят? – Тэруко отщипнула лепесток камелии и кинула в воду. Тотчас же, раздвигая зеленовато-коричневую воду, показалось несколько карпов, золотисто-алых, словно солнце на восходе; приняв цветок за корм, рыбы схватили было лепестки, но тотчас же снова скрылись в глубине, как бы желая показать, что их не провести подобными фокусами.
– Ишь хитрые какие! – Киёмаро тоже бросил в воду несколько цветов, стараясь закинуть их как можно дальше. Один из журавлей, стоявших на другом берегу у самого края лазурно-синей воды и непрерывно чистивших длинными клювами перья на крыльях, принял, вероятно, цветы за что-то съедобное и сделал несколько шагов по направлению к детям.
– Смотрите, журавль клюет! Журушка, сюда, сюда!
– Тиё, ну-ка, попробуй, позови его!
По приказанию хозяйки Тиё протрубила сигнал сбора. Журавль глянул на детей, наклонил голову и наконец, окончательно решившись, медленно, словно нехотя, направился через пруд, вытягивая шею и поджимая длинные ноги.
– Какой смешной! А вид-то какой серьезный! – Тэруко фыркнула, стараясь сдержаться, но затем расхохоталась, сгибаясь от смеха. Остальные тоже невольно рассмеялись.
Журавль настороженно, точно недоумевая, что смешного находят в нем дети, приблизился еще на несколько шагов и вдруг, испугавшись чего-то, поднялся в воздух, громко хлопая крыльями.
Весенняя вода всколыхнулась; заколебались плававшие на поверхности опавшие цветы, дрогнули отражения цветущего сада, неба и облаков.
3
– Улетел! Улетел!
– Чего он испугался?
– О, Нэд! Это ты его напугал? – Митико быстро оглянулась. Помахивая хвостом, к ней подбежал огромный, ростом с теленка, сенбернар с густой, длинной шерстью.
– Нэд! Нэд пришел! Сюда! Сюда!
– Нэд! Где ты пропадал? – Тэруко тоже давно знакома с собакой.
– Он каждый день ходит в Иппоммацу за своим супом… – поясняет Тиё.
– В самом деле? Он умеет сам ходить за супом? Ах ты, славный песик! Сюда, Нэд, поди же сюда! – Тэруко манит к себе собаку.
Но Нэд, не обращая ни на кого ни малейшего внимания, только оглянулся по сторонам, прижался огромным туловищем к золотистому кимоно хозяйки – маленькая госпожа была всего лишь на вершок выше своего грозного вассала – и, склонив могучую голову, не успокоился до тех пор, пока крохотная ручка не потрепала его по шее.
– Нэду очень нравится здесь, в Асабу, правда, барышня? – сказала Тиё. – Недавно господин насильно увез Нэда с собой. Так он сразу же оборвал цепь и прибежал обратно!
– Неужели? Ах ты, умный песик! Но только пугать журавлей очень нехорошо, слышишь? Скверная собака! – Европейское платьице обеими руками обхватило «скверную собаку» за шею, но тотчас же с криком отпрыгнуло в сторону. Язык Нэда широким мазком прошелся по лицу Тэруко.
Дети дружно расхохотались.
– Ой, да он лижется!
– Эй, Нэд, возьми! – Маленький виконт швырнул ветку камелии на самую середину пруда. Нэд только снисходительно покосился, но не двинулся с места, словно не желая утруждаться из-за подобной малости.
– Э, да ты, оказывается, лентяй!..
– Вовсе он не лентяй. Просто эти собаки не идут в воду… – обиженно проговорила Митико.
– А наш Джон прекрасно плавает, да еще в каких глубоких местах! Правда, Тэру-тян?
– Так ведь наш Джон – охотничья собака, да, Митико-сан?
– Ну и что же, что охотничья? Какая ни есть, а собака же!.. Такой огромный, а плавать не умеет…
– Так ведь вы тоже не умеете, например, играть на кото! – сердито отрезала Митико.
Молодой барин слегка покраснел и уже открыл было рот для достойного ответа, но смолчал и с рассерженным видом принялся швырять в пруд цветы.
– Митико-сан, можно я немного покатаюсь верхом на Нэде? – попросила Тэруко.
– Лучше не надо, лучше не надо! – вмешалась Тиё.
– Да нет же, что тут страшного? Дома я всегда катаюсь на ослике… Ну-ка, Тиё, подержи Нэда, чтобы он стоял тихо… Нэд, слышишь? Сейчас я буду кататься на тебе верхом, стой же смирно!
Тэруко с трудом вскарабкалась на спину собаки.
– Ой, как мягко, как удобно! Я сяду боком, как европейцы. Вот только жаль – нет уздечки… Из чего бы сделать уздечку?
– Хочешь? – Митико сняла с себя и подала ей венок из камелии.
Ну как отказаться от такой всадницы, да еще с такой прекрасной уздечкой? Нэд с достоинством двинулся вперед.
– Но-но-о! Киёмаро, возьми лошадь под уздцы, ладно?
– Есть! Давай… Ну, пошли! Бегом, марш! – мальчик взялся рукой за ошейник и с силой дернул вперед.
Юная виконтесса пронзительно взвизгнула и шлепнулась на землю. Поднимаясь, она громко заплакала, закрывая лицо руками.
– Ты ушиблась? Ушиблась? – подбежала к ней Митико. Тиё суетливо отряхивала пыль с платья гостьи.
– Негодный, скверный мальчишка! Подожди, подожди, я все скажу маме!
– Нюня!
– Погоди, погоди же! Испугался? Что, небось, испугался?
– Ну и говори! Подумаешь! Нисколько даже не испугался!
Терпение Тэруко, как видно, окончательно лопнуло. С быстротой зайца она пустилась бежать по направлению к беседке, стоявшей на Холме Вишен.
– Тэруко-сан! Тэруко-сан! – Митико бросилась вдогонку, рукава ее кимоно развевались. Следом за Митико побежала и Тиё. За ними с встревоженным видом кинулся Нэд.
Сцена осталась за единственным актером – молодым барином.
– Нюня! – еще раз язвительно бросил он вслед убегавшим, а затем обескураженно почесал в затылке.
Впрочем, еще через минуту он лихо повернулся на каблуках и громко запел: «Мы – армия закона!»
4
К югу от пруда на невысоком Вишневом Холме у самой воды, в снегопаде облетающих лепестков вишен, стояла крытая хворостом беседка, над входом в которую виднелась надпись: «Беседка цветочных туч». Здесь, за вырезанным из древесного пня столом, на котором стояли чашечки с кофе, ваза с апельсинами и другое угощенье, в креслах, тоже вырезанных из пней и покрытых розовыми атласными подушками, за дружеской интимной беседой сидели две дамы.
Одна из них, по-видимому хозяйка, была очень красивая хрупкая женщина лет тридцати. Лицо ее, пожалуй, несколько чересчур бледное и правильное, в сочетании с усталым выражением глаз и худобой щек производило какое-то грустное впечатление. Что-то мрачное было во всем ее облике. Но это были лицо и облик родовой аристократки, унаследовавшей внешность хэйанских красавиц, внешность, в которой при всем желании невозможно найти ни одной вульгарной и пошлой черточки. Ее черные как смоль волосы были убраны в небольшую прическу «марумагэ». Одета она была в шелковое кимоно серого цвета с тонким рисунком, изображавшим мелкую рябь на воде. Поверх него было накинуто другое кимоно, с набивным рисунком, повязанное поясом из скромной ткани «хонгоку». На черном шелковом хаори виднелись гербы в виде бабочек с поднятыми крыльями, из-под хаори чуть выглядывал ворот, тоже черный, с вышитым по шелку узором цветущей сливы. Обрамленный сиреневой каймой край кимоно плавными линиями спускался к земле, чуть приоткрывая садовую обувь из зеленоватого шелка.
Гостья была примерно одних лет с хозяйкой, может быть одним-двумя годами старше. На ней было визитное европейское платье, голубое с белым узором, украшенное брошкой в форме золотого цветка вишни на платиновой булавке. Шляпку она успела снять в доме, и ее голова с низко, по-европейски уложенным на затылке узлом волос была непокрыта. Европейского фасона зонтик стоял в углу беседки.
Красивой, пожалуй, ее трудно было назвать, но круглолицая, в меру полная, она производила впечатление жизнерадостной женщины. Если первую хотелось сравнить с чистой и печальной водяной лилией, то вторая напоминала теплую алую розу.
Гостья в европейском платье – виконтесса Томико Сасакура. Хозяйка, как легко догадаться, – графиня Садако Китагава, мать Митико.
Светские знакомства и связи носят большей частью весьма холодный, официальный характер, даже между родными и близкими. Графиня Китагава чувствовала это особенно сильно. В столице у нее не было никого из близкой родни, среди знакомых одни завидовали ее красоте, другие, не знавшие графиню близко, находили ее холодной, высокомерной. С прошлого года она постепенно все больше отдалялась от общества, проводя все время в уединении, и чувствовала себя поэтому еще более одинокой. Только с виконтессой Сасакура ее, как ни странно, с давних пор связывала искренняя, близкая дружба, столь редко встречающаяся в свете; обе женщины питали друг к другу необъяснимую взаимную симпатию, поверяя друг другу те интимные душевные тайны, которые ни за что не открыли бы кому-нибудь постороннему, и эта дружба действительно могла показаться необъяснимой, потому что и по характеру, и по вкусам, да и во многих других отношениях подруги поистине являлись полной противоположностью друг другу. Митико тоже всей душой привязалась к «тете Сасакура». Вот и накануне на вечере в «Ююкане» Митико была под присмотром виконтессы, потому что матери ехать в концерт не хотелось.
– Поверите ли, я так рассердилась, так рассердилась, что прямо при всех ей сказала… Возможно, это было не очень выдержанно с моей стороны… – рассказывала виконтесса Сасакура. – Я сказала: «Очень, очень вам признательна за совет… но недаром говорится, что в своем глазу бревна не видишь, не правда ли? Существует, к несчастью, очень много особ, которые много о себе воображают, а в отношении других только и знают что перемывать косточки…» Так в лицо ей и заявила! Толстуха прямо побагровела… В жизни я не получала такого удовольствия! – Госпожа Сасакура весело рассмеялась.
По лицу графини Китагава пробегали тени скрытого внутреннего волнения.
– Но вот что я хотела сказать вам, Садако-сан… – Госпожа Сасакура внезапно стала серьезной. – Фудзисава-сан – человек, имеющий вполне определенную репутацию в этих вопросах, и вам следует вести себя очень и очень осмотрительно, иначе вы не убережетесь от сплетен…
– Поверьте, раньше мне и в голову не приходило бывать когда-нибудь у него в доме… С другой стороны, нельзя же прислушиваться к сплетням и только из-за сплетен питать недоверие к человеку. Впрочем… – Госпожа Китагава вздохнула. – Только бы Мотофуса вышел в люди, да устроить судьбу Митико… Тогда мне уже больше нечего будет делать на этом свете… – Графиня Китагава отвернулась с принужденной улыбкой.
5
Отец графини – Акифуса Умэдзу – имел титул камергера четвертого ранга при дворе покойного императора; в годы Гандзи и Кэйо он со своей семьей влачил жалкое существование в квартале Кодзингути в старой столице.
Императорскому дворцу в ту пору приходилось довольствоваться голодным пайком, на который посадили его жестокие и самовластные властители Канто. Даже сам всемогущий сын неба не мог по своему усмотрению распорядиться хотя бы одной золоченой ширмой, августейшие стихи вынужден был писать на дешевой бумаге, какую употребляют обычно для хозяйственных нужд, а отведав как-то раз высокосортного сакэ «Итак», изволил выразить удивление, что на свете бывают, оказывается, такие замечательные напитки. Услышав об этом, отважные приверженцы императора, готовые ради него сразиться хоть с самим дьяволом, проливали горячие, как расплавленный свинец, слезы ярости и обиды.
Немало людей среди старинной придворной знати заискивали перед кантосцами и жили на субсидию, получаемую из Эдо; другие хоть и не зависели в такой мере от Канто, зато поддерживали тайные связи с могущественными феодалами из кланов Тёсю и Сацума, получая от них подачки. Что до всех остальных, то они вели поистине вопиюще нищенскую жизнь. И хотя нередко случалось, что молодой отпрыск знатного рода, стоявший в воротах своего дома, с надменно-высокомерным видом отвечал обратившемуся к нему прохожему: «С вопросами обращайся к слуге», но прохожий, обойдя дом с черного хода, видел, как этот слуга торговался с крестьянином из-за редиски, принесенной в обмен за нечистоты для своего огорода. Вот каково было положение аристократии. Не было парадной накидки, и гостей принимали, накинув на плечи полог от москитов. А когда сапожник требовал платы за заказанную обувь, приходилось отделываться невеселыми шутками вроде: «Придется тебе подождать, зато тебе честь, что имеешь дело с аристократом». Все это точно засвидетельствовано в исторических документах.
Род Умэдзу принадлежал как раз к таким семействам, и хотя сосны у плотины в Кодзингути выглядели величественно и пышно, но жизнь в доме, который они окружали, была ничуть не лучше, чем жизнь того крестьянина из деревни Танака, который каждое утро проходил мимо усадьбы, выкрикивая: «Чиню-починяю! Чиню-починяю!»
Глава дома, убежденный легитимист, был человеком долга и чести, и потому бремя нищеты давило семью особенно сильно. Маленькая Садако рано узнала вкус рисовой болтушки и жидкой похлебки из батата. Детское сердечко ее сжималось от боли, когда сквозь задвинутые сёдзи она слышала сокрушенные голоса родителей, совещавшихся, как им исхитриться, чтобы хоть чем-нибудь отметить праздник Нового года. Какой-то богач заказал отцу сделать список с «Кокинсю» – отец славился как мастер каллиграфии в стиле Коноэ, – и Садако, ей было тогда не больше семи-восьми лет, всегда сама вызывалась массировать отцу плечи, когда он уставал от долгого сидения за перепиской, и ее радовала его улыбка и ласковая похвала: «Вот спасибо, Садако. Вот молодец!»
Садако было девять лет, ее младшему брату Мотофуса – три года, когда отец, так и не дождавшись реставрации императорской власти, отошел в лучший мир. Перед смертью он сочинил стихотворение:
О божественный ветер Исэ!Ветви ивы зеленой сплелись в беспорядке…Так развей же ты их, расплети!..А ровно через год после его смерти грянула реставрация, потрясшая небо и землю. Все разом переменилось; туманы и тучи, висевшие над двором, рассеялись, и сияние потомка солнца озарило Японию от края до края. Придворная аристократия, столько лет прозябавшая в тисках холодной зимы, разом пустила почки, зазеленела новыми побегами. Старинные родовитые семьи одна за другой возрождались к новой жизни. Только в семье Умэдзу все оставалось по-прежнему – безвременно, в самом расцвете сил ушел навсегда глава рода, а наследник имени был еще малый ребенок. Покинув дом в Кодзингути, семья по-прежнему прозябала, найдя себе приют в крытой камышом хижине, сплошь увитой цветами сад-занка, в деревне Итидзёдзи, лепившейся у подножья горы Охиэ.
К счастью, мать Садако, Аяко, происходившая из известной старинной семьи синтоистских жрецов в Нара, обладала не только красивой внешностью, но и сильным характером. Родные и друзья мужа, поглощенные заботами о собственном благополучии, не проявляли к семье Умэдзу никакого участия, на помощь своей родни тоже полагаться было нельзя – родного отца Аяко уже не было в живых, а на нового главу рода рассчитывать не приходилось; и Аяко быстро пришла к решению: во что бы то ни стало прожить своим трудом до тех пор, пока не выдаст дочь замуж, а сына не выведет в люди. Собрав деревенских девочек, она стала обучать их чтению, письму, рукоделию, добывая таким способом пропитание себе и детям. Ни у кого не прося жалости и сострадания, довольствуясь пищей, которой не хватило бы на прокорм и воробью, она – слабая женщина – сумела прожить жизнь, ни перед кем не унижаясь и не заискивая.
Дети постепенно росли. Старшая, Садако, хорошела день ото дня – сама мать невольно заглядывалась на нее. Она воспитывала дочь как можно более строго. Еще при жизни отца мать заставляла Садако читать такие книги, как «Онна-Имагава», «Домашние наставления для женщин», рассказывала девочке биографии прославленных героинь древности или знакомила ее с рассказами из сборника «Назидательное чтение для женщин». Что же касается таких романов, как «Повесть о принце Гэндзи», то Садако и раньше запрещалось даже прикасаться к подобным книгам. Теперь же, когда отца больше не было в живых и вся ответственность за воспитание дочери лежала на ней одной, мать старалась воспитывать дочь строже обычного и не отпустила ее в столицу, в одну из тех школ, которые стали входить в моду после реставрации Мэйдзи. Однако она старалась передать девочке все знания, которыми обладала сама. Главные события из отечественной истории, родной язык и литература, каллиграфия – по оставшимся от отца образцам, кройка и шитье – в этом она сама была мастерица, – игра на кото, разнообразные правила поведения, манеры…
Наступил тысяча восемьсот семьдесят пятый год. Глядя на дочь, похожую на прекрасный, безупречный в своей красоте цветок сливы, мать чувствовала, что тревога за будущее Садако с каждым днем все сильнее гнетет ее душу. Как раз в эту пору давнишняя подруга Аяко, ныне – фрейлина, служившая при дворе, приехала в Киото посетить родные могилы и навестила семейство Умэдзу. Она взяла Садако на свое попечение и стала ей покровительствовать. И той же весной Садако предстала перед вдовствующей императрицей, точно по волшебству перенесясь из бедной хижины в селении Итидзёдзи в самые недоступные покои священного дворца.
Осенью в дворцовом парке Фукиагэ состоялся августейший праздник хризантем: была приглашена вся аристократия столицы, присутствовали и обе императрицы в сопровождении многочисленных фрейлин. И среди них, как белая хризантема среди простых полевых цветов, выделялась юная, прекрасная Садако в своем белом парчовом кимоно, алых хакама, с длинными распущенными за спиной волосами. И на нее обратил внимание овдовевший в тот год и все еще не женатый граф Китагава. Вскоре последовало формальное предложение.
Родня графа, бывшие вассалы и приближенные, пытались возражать против этого брака. Невеста была хотя и аристократка, но не из числа наиболее близких двору семейств и, что в особенности плохо, бедная, попросту сказать – нищая. А между тем ведь и, кроме нее, кругом имелось сколько угодно выгодных партий.
В семействе Умэдзу мать тоже испытывала сомнения. Конечно, род Китагава принадлежал к наиболее именитым из бывшей военной знати, старая госпожа, по слухам, была женщина добрая, ласковая… Правда, жених вступал в брак вторично, но от первого брака детей у него не имелось… Была некоторая разница в возрасте – дочери исполнилось семнадцать, жениху – тридцать, но это не могло служить препятствием, ибо тринадцать лет в таком деле – это действительно пустяки… С другой стороны, смущало, что жених был богач, каких насчитывалось немного даже среди аристократии и даймё, а семья Умэдзу едва влачила жалкое существование… Матери было бы обидно, если бы пошли толки, что они позарились на богатство… Она боялась, как бы и сама Садако в будущем, чего доброго, не почувствовала себя приниженной из-за этого… Мать медлила с ответом, однако в конце концов вынуждена была согласиться: господин – а ведь он был уже далеко не мальчик, и к тому же вступал в брак уже не впервые – влюбился так безумно, что, неровен час, мог бы и занемочь от любви…
Сговор состоялся, высочайшее разрешение было получено. Заботу о приданом избранной по любви супруги целиком и полностью взял на себя жених, супруга же принесла в дом только собственную свою красоту да изящество, унаследованные от длинной вереницы предков. Единственное имущество ее составляла черная лакированная шкатулка с инкрустированными перламутром цветами сливы, перевязанная красными, выцветшими от времени шнурками; в шкатулке хранился список «Карасумару-дзё», написанный рукой покойного отца, кинжал в черных ножнах работы Иосимицу Авадагути – фамильная драгоценность матери и старая накидка, некогда парадное одеяние матери, вышитая узором в виде сосны, бамбука и сливы.
Итак, брак благополучно совершился. Сама императрица-мать прислала подарки, и хотя никто не мог бы предсказать, что встретится завтра на пути корабля, но сегодня на море царили тишина и покой.
Стояла весна тысяча восемьсот семьдесят шестого года – восемнадцатая весна Садако, когда, такая чистая в белоснежных одеждах, она вышла к гостям после совершения брачной церемонии.
В том же году в конце лета внезапно умерла мать Садако. Выдав дочь замуж, устроив, таким образом, и судьбу сына Мотофуса – ведь теперь было кому о нем позаботиться, – она как будто сразу ослабела после долгих лет забот и напряжения. В ноябре родилась Митико. Жизнь стремительно неслась вперед, незаметно пролетали дни и месяцы, горести и радости сменялись, точно в калейдоскопе. Вчера невеста – сегодня она уже супруга, мать… На грудь, к которой приникла Митико, падала невольная слеза скорби – «вот и я точно так же лежала когда-то у родимой груди…» – и Митико заливалась громким плачем. И не успевала молодая мать подхватить ее на руки со словами: «Не плачь, моя маленькая, не плачь, моя хорошая!» – как нужно было прятать слезы от входившей в комнату служанки, предлагавшей: «Извольте переодеться, госпожа!» И вот она уже в парадной прическе, в украшенном гербами кимоно тихими шагами выходит в большую библиотеку и, сидя рядом с мужем, выслушивает новогодние поздравления бывших вассалов клана. В первый год она испытывала во время этой церемонии неловкость; на следующий год – привыкла, потом и вовсе перестала смущаться. Годы шли чередой, цвела весна, на смену ей приходила зима; вот Митико исполнилось двенадцать лет – «как раз столько, сколько было мне самой, когда мать впервые начала учить меня читать Окагами…». А ей самой уже тридцать…
Вы ознакомились с фрагментом книги.