
Полная версия:
Доктор Разумов. Книга 2
Он развернулся и быстрым шагом двинулся прочь по коридору.
— Андрей Геннадьевич…
— Помню, — кивнул я Людмиле Павловне. — Пойдемте к Антону Савельевичу, осмотрим его.
Мы вошли в комнату за кухней, и первое, что я увидел, заставило меня похолодеть — Антоша лежал неподвижно, тяжело, прерывисто дыша, лицо его было бледным, почти серым, с каплями пота на лбу.
Я быстро подошёл, взял его за запястье, считая пульс — медленный, редкий, гораздо реже, чем должен быть при таком жаре. Странно. При лихорадке пульс обычно учащается, а не замедляется.
— Антон Савельевич, — позвал я громко, — вы меня слышите?
Никакой реакции — ни стона, ни движения. Ещё вчера, даже одурманенный опием, он хотя бы мычал в ответ. Сейчас — полная, пугающая неподвижность.
Я приподнял ему веко. Правый зрачок сузился на свет, как положено. Левый — почти не отреагировал, оставшись неестественно, тревожно расширенным.
Внутри у меня всё оборвалось. Я узнавал эту картину — узнавал слишком хорошо, хотя видел её в последний раз в другом веке, в других обстоятельствах, но симптомы не менялись за полтора столетия.
Светлый промежуток. Классическая, коварная ловушка черепно-мозговой травмы — пациент после удара теряет сознание, потом приходит в себя, кажется почти нормальным, даже разговаривает, вспоминает — а после, спустя часы, снова начинает угасать, уже необратимо, потому что где-то под черепной коробкой медленно, незаметно скапливается кровь, сдавливая мозг.
— Что такое, Андрей Геннадьевич? — тревожно спросила Людмила Павловна, заметив, как изменилось моё лицо. — Плохо ему?
— Помогите мне его перевернуть на бок, — сказал я вместо ответа, уже проверяя дыхание — редкое, глубокое, с паузами. Ещё один тревожный признак.
Я измерил пульс снова, дольше — точно, замедленный, но полный, напряжённый. А дыхание, напротив, становилось всё более редким и глубоким. Классическая, зловещая триада, которую я помнил ещё со студенческой скамьи — повышение давления, замедление пульса, нарушение дыхания. Верный признак того, что внутри черепа нарастает давление, и мозг медленно, неотвратимо сдавливается собственной же кровью, скопившейся между костью и его оболочками.
Эпидуральная гематома. Или субдуральная — определить точно, без рентгена, без томографа, было решительно невозможно. Но диагноз, в сущности, не так уж и важен, если результат один и тот же — без немедленного вмешательства, без трепанации, без отвода скопившейся крови, человек погибнет от сдавления мозга, медленно задыхаясь изнутри собственного черепа.
А трепанацию в этих условиях, в этом веке, без асептики, без должных инструментов, без наркоза, кроме разве что того же лаудана, я мог сделать разве что ценой почти неминуемой смерти пациента от заражения или кровопотери — если вообще решусь на подобную авантюру.
— Андрей Геннадьевич, — снова окликнула меня Людмила Павловна, теперь уже испуганно, — да что с ним такое? Скажите толком!
Я поднял на неё взгляд, чувствуя, как в груди холодеет от осознания собственной беспомощности.
— У него кровоизлияние внутри черепа, — сказал я тихо. — Тот удар, вчерашний, — он был серьёзнее, чем я думал сначала. Сосуд лопнул, и кровь медленно скапливается, давит на мозг. Именно поэтому ему сначала полегчало, а теперь снова хуже — так это обычно и бывает при подобных травмах, коварный, обманчивый светлый промежуток.
— И что же делать? — прошептала она, бледнея.
Я молчал, лихорадочно перебирая варианты, один безнадёжнее другого. Здесь, в этой глуши, в этом веке, без нужных инструментов, без анестезии, без хоть какой-то надежды на асептику, любая операция была равносильна смертному приговору — но и бездействие означало то же самое, только чуть более медленное и мучительное.
— Зовите Кляйна… — ответил я.
***
— Доктор Разумов, — сказал Кляйн мрачно, после осмотра Антоши, — и что же вы предлагаете? Раз уж вы такой знаток в вопросах диагностики.
Я собрался с мыслями, стараясь изложить всё максимально ясно и без лишних медицинских терминов, которые здесь никто бы не понял.
— После удара головой у него внутри черепа скапливается кровь, — сказал я. — Она давит на мозг, и с каждым часом давление будет только нарастать. Единственный способ спасти его — снять это давление хирургическим путём. Нужно вскрыть череп и выпустить скопившуюся кровь. Операцию должен провести опытный хирург, и как можно скорее.
Фон Кляйн уставился на меня так, будто я предложил ему станцевать на столе.
— Раскрыть ему череп? — переспросил он, отступая на шаг. — Вы вообще представляете, что вы предлагаете, доктор?
— Господин Кляйн, — сказал я, — нужно действовать немедленно. Промедление здесь смерти подобно в самом буквальном смысле.
Фон Кляйн вскинул подбородок, в его взгляде мелькнуло что-то похожее на уязвлённое самолюбие — будто я усомнился в его компетентности.
— Не учите меня азам моей же профессии, доктор Разумов, — процедил он, расправляя плечи. — Я прекрасно осведомлён о том, что вы, вероятно, собираетесь мне сейчас объяснять. Речь идёт о так называемом светлом промежутке, не так ли? Явление, когда после первоначального оглушения пациент как будто приходит в норму, обманывая и себя, и окружающих ложным ощущением благополучия, а затем, по мере скопления крови под черепными покровами, состояние стремительно ухудшается вплоть до летального исхода. Об этом ещё писал Потт, если мне не изменяет память, и на медицинском факультете нам об этом рассказывали весьма подробно.
Он произнёс это чуть более торопливо, чем следовало бы для человека, действительно уверенного в своих знаниях, — будто спешил выговорить всё разом, пока не забыл или пока кто-то не успел заметить, что он и сам не до конца понимает, что делать с этим знанием на практике.
— Совершенно верно, — сказал я, стараясь не выдать удивления его неожиданной осведомлённостью. — Именно поэтому нельзя терять времени. Каждый час промедления сокращает его шансы.
— Разумеется, я это понимаю, — фон Кляйн раздражённо взмахнул рукой, будто отгоняя саму мысль о том, что кто-то мог заподозрить обратное. — Я, знаете ли, не первый год врачую, доктор Разумов, и азы нейрохирургии мне известны не хуже вашего, а то и получше — я всё-таки университетский диплом получал не в глухой провинции. Вопрос лишь в том, кто здесь, — он обвёл коротким жестом тесную комнату, — физически способен выполнить эту процедуру. Теория теорией, а руки, знаете ли, дело другое.
Я уловил в его словах едва заметную, но безошибочную нотку — попытку оправдать словами то, чего он сам сделать не мог, спрятать растерянность за академическим тоном и упоминанием дипломов. Фон Кляйн явно предпочитал рассуждать о медицине, чем практиковать её руками, и сейчас, столкнувшись с необходимостью немедленного, грубого, физического вмешательства, чувствовал себя не в своей тарелке — хотя ни за что не признался бы в этом вслух.
— У нас тут не столичная клиника с полным штатом хирургов!
В этот момент дверь с грохотом распахнулась, и на пороге возник Захар — растрёпанный, с безумным взглядом, видимо, услышавший последние слова из коридора.
— Что?! — прорычал он, врываясь в комнату. — Что вы сказали?! Череп ему сверлить?! — Он в два шага пересёк комнату и схватил меня за грудки, притягивая к себе с такой силой, что я едва устоял на ногах. — Ты убить его хочешь, гад?! Мало того что ударили, так теперь ещё и добить решил?!
— Захар Савельич! — вмешался фон Кляйн, но тот не слушал, продолжая буравить меня яростным взглядом с расстояния в несколько дюймов.
— Я хочу его спасти, — сказал я. — Отпустите меня, и я объясню всё до конца.
— Захар! — рявкнул Кляйн. — Отпусти его!
Захар нехотя разжал пальцы, оттолкнув меня, но продолжал стоять рядом, тяжело дыша, готовый в любой момент снова сорваться.
— Операция действительно опасна, — продолжил я, обращаясь уже к обоим сразу. — Риск велик, я не стану этого скрывать. Но без неё шансов нет вовсе — только вопрос нескольких часов. С операцией — хотя бы появляется надежда. Нужно немедленно послать за хирургом.
— В город, — подхватил фон Кляйн, явно хватаясь за эту мысль как за спасительную соломинку. — У нас в губернии есть доктор Рождественский, весьма сведущий в подобных делах, я сейчас же распоряжусь, чтобы послали верхового…
— До города сколько ехать? — спросил я.
И все вдруг поняли, к чему я клоню.
В комнате повисла тяжёлая, гнетущая тишина. Полдня в город, да полдня обратно. Плюс время на сборы. Это еще если удастся застать самого доктора Рождественского. Фон Кляйн беспомощно посмотрел на неподвижного Антошу, потом на меня, будто ожидая, что я сам предложу какой-то выход из этого тупика.
— А другого пути нет? — тихо спросила Людмила Павловна, не поднимаясь со стула. — Может, обождать, вдруг само пройдёт?
— Не пройдёт, — покачал головой я. — Будет только хуже.
И тут меня осенила мысль — не столь радикальная, как полная трепанация, требующая настоящего хирурга, но всё же дающая шанс здесь и сейчас.
— Постойте, — сказал я, лихорадочно соображая вслух. — Не обязательно вскрывать весь череп полностью, как для сложной операции. Если точно определить место, где скопилась кровь — по стороне удара, по тому, какой зрачок расширен, по другим признакам — можно ограничиться небольшим отверстием, ровно настолько, чтобы выпустить скопившуюся кровь и снять давление. Это куда менее сложное вмешательство, чем полноценная трепанация. Технически его в состоянии выполнить и не хирург высшей квалификации — при должной осторожности и понимании анатомии.
Фон Кляйн уставился на меня с новым, настороженным интересом.
— Вы хотите сказать — вы сами могли бы это сделать?
Я хотел ответить, что нет, конечно же нет, я психотерапевт, а не хирург. Но не успел.
За спиной раздался спокойный, властный голос:
— Разумеется, он может. Он ведь, судя по всему, единственный здесь, кто хоть что-то смыслит в подобных материях.
Все обернулись. На пороге комнаты, скрестив руки на груди, стоял Добролюбов, и по его невозмутимому, почти насмешливому лицу было ясно, что он слышал весь разговор от начала до конца, стоя незамеченным в коридоре.
Глава 3
— Значит, доктор Разумов пусть и сделает, — повторил Добролюбов.
— Дмитрий Сергеевич, — начал было фон Кляйн, — при всём уважении, доктор Разумов не хирург, это чрезвычайно рискованное…
— А вы, доктор Кляйн, я гляжу, вообще ничего толком организовать не в состоянии, — оборвал его Добролюбов, в голосе его прозвучала едкая, беспощадная насмешка. — Пациентку упустили. Персонал распустили настолько, что санитары напиваются на дежурстве. Может, хоть с этим справитесь — найти человека, способного взять в руки инструмент, раз уж своими руками вы, по всей видимости, ничего сделать не можете?
Фон Кляйн побагровел, но возразить не посмел, лишь стиснул зубы и промолчал.
— Дмитрий Сергеевич, — сказал я, стараясь говорить как можно спокойнее, — я врач по душевным болезням. Моя специальность — психиатрия, а не хирургия. Я, разумеется, обладаю определёнными знаниями в общей медицине, но подобная операция — не то, чему меня обучали и в чём у меня есть должный опыт.
Добролюбов чуть склонил голову, разглядывая меня с тем же оценивающим, изучающим прищуром, что и утром на крыльце.
— Однако же именно вы несколько минут назад с такой уверенностью объясняли всем присутствующим, что именно нужно делать, — заметил он. — Странно слышать теперь, что вы вдруг не в состоянии это выполнить. Или, может быть, доктор Разумов, вы просто не желаете рисковать собственной репутацией, предпочитая, чтобы человек умер сам по себе, без вашего в том прямого участия? Разве не этому вас учили в вашем медицинском институте — спасать жизни, невзирая на обстоятельства и собственные удобства?
В этих словах звучала откровенная, расчётливая манипуляция — попытка сыграть на врачебном долге, на профессиональной гордости, загнать меня в угол так, чтобы отказ выглядел равносильным предательству клятвы, которую я давал. Но я слишком хорошо знал подобные приёмы в начале своей картеры — сам не раз применял их в разговорах с упрямыми пациентами или их родственниками, вынуждая принять нужное решение через чувство вины.
— Дмитрий Сергеевич, — ответил я ровно, не поддаваясь на провокацию, — врачебный долг заключается не в том, чтобы браться за любую операцию из страха показаться трусом, а в том, чтобы трезво оценивать собственные возможности и риски для пациента. Хирург, не владеющий должным навыком, отрезает вернее, чем спасает. Если я возьмусь за эту операцию, не имея достаточного опыта, я вполне могу убить его своими же руками быстрее, чем это сделает кровоизлияние. Так что вопрос не в моём желании или нежелании, а в том, что подвергать пациента риску неумелого вмешательства — тоже своего рода преступление против врачебного долга, о котором вы говорите.
Добролюбов на мгновение прищурился, явно не ожидав столь спокойного, взвешенного отпора, в его взгляде промелькнуло что-то похожее на невольное уважение — но он тут же скрыл это за прежней маской холодного безразличия.
— Э-к-кх… — раздался сдавленный хрип.
Все обернулись. Антоша дернулся, затих, вновь погрузившись в тревожный сон. К брату подошел Захар.
— Антоша, — прошептал он. — Тоша, ты слышишь меня?
Никакого ответа — только тяжёлое, прерывистое дыхание с долгими, пугающими паузами.
Захар медленно повернулся ко мне. В его глазах, покрасневших от бессонной ночи, я увидел мучительную, разрывающую его борьбу — я видел её так же ясно, как видел бы её у собственного пациента на приёме, объясняющего противоречивые симптомы душевного разлада.
— Это ты его так, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Я просто уверен в этом.
— Захар Савельич, — начал я, но он вскинул руку, обрывая меня.
— Не перебивай, — процедил он совсем тихо, так, что слышал только я и он. — Дай сказать. Я ведь всю ночь думал — поймаю тебя, доктор, вздёрну за то, что ты натворил. Пленницу увёл, брата моего чуть не угробил. Думал, вот доберусь до правды — и не посмотрю ни на какие твои дипломы заграничные, сам разберусь с тобой, по-простому, по-нашему.
Он замолчал, снова взглянув на брата, его широкие, привыкшие к грубой работе плечи вдруг ссутулились, будто придавленные невидимой тяжестью.
— А теперь вот стою тут, — продолжил он глухо, — и понимаю — только ты и можешь его спасти. Единственный на всю лечебницу человек, который вообще понимает, что с ним такое творится внутри головы. И ненавижу я тебя за это ещё больше, доктор. Потому что если он умрёт — я буду знать, что жизнь его была в твоих руках, и не знаю уже, злиться мне на тебя или в ноги кланяться.
Я молчал, давая ему выговориться — понимал, что сейчас любое неосторожное слово с моей стороны может либо разрушить ту хрупкую готовность довериться мне, которая только-только начинала прорастать сквозь его застарелую ненависть, либо, напротив, окончательно ожесточить его.
— Он ведь брат мой, — сказал Захар тише, и в его голосе впервые за всё время нашего знакомства прозвучало что-то похожее на настоящую, неприкрытую уязвимость. — Единственный, кто у меня остался. Родители давно померли, других родичей нет. Он хоть и с придурью, хоть и болен головой, врать не буду — знаю прекрасно, что не все дома у него, — а всё одно, брат. Я его с малолетства на себе тащу. Кормлю, одеваю, за него перед всеми отвечаю, чтобы не заперли куда похуже этой лечебницы, чтобы цепями не заковали, как других таких же по губернии. Вся жизнь моя вокруг него крутится, доктор. Понимаешь ты это?
— Понимаю, — тихо сказал я.
— Спаси его, — сказал Захар. — Слышишь, доктор? Если умеешь и можешь — спаси. Спаси его, и делай со мной после что хочешь. Хочешь — жалуйся на меня Кляйну, хочешь — рапорт свой пиши, хочешь — вообще к чёрту меня выгоняй из лечебницы. Мне плевать уже, что будет со мной. Только брата спаси. Прошу тебя. Первый и последний раз в жизни прошу кого-то по-человечески.
— Хорошо, — после долгой паузы ответил я. — Постараюсь. Но сразу говорю, я не хирург, я…
— Никто тут не хирург, — перебил Захар. — Говори, что делать.
— Захар Савельич, — сказал я, — прежде чем мы начнём, вы должны понимать со всей ясностью — шансы на успех не так уж велики. Я не хирург, у меня нет должного опыта именно в этой области, инструменты, которыми я буду располагать, далеки от идеальных, а условия, в которых придётся оперировать, весьма далеки от тех, что требуются для подобного вмешательства. Есть риск, что я не смогу точно определить место скопления крови. Есть риск кровотечения, которое будет трудно остановить. Есть риск заражения после операции, даже если сама она пройдёт удачно. Я говорю вам это не для того, чтобы отпугнуть, а чтобы…
— Помолчи, — отмахнулся Захар. — Делай. Другого выхода всё равно нет.
Я повернулся к фон Кляйну, который всё это время молча наблюдал за происходящим с явной растерянностью, не зная, какую роль ему отвести в этой ситуации.
— Доктор Кляйн, — сказал я, — риск операции действительно велик, и я хочу, чтобы вы это тоже понимали — что бы ни случилось, я делаю всё возможное в тех условиях, что у нас есть. Но нам нужно как следует подготовиться, иначе шансы станут ещё меньше.
Фон Кляйн кивнул, всё ещё бледный, но, кажется, немного приободрившийся от того, что кто-то наконец взял на себя ответственность за это решение.
— Что вам нужно? — спросил он.
— Прежде всего — чистую комнату, — начал я, лихорадочно перебирая в уме всё, что могло понадобиться. — Эту стоит хорошенько проветрить и обработать спиртом всё, до чего можно дотянуться — стол, стены рядом с постелью, любую поверхность, к которой я буду прикасаться. У вас найдётся достаточно спирта?
— В аптечной есть, — кивнула Людмила Павловна, до этого молча стоявшая в стороне. — И медицинский, и для растирок.
— Несите весь, — сказал я. — Не жалейте. Дальше — нужно вскипятить как можно больше воды, много, с запасом. И все инструменты, какие только найдутся, — скальпели, буравы, зонды, всё, чем только можно будет воспользоваться, — нужно как следует прокипятить перед тем, как я к ним прикоснусь. Не просто протереть, а именно прокипятить, в кипящей воде, не меньше четверти часа.
Фон Кляйн нахмурился, явно не понимая смысла подобной меры.
— Зачем кипятить металл? — спросил он с недоумением. — Вы полагаете, грязь на инструменте как-то повлияет на течение болезни?
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы оправиться от шока. Он даже таких элементарных вещей не знает!
— Не грязь как таковая, Дитрих Романович, — ответил я, стараясь подобрать объяснение, которое звучало бы убедительно для человека этой эпохи, но не выдавало бы моих истинных знаний, — а те мельчайшие, невидимые глазу частицы, что на ней остаются. Я убеждён — хотя это ещё не всеми признанная теория — что именно они становятся причиной заражения ран после операций, а вовсе не какие-то загадочные миазмы, как принято думать. Кипячение и спирт эти частицы уничтожают. Возможно, вам приходилось слышать об опытах некоего Листера — я читал кое-что на эту тему, и полагаю, в нашем случае лишняя осторожность не помешает, особенно учитывая, что мы будем оперировать не в стерильной операционной, а в комнате санитара.
Фон Кляйн смотрел на меня с недоверием, смешанным с невольным любопытством, но спорить не стал — видимо, решил, что в данных обстоятельствах любая предосторожность лучше, чем никакой.
— Хорошо, — сказал он. — Распоряжусь, чтобы принесли всё необходимое.
— И ещё, — добавил я, оборачиваясь к Людмиле Павловне, — нужны чистые, свежевыстиранные простыни, как можно больше тряпья для перевязок, и хорошее освещение — как можно больше свечей или ламп, сколько сможете собрать по всей лечебнице. Мне понадобится видеть каждую деталь предельно чётко.
— Сейчас всё принесу, голубчик, — кивнула она и поспешила прочь, торопливо крестясь на ходу.
Я повернулся к Захару, который так и стоял у постели брата, не сводя с него тревожного взгляда.
— Захар Савельич, мне нужны будут ваши крепкие, твёрдые руки, чтобы держать его неподвижно, пока я буду работать. Малейшее движение в неподходящий момент может стоить ему жизни. Вы должны быть готовы держать его так, как бы он ни метался, если очнётся раньше времени от боли.
Захар медленно кивнул, стиснув кулаки.
— Удержу, — сказал он глухо. — Не сомневайся.
Я в последний раз оглядел комнату — тесную, скудно обставленную, совершенно не приспособленную для того, что нам предстояло, — и почувствовал, как к горлу подкатывает тугой ком тревоги. Слишком много неизвестных. Слишком много того, что могло пойти не так.
Но выбора уже не было.
Комната преображалась на глазах — Людмила Павловна и одна из санитарок, наскоро призванная в помощь, протирали спиртом стол, стены, всё, до чего только могли дотянуться, наполняя тесное пространство резким, едким запахом, от которого щипало в носу. На печке в углу бурлил котёл с водой, а рядом, в другой посудине, кипятились разложенные на чистой тряпице инструменты — скальпель, тонкий, острый зонд, небольшой хирургический бурав, найденный в старом шкафу Кляйна и, судя по слою пыли, не использовавшийся годами.
Я стоял у окна, повторяя про себя, в который уже раз, точки ориентиров на черепе — теменной бугор, височная линия, проекцию средней менингеальной артерии, там, где чаще всего рвётся сосуд при подобных ударах сбоку. Руки предательски подрагивали, и я сжимал и разжимал пальцы, пытаясь унять дрожь усилием воли.
Одна ошибка. Одно неверное движение — и вместо спасения я собственными руками отправлю человека на тот свет быстрее, чем это сделала бы гематома.
— Готово, — сказала Людмила Павловна, отступая от стола, блестящего от спирта. — Всё, что просили, Андрей Геннадьевич.
— Инструменты почти прокипели, — отозвался я, взглянув на часы. — Ещё пять минут.
Захар стоял у постели, крепко держа брата за плечи, хотя тот и без того лежал почти неподвижно, лишь изредка вздрагивая от редких, судорожных вздохов. Фон Кляйн застыл у двери, бледный, с плотно сжатыми губами, готовый в любой момент либо бежать за помощью, либо просто наблюдать за развязкой чужими глазами.
Я потянулся к тазу с обеззараженной водой, чтобы в последний раз вымыть руки перед началом, когда дверь с грохотом распахнулась настежь, ударившись о стену.
На пороге стоял Федя.
Он был страшен — глаза выпучены, всклокоченные волосы прилипли к вспотевшему лбу, весь он трясся крупной, лихорадочной дрожью, а в правой руке, зажатой намертво побелевшими костяшками пальцев, блестела та самая заточенная ложка — самодельное оружие Антоши, которое он, видимо, подобрал тогда же, в коридоре, после того как Антоша рухнул без сознания от удара подсвечником, и с тех пор молча, тайком носил при себе — то ли как трофей, то ли как оружие, которое, в его смятенном разуме, могло однажды понадобиться, чтобы защитить единственного человека, проявившего к нему доброту.
— Доктор! — выкрикнул он, голос его сорвался на визгливый, надрывный крик. — Он опять хочет вас убить! Я видел! Он снова придёт за вами, снова, снова!
— Федя, постой! — я рванулся навстречу, но не успел сделать и шага.
Всё произошло в доли секунды — Федя, не слушая, не видя никого вокруг, кроме беспомощно лежащего на столе Антоши, метнулся вперёд с той нечеловеческой, панической скоростью, какую я уже видел в нём однажды, и, прежде чем Захар или я успели среагировать, вскинул руку с заточкой и обрушил её вниз.
Прямо в горло Антоши.
Захар опомнился не сразу, продолжая ошарашено смотреть на безумца.
Первой закричала Людмила Павловна, отшатнувшись к стене, разбив что-то из принесённой посуды.
Я бросился к столу, инстинктивно прижимая ладони к ране, чувствуя, как горячая, липкая кровь толчками бьёт между пальцев в такт стремительно затихающему пульсу.
Артерия. Задета крупная артерия.
— Нет, нет, нет, — шептал я, прижимая изо всех сил, хотя уже понимал — понимал с той же холодной, безжалостной ясностью, с какой ставил самые страшные диагнозы за всю свою карьеру — что ничего уже нельзя было сделать.
Антоша дёрнулся раз, другой — и затих окончательно.
***
Секунда тишины показалась бесконечной.
Захар стоял, не отрываясь глядя на брата — на то, как безвольно откинулась его голова, как из раны на горле толчками вытекает тёмная кровь, заливая наспех обработанные спиртом простыни. Его лицо ничего не выражало, ни ярости, ни горя, только полную, оглушающую пустоту человека, чей разум ещё не успел осознать то, что видят глаза.
Людмила Павловна прижалась к стене, зажав рот обеими руками, чтобы не закричать снова — из-под пальцев доносился только тихий, судорожный всхлип. Фон Кляйн замер у двери, будто прирос к порогу, лицо его стало пепельно-серым, а взгляд метался между телом Антоши и заляпанной кровью заточкой, всё ещё зажатой в дрожащей руке Феди.

