
Полная версия:
Коллекционер бабочек в животе. Часть третья
Именно в этом момент Ренато накрыло двойной волной – стремительным, почти животным желанием почувствовать её кожу под своими пальцами, вдохнуть её запах, смешанный с ароматом дерева и кофе. И одновременно острым, жгучим желанием остановить мгновение. Не просто запечатлеть её, а поймать тот самый контраст, что сводил его с ума: грубую, шершавую правду маски и нежную, трепетную правду тела под ней.
- Alzatevi, per favore(с итал. – Встань, прошу), – его голос прозвучал тише обычного, но с такой властной интонацией, что Марта подчинилась безмолвно, будто ожидая этого. Он подошёл к ней вплотную, ощущая исходящее от неё тепло. Его пальцы обхватили её запястье, такое лёгкое, почти хрупкое, пульс под кожей бился часто-часто, выдавая волнение, которое она так мастерски скрывала в улыбке. – Пойдём со мной, – всё та же интонация, в которой фраза звучала как неизбежность.
Ренато повёл Марту через террасу в дом, мимо кухни, гостинной и комнаты для гостей, вверх по деревянной лестнице, ведущей на второй этаж. Его мастерская была залита последним багряным светом умирающего дня. Большое окно в пол, палитра с красками, холсты, прислонённые к стенам, – за четыре месяца, всё уже было знакомо до боли, но сейчас это пространство казалось ему священным и пустующим, ожидающим главного действа. Он остановил Марту в центре комнаты, где свет был наиболее ярок и одновременно наиболее милосерден. Его взгляд скользнул по её дорогой одежде: элегантной, городской, вдруг показавшейся чужеродной в этом храме красок и линий.
- Это не то, – прошептал Ренато почти с досадой. – Совсем не то, – его ум, уже поймавший образ, лихорадочно искал решение. Бархат? Слишком тяжёлый, слишком театральный. Шёлк? Слишком гладкий, он будет спорить с суровой фактурой дерева, а ему нужна была простота. Ткань, которая не будет спорить, а станет продолжением, фоном, землёй, из которой произрастает этот странный цветок.
Ренато резко развернулся к большой картонной коробке в углу, где хранились драпировки и остатки тканей. Порывистым движением он снял крышку, и на мгновение в воздухе повис запах нафталина, крахмала и старой пыли – запах времени и забытых проектов. Его руки, почти без участия разума, вытянули оттуда большой отрезок неотбелённого грубого льна. Он был простым, чуть шершавым, цвета пыльной земли, как идеальная противоположность и в то же время идеальная пара для тёмного, испещрённого трещинами дерева маски.
- Ti prego, mettitela ancora(с итал. – Я прошу тебя, надень её ещё раз), – попросил он, и в его голосе снова зазвучала та самая алхимическая плотность. – E permetti mi (с итал. – И позволь мне)... – Ренато не закончил, но его взгляд, тёмный и непроницаемый, вынес ей приговор и даровал милость одновременно. Он ждал.
Марта поняла всё без слов. Она надела маску, и её пальцы, вдруг показавшиеся ей неуклюжими и чужими, потянулись к замку на шее. Шорох ткани, спадающей с плеч, прозвучал в тишине комнаты оглушительно громко. Платье мягко упало к её ногам, образуя тёмное облако на светлом полу. Она стояла перед Ренато в тонком шёлке нижнего белья, и её кожа покрылась мурашками от вечерней прохлады и его пристального взгляда. В этом не было ни стыда, ни вызова, а лишь обнажённая, трепетная правда, доверенная ему.
Ренато приблизился. Его руки с грубой тканью поднялись, чтобы не одеть, а облечь её. Шершавый, холодный лён коснулся её горячей кожи, и Марта непроизвольно вздрогнула. Он набросил ткань ей на плечи, позволив тяжёлым складкам обвить стан, упасть на бёдра. Он драпировал её с интимной точностью скульптора, знающего каждый изгиб мрамора. Полотно скрыло одно, чтобы оттенить другое: оно открыло хрупкую линию ключицы, изгиб плеча, намекнуло на скрытую грудь, обрисовало бедро. Грубость ткани делала кожу Марты невероятно нежной и живой, а её абсолютная покорность его воле заставляла сердце Ренато биться с безумной силой.
Он отступил на шаг, и воздух вырвался из его лёгких с резким, свистящим звуком. Тело Марты, живое и трепетное, облачённое в простейшую ткань, и её лицо, за деревянной личиной, хранящей тысячу историй. Сокрытое и обнажённое одновременно, интимное до боли – это было именно то, что он хотел.
- Non muoverti(с итал. – Не двигайся), – его голос сорвался на хриплый шёпот, в котором смешались сдерживаемое желание и творческий экстаз. Он видел уже не Марту, а готовый холст и он должен был его заполнить.
…Портрет был закончен за неделю. Неделю, стёршую границу между ночью и днём, между голодом и насыщением краской. Ренато писал с яростью алхимика, торопящегося завершить Великое Делание. Он смешивал краски с каплями скипидара, чтобы они схватывались быстрее, работал широкими кистями по фону и тончайшими – по трещинам на маске, почти не отходя от холста. Он не писал портрет, он сплавлял его из воздуха, света и того тихого безумия, что стояло в мастерской вместе с ними. И теперь работа была готова, невысохшая до конца, живая, дышащая парами лака и страстью.
Портрет получился больше роста Марты и стоял на полу, прислонённый к стене, ещё пахнущий свежим лаком и тишиной. Ренато отступил на шаг, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону, придирчиво разглядывая собственное творение. На полотне Марта стояла в полный рост, грубый лён падал с одного плеча тяжёлой складкой, открывая хрупкую ключицу и изгиб спины. Ноги были босыми, пальцы слегка вжаты в полированные доски, хранившие прохладу и память прикосновений. И над всем этим маска: деревянная, тёмная, с прорезями, в которых угадывался не взгляд, а бездонная глубина души. Фоном служил сгусток теней и света – библиотека забытых снов, где ультрамариновые провалы ночного неба просвечивали сквозь золото корешков.
Марта молча смотрела на своё отражение в красках. Она дышала ровно, но Ренато видел, как трепещет жилка на её шее.
- Тебе так же нравится как и мне? – спросила она тихо, не глядя на него.
Он не ответил сразу. Он смотрел на портрет и ловил странное чувство. Ему не хотелось подбирать для этого образа бабочку.
- Это правда, – наконец выдохнул он. – Это самая откровенная правда, что я когда-либо писал, – и это была не просто правда линий и света. Это была правда времени, которое они провели в этой мастерской вместе и порознь. Марта приходила утром, на два-три часа, замирая в лучах света, падающих из окна. Её присутствие было интенсивным и плотным, как густая масляная краска: Ренато впитывал каждую деталь, каждый оттенок её кожи под льном, каждый лукавый блик в прорези маски. А потом она уезжала: на встречи, к мужу, или же в магазин, или просто, чтобы дать ему возможность сконцентрироваться. Но её отсутствие было лишь иллюзией. Оно витало в комнате, смешиваясь с запахом скипидара и масляной краски. Он работал в одиночестве часами, прописывая фон, ткань, абрис тела, и она была с ним – в памяти его пальцев, помнивших изгиб её плеча, в сетчатке глаз, сохранивших игру света на её щеке. Он писал не с натуры, а с впечатления, сплавляя воедино реальность и воспоминание, пока они не становились неразделимы, как слои лессировки на старом мастерском полотне.
Неделя прошла именно так – в ритме её приходов и уходов, в напряжённом диалоге молчания и творчества. И теперь, глядя на готовую работу, Ренато понимал, что написал не просто Марту. Он написал их время – те четыре месяца, за которые он изучил изгибы её души так же пристально, как сейчас линии её тела; месяцы, когда тишина между ними стала громче слов, а доверие глубже страсти.
Марта долго смотрела на портрет.
- И как ты его назовёшь? – спросила она наконец.
- «Палимпсест».
- Почему?
- Потому что я боялся стереть верхний слой. А вместо этого… прочёл то, что было под ним.
Глава 2. Амая «Exuviae Animum»
По адресу, где жила Амая, Ренато и Марта поехали около семи вечера, когда солнце, спускаясь к горизонту, растекалось по небу акварельными разводами розового, переходящего в нежно-сиреневый. Август подходил к середине, и день уже терял свою жаркую остроту, уступая место теплу, что обволакивало кожу, как мягкая ткань. Выехав за город, Ренато выключил кондиционер и опустил стекло. В салон ворвался воздух, густой и сладкий от полыни, спелых яблок с придорожных деревьев, и далёкого, едва уловимого дыхания соснового бора. Дорога постепенно сужалась, асфальт местами уступал место проселочной колее, отчего машину начинало мягко покачивать. Это покачивание было похоже на медленное дыхание самой дороги, укачивающее и погружающее в состояние невесомого покоя. За окном проплывали поля с подсолнухами, а где-то вдали, как отголосок иной жизни, гудели тракторы.
Марта, откинувшись на подголовник, смотрела в окно. Лёгкий ветерок шевелил её тёмные волосы, а в полуопущенных глазах, сегодня без голубых линз и потому тёплых, карих, читалась глубокая, сосредоточенная задумчивость. Она будто прислушивалась не к шуму дороги, а к тихому голосу интуиции, ведущему их вперёд. И когда на горизонте показались первые дачи редкого посёлка, а за ними тёмная стена леса, Марта резко выпрямилась:
- Вот он, – тихо сказала она, хотя Ренато ещё ничего не успел спросить. Она узнала дом Амаи мгновенно, ещё издалека, словно возвращалась в место, знакомое с детства. Низкий, с покатой крышей, он казался частью пейзажа, вырастающим из земли. Дом стоял на самой границе: с одной стороны тянулись огороды и покосившиеся заборы, с другой начинался густой, безмолвный лес. Стены дома были сплошь обиты старыми дверями: разномастными, выцветшими до блеклых оттенков серого и охры, с потёртыми ручками, следами забытых замков, потрескавшимися филёнками. Каждая дверь хранила память о другом доме, другой жизни. Они не украшали, они охраняли территорию по периметру и внутри.
Ренато свернул на узкую, почти незаметную колею, ведущую к дому. Воздух стал насыщеннее и пах смолой, влажной землёй и… тишиной. Было ощущение, что они пересекли невидимую границу, за которой время текло медленнее и глубже. Машину оставили прямо на тропинке, утоптанной в невысокой траве, ведущей к калитке. В воздухе вилась сладковатая пыльца, а с крыльца, сколоченного из таких же старых, как двери, досок, на них смотрела женщина и это была Амая.
Она вышла бесшумно, будто и не вышла вовсе, а всегда там стояла – высокая, в длинном платье цвета выгоревшей земли. Волосы, тёмные и тяжёлые, были убраны, но несколько прядей выбивались, касаясь лица. Руки, в пятнах краски и тонких белых шрамах, лежали спокойно вдоль тела, но больше всего выделялись глаза. Они были светлые, почти без цвета, прозрачные, как вода в лесном источнике. В них не отражалось закатное небо, они сами были самостоятельным светом, ясным и безжалостным. Всё вокруг в один момент затихло под её взглядом, даже ветер в соснах будто приумолк, затаив дыхание.
Калитка поддалась легко, без скрипа, и Ренато с Мартой шагнули во двор. Трава была скошена неровно, на земле лежали свежие стружки, пахло смолой и железом, прогретым солнцем. Амая продолжала стоять, так что свет из-за её спины падал на порог длинной золотой полосой. Она не произнесла ни слова, но шагнула в сторону, открывая им путь, и этот жест был таким естественным, что Марта первой поднялась и переступила порог. Ренато задержался на мгновение, оглядел двор, двери, небо, и только потом вошёл, с тем особенным ощущением, что всё за его спиной осталось в другой жизни.
Внутри пахло деревом и пеплом, маслом, которым натирают старые доски, и чем-то тёплым, как свежеобожжённая глина, только без резкой сырости. Мягкий свет ложился пятнами на пол, пробиваясь сквозь маленькие окна и тонкие щели между дверями, которые служили стенами. На стенах висели маски: грубые, резаные топором, с перекошенными ртами, с узкими разрезами для глаз, и казалось, что они следят за каждым движением.
В углу стоял длинный стол, уставленный инструментами: стамески, ножи, банки с краской, связки сухих трав, несколько кусков смолы и маленькие глиняные чаши с чем-то тёмным, похожим на пепел. Где-то в глубине дома что-то потрескивало, может быть, старый камин или печь. В этой тишине любой звук казался важным: даже шаги Марты и Ренато звучали иначе – мягче, осторожнее, как если бы сам дом слушал их.
Амая прошла вперед, не оборачиваясь, её платье чуть касалось пола, собирая на подоле стружку, которая была здесь повсюду. Остановившись у окна, она повернулась к ним и впервые заговорила:
- Вы пришли за лицом или за тем, что под ним? Хотя, можете не отвечать, – её голос был низким и спокойным, в нём слышался резонанс, словно он рождался в самом доме. Она жестом пригласила их следовать за ней. Проход в соседнюю справа комнату был узким, пах смолой и сухой древесиной, свет ложился полосами от небольших окон под потолком. Стружка хрустела под ногами, на низких полках стояли заготовки: будущие маски, одни уже с прорезанными глазами, другие только намеченные углём. В глубине комнаты горела лампа, её тёплый свет делал дерево золотым и почти живым.
- Здесь я работаю, – сказала Амая всё так же спокойно. – Здесь остаётся всё лишнее, – она взяла одну из заготовок, провела ладонью по её поверхности, и Ренато увидел, как на её пальцах осталась тонкая пыль, белёсая, как мука. Он поймал себя на том, что не хочет нарушать тишину, в этой комнате она была почти осязаемой, как ткань.
- Сядьте, – Амая показала на два низких стула у стены. – Сегодня я не буду ничего делать для вас... Сначала вы посмотрите.
Марта села, скрестив руки на коленях, и почувствовала, как дыхание стало глубже, как сам дом начал диктовать новый ритм. Ренато наклонился вперёд, и его лицо стало резче в свете лампы, глаза блестели так, как не блестели даже тогда, когда он говорил о живописи.
Амая зажгла свечу и установила её на край стола, пламя дрогнуло, выхватывая из темноты маски с разными выражениями: страх, смех, покой, гнев... Было ощущение, что они дышат в такт с пламенем.
- Смотрите и не отворачивайтесь, – сказала она. – Лицо приходит только к тем, кто выдерживает его взгляд.
Воздух в комнате ещё больше сгустился, наполнившись невысказанными мыслями и образами. Было ощущение, что ещё мгновение и дерево заговорит, а тени сплетутся в новые, ещё не виданные формы… Пламя свечи продолжало колебаться, заставляя тени плясать медленный, почти ритуальный танец. Деревянные лики на стенах «оживали», и их неподвижные черты начинали меняться в дрожащем свете, проступая то горькой складкой у рта, то морщиной удивления на лбу. Пустые глазницы наполнялись глубиной, в которой угадывались целые истории.
Ренато не отводил взгляда. Художник в нём жадно впитывал игру света, но человек чувствовал нечто большее – маски смотрят прямо в него, видят те уголки души, куда он и сам боялся заглядывать. Он почувствовал, как по спине бегут мурашки от предчувствия откровения. Марта сидела неподвижно, но её пальцы незаметно сжали край платья. Она смотрела на маску с полуулыбкой, которая казалась одновременно и радостной, и скорбной, и узнавала в ней что-то своё, то, что она давно скрывала даже от себя.
Амая стояла в стороне, наблюдая за ними. Её светлые глаза читали их молчаливые реакции как открытую книгу.
- Дерево не лжёт, – тихо произнесла она, и её голос слился с потрескиванием свечи. – Оно принимает только правду, ту, что вы боитесь произнести вслух, – она медленно провела рукой по одной из масок, чьё выражение колебалось между болью и гневом. – Каждая из них когда-то была чьим-то щитом или криком, но теперь они просто ждут, когда кто-то узнает в них себя. Завтра мы начнём, – добавила Амая, гася свечу. – Но только не с дерева, а с тишины, что вы принесли с собой, она – лучшая основа для лица, – Амая подошла к полке и взяла два ножа: один широкий, с закруглённым лезвием, другой тонкий, похожий на хирургический скальпель. – Завтра, – повторила она, кладя ножи на стол рядом с необработанным куском дерева. – Вы придёте к восьми утра, не позже, – она обвела взглядом их лица, пристально вглядываясь, готовы ли они услышать следующее. – Принесёте с собой три вещи. Первое – камень, любой, но который покажется вам красивым . Второе – то, от чего хотите избавиться. И третье… – её взгляд остановился на Ренато. – То, что вы никогда никому не показывали.
Ренато почувствовал, как в груди что-то сжалось, и он кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Марта же, наоборот, выпрямилась, в её глазах вспыхнул огонь: смесь страха и решимости.
Амая повернулась к окну, за которым уже густела настоящая ночь и добавила:
- А сейчас идите и по дороге домой не разговаривайте. Пусть тишина между вами останется, она мне понадобится.
Ренато и Марта, не прощаясь, молча вышли из дома, и тяжелая деревянная дверь закрылась за ними с тихим щелчком. Воздух снаружи был холодным и свежим после насыщенной атмосферы мастерской. Луна, круглая и яркая, освещала путь к машине. Они, так же молча, сели в салон. Ренато завёл двигатель, но не сразу тронулся с места, давая себе время перевести дух. Марта, прижав лоб к холодному стеклу, просто смотрела на тёмный силуэт дома Амаи, думая в этот момент о муже. И в этой тишине, нарушаемой лишь ровным гулом мотора, уже начиналась совсем другая жизнь, где Игнату не было места.
Машина медленно тронулась по ухабистой дороге. Лунный свет ложился на капот призрачным сиянием, выхватывая из темноты края леса, казавшиеся вырезанными из чёрной бумаги. Ренато чувствовал, как тишина в салоне тяжелела. Она звенела в ушах, и в этом звоне ему слышались отголоски только что увиденного: скрип дерева, шёпот теней, безмолвные голоса масок. Он бросил взгляд на Марту, и по нервному движению её пальцев, теребящих край шарфа, он понимал, что она тоже погружена в тот же водоворот мыслей. Он вспомнил слова Амаи: «То, что вы никогда никому не показывали». В памяти всплыл старый, потёртый альбом с его самыми ранними, стыдливыми набросками – теми, что он никому не решался показывать, даже Нелли. Или, может, речь не о вещи, а о чём-то ином? О той самой тёмной бабочке, что билась о стены его души в дни и ночи отчаяния; о страхе, что его дар – лишь случайность, мимолётная вспышка, а не истинное призвание?
Машина выехала на ровный асфальт, Ренато резко нажал на газ, что невольно заставило Марту вздрогнуть.
- Камень, – вдруг тихо проговорила она, нарушая наказ Амаи, но её голос прозвучал как естественное продолжение их молчаливого диалога. – Я знаю, какой камень я принесу.
Ренато лишь кивнул, не требуя объяснений и прибавил скорость. Впереди загорались огни города, но они оба знали – настоящий путь только начинается. И он лежит не вперёд, по шоссе, а вглубь, в те тёмные и молчаливые комнаты собственной души, куда им предстояло спуститься на рассвете.
Они вошли в коттедж не касаясь друг друга, но пространство между ними вибрировало. Ренато подошёл к буфету, где стояла распечатанная бутылка Brunello di Montalcino, медленно вытащил пробку и глухой хлопок прозвучал почти оглушающе в тишине. Он налил вино в два бокала, густая рубиновая жидкость поймала лунный свет. Ренато протянул бокал Марте, и их пальцы встретились на хрустальной ножке. Она сделала глоток, закрыла глаза, ощущая, как вкус спелой чёрной смородины, табака и кожи разливается по нёбу. Ренато наблюдал, как она глотает вино, как касается языком уголка губ, ловя долгое послевкусие с ноткой вишнёвых косточек. Он поставил свой бокал, взял её лицо в ладони, большие пальцы провели по её скулам, ощущая жар кожи. Потом наклонился и коснулся губами её шеи ниже уха, вдохнул смесь запахов духов, дороги и вина, что было на её губах. Марта вздохнула, и бокал в её руке дрогнул, вино плеснулось тонкой алой волной. Ренато взял бокал из её ослабевших пальцев, отставил в сторону, развязал узел её шарфа и тот с «шёпотом» скользнул на пол. Пуговицы платья поддавались одна за другой с тихим щелчком. Он целовал каждую новую полоску обнажающейся кожи: ключицу, плечо, изгиб между грудями. Марта откинула голову, её пальцы впились в его волосы.
Ренато опустился перед ней на колени, снимая ей туфли, потом чулки. Его губы коснулись подъёма её стопы, икры, внутренней стороны бедра. Она задрожала, опираясь о стену из тёплого дерева. Ренато поднялся и привлёк её к кровати. Они пили вино уже с губ друг друга и этот поцелуй был горьковато-сладким, пьянящим и бесконечным. Теперь уже руки Марты расстёгивали его рубашку, ладони скользили по его груди, ощущая напряжённые мышцы. Когда они наконец оказались обнажёнными, лунный свет очертил её силуэт на простынях. Ренато смотрел на неё, как на пейзаж, который нужно запомнить навсегда. Его пальцы исследовали каждую деталь: родинку на ребре, бархатистую кожу живота, шрам на колене…
Он вошёл в неё, когда первый глоток вина раскрылся в них обоих тёплой волной, не спеша, давая телу привыкнуть к каждому миллиметру. Их дыхание смешалось в единый ритм. Движения были глубокими и осознанными, как будто они вписывали друг друга в плоть мира… Ренато двигался медленно, но с такой интенсивностью, что каждый толчок отзывался эхом во всём теле. Марта кусала губу, чтобы не закричать, и её пальцы оставляли следы на его плечах. В тишине комнаты слышалось только их прерывистое дыхание, шелест кожи о кожу и тихий стон, когда Ренато менял ритм, становясь глубже, настойчивее…
Марта закинула голову и наконец издала звук: тихий, сдавленный стон, который оборвался, когда волна накрыла её. Её тело затряслось под Ренато, и это стало последней каплей – он с рычанием, который вырвался из самой глубины груди, достиг пика, замер на мгновение и обрушился в пустоту.
Они лежали, не двигаясь, слушая, как бьются их сердца. Никто не говорил ни слова. Ренато просто провёл рукой по её щеке, смахивая слезу, которую Марта сама не заметила. И в этом жесте было больше понимания, чем в тысяче слов. Луна медленно плыла по небу, а они продолжали молча лежать, прислушиваясь к тому, как в тишине рождается что-то новое, очень хрупкое, как первый лёд, и прочное, как корни старых деревьев. Завтра будет новый день, новая встреча, новые вызовы, но эту ночь, эту немую исповедь двух тел, у них уже никто не отнимет.
… Рассвет застал их в лучах холодного, но уже теплеющего света. Первыми проснулись птицы за окном, их щебет казался неестественно громким после глубинной тишины ночи. Марта приоткрыла глаза и увидела, как солнечный луч золотит ресницы Ренато. Он спал с выражением непривычного покоя на лице, разгладившем все морщины тревоги. Она осторожно прикоснулась к его губам, боясь разрушить хрупкий мир, что они создали за ночь, и Ренато мгновенно проснулся. Его тёмные глаза встретились с её взглядом, и в них было молчаливое подтверждение случившегося.
- Рассвет, – тихо произнесла Марта и он кивнул. Его рука потянулась к её волосам, запоминая их текстуру в утреннем свете. Никаких слов о любви, никаких обещаний, в этом не было нужды.
Оба поднялись молча и так же молча принялись собираться, избегая взглядов друг на друга из-за странного чувства, что любое слово может спугнуть хрупкое равновесие тишины так нужной Амае.
Ренато вышел на террасу, воздух был свежим и колючим, и пах хвоей. Марта вышла следом, с двумя чашками крепкого кофе. Они выпили его стоя, плечом к плечу, глядя на рассеивающийся туман над полями, вдалеке.
- Камень, – вдруг напомнила она, и её голос прозвучал неожиданно громко в утренней тишине. Ренато кивнул и тут же спустился с крыльца, буквально две ступеньки, потом прошёл несколько метров к краю сада, где лежали камни, принесённые когда-то для ландшафта. Выбрав один гладкий, тёмный, отполированный дождями и временем, с единственной белой прожилкой, пересекавшей его, как шрам, он одобрительно закивал. Марта наблюдала за ним, а потом сама направилась к старой яблоне. С нижней ветки она сорвала высохший, скрученный лист, ломкий и прозрачный, как пергамент, но потом передумала и пошла выбирать для себя камень.
Они молча вернулись в дом, чтобы закончить собираться. Теперь им предстояло найти «то, что никогда никому не показывали».
Ренато подошёл к своему дорожному этюднику. Из самого дальнего отделения, под папкой с набросками, он достал маленький, потёртый карандашный рисунок. На нём была изображена его мама, немного усталая, но с мягкой улыбкой, какой он запомнил её будучи маленьким. Этот портрет он делал для себя, никогда и никому его не показывая, словно боясь, что чужой взгляд осквернит хрупкую память. Он не хотел от него избавляться, он хотел его защитить, но принести его Амае – значило признать: чтобы двигаться вперёд, нужно рискнуть самым дорогим. Потом его взгляд упал на палитру, где среди засохших капель краски лежал идеально гладкий мраморный шарик. Он подобрал его когда-то на галечном пляже в Лигурии, отполированный морем до состояния бархатистой прохлады. Ренато брал его в руки, когда нужно было сосредоточиться, перекатывал в пальцах, ощущая тяжесть и холодную завершённость. Но это был мёртвый груз, красота без дыхания, совершенство, которое не рождало ничего, кроме собственного отражения. «Dalla menzogna levigata,(с итал. – От отполированной лжи)– мелькнуло у него в голове. – Dalla paura di un segno imperfetto, di una linea che trema. Di tutto ciò che prova che a creare era un uomo, non un dio»(с итал. – От страха перед неидеальным штрихом, перед дрогнувшей линией. Перед всем, что доказывает, что творил человек, а не бог).

