Читать книгу Интимная история человечества (Теодор Зельдин) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Интимная история человечества
Интимная история человечества
Оценить:
Интимная история человечества

3

Полная версия:

Интимная история человечества

Но беседа состоит не только из вопросов: Сократ изобрел лишь ее половину. Требовалось еще одно восстание, и оно случилось в эпоху Ренессанса. Это был бунт женщин.

Пока успех в жизни зависел от военной мощи, знатного происхождения или наличия покровителя, «общаться» понималось как «жить с кем-то, часто навещать кого-то, принадлежать к кругу кого-то могущественного», когда слова были не нужны, кроме как для того, чтобы провозглашать свою покорность и преданность. В книгах по этикету для придворных советовали сосредоточиться на защите своей репутации, используя военные метафоры, чтобы подкреплять свою гордыню: заключать союзы, использовать слова как оружие, а оскорбления – как снаряды против своих соперников, демонстрировать силу готовностью к конфронтации, устраивать ссоры, блефовать. Язык придворных еще долго оставался грубым, манера поведения – напускной, а образцом для подражания были напыщенные петухи. Но потом придворные дамы устали от этого, и сначала в Италии, затем во Франции и Англии и, наконец, во всей Европе и за ее пределами был сформирован новый идеал поведения человека, требующий обратного – вежливости, мягкости, такта и культуры. Образцом для всеобщего подражания была мадам де Рамбуйе (в девичестве Пизани, она была наполовину итальянкой). Точно так же, как Мэрилин Монро показала целому поколению, что такое «быть сексуальной», мадам де Рамбуйе показала, что значит общаться в самом утонченном смысле. Теперь уже было неважно, насколько человек богат, родовит или физически красив, главное, чтобы он умел вести беседу.

Она организовала беседу совершенно по-новому. Салон был противоположностью большого зала короля или барона, его характерной чертой была камерность – допустим, дюжина человек, самое большее – два десятка. Иногда его называли альковом. Там председательствовала дама, обладавшая способностями вытаскивать лучшее из талантливых людей, которых она приглашала не из-за их статуса, а потому, что им было что сказать и в организованной ею компании они еще лучше это выражали. Сократ изобрел беседу как дуэт. Мадам Рамбуйе не пыталась создать камерный оркестр, где у каждого была своя партия; скорее она создала театр, где каждый мог оценить эффект своих слов и получить реакцию. Люди всех сословий и национальностей собирались для бесед в ее салоне – и во многих других салонах, подражавших ей, – и рассматривали жизнь с той же отстраненностью, какую предпочитал Сократ, но вместо того, чтобы мучиться вопросами к самим себе, сосредотачивались на изящном выражении своих мыслей.

Салоны сделали для искусства беседы столько же, сколько актерская игра Дэвида Гаррика для Шекспира. Они, как выразилась мадам Неккер, были посредниками, помогая «чувствам проникать в души людей». Хорас Уолпол, питавший отвращение к посетителям салонов («свободомыслящие, ученые, лицемер Руссо, насмешник Вольтер… все они так или иначе самозванцы»), стал тем не менее постоянным посетителем салона мадам Жоффрен, обнаружив, что, сколько бы мужчинам ни нравилась претенциозность других мужчин, присутствие умных женщин, на которых они хотели произвести впечатление, превращало обычно неловкие встречи в волнующие. «Я никогда не видел никого, – писал он о хозяйке, – кто так легко улавливает недостатки и умеет убеждать. Раньше я никогда не любил, чтобы меня поправляли… Для меня она стала и духовницей, и наставницей. В следующий раз, когда я увижу ее, мне кажется, я скажу: о Здравый Смысл, садись; я думаю о том-то и о том-то; разве это не абсурд?»

Смешение умных женщин и умных мужчин вывело сексуальные отношения на новый уровень. «Возникали теплые, глубокие, иногда страстные дружеские отношения, но они почти всегда носили платонический, не бытовой характер». Мужчины и женщины научились ценить друг друга за характер, а не за внешний вид, обращая во благо различия между ними, пытаясь понять себя и ближнего. На их встречах рождались эпиграммы, стихи, афоризмы, портреты, панегирики, музыка, игры, которые обсуждались с необычайной обстоятельностью, но без злобы, ибо существовало правило: участники должны уметь договариваться. Предпринимались сознательные усилия, чтобы не отставать от всего нового в литературе, науке, искусстве, политике и нравах, но женщины, управлявшие такими салонами, не были специалистами ни в одной из этих сфер. Их достижение состояло в том, чтобы избавить людей от тяготившего их наследия хамской манеры общения в научных кругах, когда результат дискуссии состоял в том, чтобы сокрушить других тяжестью собственных знаний. Тем самым они наполняли прозу XVIII века ясностью, изяществом, универсальностью, «процеживая идеи сквозь умы других людей», заставляя серьезность быть беззаботной, разум – помнить об эмоциях, вежливость – соединяться с искренностью. Миссис Кэтрин Филипс, открывшая салон в Лондоне (мы бы знали о ней гораздо больше, если бы она не умерла в 1664 году в возрасте тридцати четырех лет), описывала свой салон как «Общество дружбы, в которое допускались мужчины и женщины и в котором должны стать предметом обсуждения поэзия, религия и душа».

Однако небольшие группы часто ограничивают индивидуальность своих участников и снижают их способность выражать свои мысли и чувства. Хороший вкус, который культивировали салоны, часто диктовал тиранические требования, так что никакого другого уже не терпели. Хотя они пытались приучить себя «наслаждаться общением с другими» и ценить то, что Монтень называл «многообразием и разношерстностью природы», часто это заканчивалось поклонением собственному интеллектуальному блеску или подражанием ему, и беседы, по сути, стали фальшивыми. Когда салон начал навевать такую же скуку, как королевский двор, решено было уйти в беседы тет-а-тет. По мере того как росло стремление к более интимной беседе и усиливалась жажда искренности, подходящим убежищем для обдуманного обмена личными мыслями казались только письма.


Чтобы поддерживать разговор, одного желания общаться недостаточно. Например, в Испании в XVIII веке было развито искусство шепота (chichisveo), когда женщина предоставляла мужчине, но не собственному мужу, привилегию поговорить с ней наедине. Средневековые рыцари совершали великие дела во имя своих дам, теперь же мужчинам дали шанс продемонстрировать свое красноречие. Мужья не возражали, не только потому, что это должны были быть платонические отношения, но еще и потому, что долг поклонника состоял в том, чтобы разыграть комедию порабощения, преданности женщине, которой он не мог обладать. И действительно, он ухаживал за ней почти как слуга, появляясь в девять утра, чтобы предложить ей шоколад в постель, высказать свое мнение о том, что ей следует надеть, сопровождать ее на прогулках, посылать ей цветы и шляпки. Но когда ни ему, ни ей особо нечего было сказать, беседа содержала лишь сплетни и жалобы на прислугу. «Дама, которая умеет беседовать о шляпках, кабриолетах, упряжке и подковах, думает, что достигла вершины мудрости и может задать тон разговору. А мужчины, чтобы угодить женщинам, выучивают тот же лексикон и становятся смешными». Подобное имело место и в Италии, и, несомненно, в других местах: «Мы, генуэзские мужья, – писал один из них в 1753 году, – слишком заняты, тогда как наши жены не настолько заняты, чтобы обходиться без сопровождения. Им нужен кавалер, собака или обезьяна».

Отсутствовал важный фактор – образование. Мария де Зайас-и-Сотомайор еще в 1637 году осуждала невежество, в котором пребывало большинство женщин, но им было нелегко бунтовать, поскольку они рассматривали мужчин только как потенциальных женихов. Церковь выступала против самой идеи о том, что женщины разговаривают с мужчинами, как, например, в эссе Габриэля Кихано «Зло общественных собраний: излишества и вред беседы, также известной как кортехо» (Мадрид, 1784). Подобные беседы могли бы стать началом чего-то нового (о чем я расскажу в главе 18), но они выродились в череду «проявлений внимания, любезностей и комплиментов, столь жестких и обязательных, что они потеряли свою первоначальную эмоциональную окраску и были зафиксированы в кодексе правил, столь же утомительных и жестких, как узы брака».

В плане трудностей речи нельзя не отметить Англию. Доктор Джонсон – английский король беседы, и он останется им до тех пор, пока какой-нибудь более качественный биограф, чем Осуэлл, не свергнет его с трона, предложив альтернативу. Но беседы были облаком пыли, которое он создавал вокруг себя, чтобы скрыть ужасы, зло и мрак, постоянно преследовавшие его, которые он считал самой сутью жизни. Он даже сердился на всякого, кто отрицал, что жизнь всегда несчастлива. Бороться с такими мыслями бесполезно, настаивал он, можно только отвлечься от них, сосредоточившись на других темах. Он завидовал женщинам, которые вязали и плели, и тщетно пытался научиться рукоделию и музыке. Беседы доставляли ему высшее удовольствие, потому что приносили облегчение, но его разговор не был настоящим разговором, это не был обмен мнениями. Его талант состоял в том, чтобы высказывать полностью сформировавшиеся мнения в безупречной форме на любую тему. Его не интересовали разногласия, потому что он считал, что они должны быть устранены в результате победы одной из сторон, и сам всегда яростно боролся за победу. Он так и не открыл для себя ценность возражений. Люди восхищались им, потому что он умел резюмировать проблему в эпиграмме, но эффект состоял в том, чтобы закончить беседу, а не начать ее. Его нравоучительные суждения – например, «когда человек устал от Лондона, он устал от жизни, ибо в Лондоне есть все, что только бывает в жизни», или что он «готов любить все человечество, кроме американцев», или что «французы – грубые, невоспитанные, необразованные люди» – опровергают его же более интересное утверждение: «Я считаю потерянным каждый день, когда не завел нового знакомства». Доктор Джонсон, несмотря на все его многочисленные выдающиеся качества, олицетворяет собой тупик. Ему подражали столь же грустные и блестящие оксфордские преподаватели, которых я знал, и их беседы не уменьшали их печали.

Салоны провоцировали дискуссии между великими умами, но не могли научить беседовать с незнакомцами или с людьми без претензий. История английской светской беседы показывает, как одержимость классовыми различиями увековечивалась с помощью красивых реплик и разные слои населения упивались своей неспособностью понять друг друга. В 1908 году одна женщина-врач писала, что сомневается в том, что «возможен хоть какой-то настоящий разговор между представителями двух классов. Все беседы с моими больными и их друзьями носили чрезвычайно односторонний характер… в некоторых случаях говорила я, а в некоторых – они, но мы никогда не занимали никаких равных позиций. Обычно было бы достаточно вопроса, тени удивления, малейшего несогласия с их взглядами, отсутствия постоянного одобрения, чтобы заставить их замолчать, а во многих случаях – внезапно развернуться и выдвинуть мнения, прямо противоположные тем, что они уже высказали прежде».

Огромные усилия были направлены на то, чтобы воспрепятствовать развитию общего для разных людей языка. «Все те, кто тесно общался с рабочим классом, – писал тот же доктор Джонсон, – хорошо знают, с каким трудом они понимают слова несаксонского происхождения; и часто им непонятна обращенная к ним речь, из-за терминов латинского или греческого происхождения». Именно так недавно образованный средний класс пытался отличиться, «говоря как по писаному», как можно более многосложно – этот стиль дошел до наших дней в виде карикатур на официальный язык полиции. И высшие слои, чтобы доказать свое превосходство, используют собственный сленг. Цель снобизма – ограничить диалог. Дизраэли описал, как это делалось с помощью модных клише: «Английский – выразительный язык, но его нетрудно освоить. Его диапазон ограничен. Он состоит, насколько я могу судить, из четырех слов: “приятный”, “веселый”, “очаровательный” и “скучный”, в некоторых грамматиках есть еще “любящий”».

США, похоже, не избежали подобных же препятствий для развития беседы, усугубленных расовыми и национальными различиями людей. Но что хуже: там, похоже, потеряли надежду, что женщины и мужчины когда-нибудь смогут говорить на одном языке. Дебора Таннен, всю жизнь посвятившая исследованию общения, приходит к выводу, что они не могут понять друг друга, что, произнося одни и те же слова, они имеют в виду совершенно разные вещи, что женщины хотят от тех, с кем разговаривают, утешения, а мужчины ищут решения проблем. Женщины, утверждает она, жалуются, чтобы усилить чувство единения, они сплетничают, потому что, подобно детям, верят, что можно подружиться, рассказывая секреты. Они охотно выслушивают горести друг друга, их главная цель – не чувствовать себя одинокими. Мужчины, однако, не любят слушать, потому что «так они чувствуют себя подчиненными»; они всегда должны бороться за превосходство и у них нет времени, чтобы проявлять сочувствие. Если просто сказать людям, чтобы они изменили свое поведение, говорит Таннен, это не работает. Ее решение состоит в том, что они должны изучать социолингвистику, учиться понимать, что мужчины и женщины «играют в разные игры», что их неудовлетворенность вызвана не личными недостатками, а «гендерными различиями». Представители обоих полов воспитываются в «разных культурах» и должны осознавать, что они подобны иностранцам, которые никогда не смогут нормально общаться. Они должны принять тот факт, что говорят на разных языках. Она подразумевает, что они даже не пытаются общаться, ссылаясь на печальную статистику, согласно которой американские супружеские пары в среднем тратят всего полчаса в неделю на «разговоры друг с другом». Я не верю в миф о том, что США – страна толпы одиночек, но многие американцы убедили себя, что это так, потому что они мечтают о более приятных, чем обычно, разговорах.


Неужели за две тысячи лет ничего не изменилось? Хань Фэй еще в III веке до н. э. понял, в чем проблема. Он не мог заставить людей слушать его. Его всегда неправильно понимали: если он пытался быть остроумным, его обвиняли в легкомыслии; если он был уступчив, то казался неискренним; если он говорил не в свою очередь, его наказывали; разные люди находили его то неловким, то тщеславным, то хвастливым, то трусом, то льстецом. Стоит ли удивляться, что он стеснялся говорить и каждый раз волновался? И все же он любил поболтать и высказать свое мнение, что в итоге обернулось для него смертным приговором. Хань Фэй оставил книгу эссе об «одиноком негодовании» и «трудностях на пути убеждения», показывая, что он знал, что должен был сделать, но не мог: препятствием для разговора было «незнание души» того, с кем беседуют, «чтобы мои слова достучались до нее». Он считал, проблема в том, что люди – это загадка.

И конечно, именно поэтому они интересны, с ними стоит говорить. Если бы они были предсказуемы, не было бы смысла в беседе, которой только на пользу идут различия между людьми. Беседа совершенно не похожа на исповедь или ее мирские варианты, совсем не похожа на обычай изливать свои проблемы на любого, кто готов выслушать, если нужно – за деньги. Целитель, выслушивая жалобы, стремится положить конец исповеди, часто толкуя сказанное превратно на основе детского или сексуального опыта или возлагая вину на того или иного козла отпущения. Беседа, напротив, требует равноправия участников. Действительно, это один из важнейших способов утверждения равенства.

Враги беседы – риторика, диспут, жаргон и индивидуальный сленг или отчаяние от того, что тебя не слышат и не понимают. Чтобы процветать, беседе нужна помощь повитух любого пола: женщины, как правило, проявляют больше мастерства в этой области, но в истории феминизма были времена, когда некоторые отказывались от разговоров и делали ставку на убеждение. Люди станут равными только тогда, когда научатся разговаривать.

Глава 3. Как люди, ищущие свои корни, только начинают смотреть достаточно далеко и глубоко


Танцуют седеющий мужчина и молодая женщина. Он англичанин. Он говорит ей: «Ты такая хорошенькая, жаль, что у тебя акцент».

Во внешности Майи сочетаются японские и европейские черты, а еще, предположительно, у нее есть немецкие, славянские или французские корни… ей приходится это объяснять. Акцент у нее американский. Она сожалеет, что он неправ, она как раз чувствует, что родилась в идеальное время, потому что не принадлежит всецело ни Востоку, ни Западу.

В школе для девочек в Токио она послушно списывала с доски за учителями. К пятнадцати годам она «научилась быть японкой». Правда, не до конца, потому что, когда она проявляла непослушание, одноклассники сторонились ее и называли американкой. Она отправилась в США, чтобы познакомиться с цивилизацией своего отца, где происхождение не имеет значения, и учиться музыке. Однако она не была уверена, что достаточно талантлива, чтобы стать полноправным членом мирового артистического сообщества. Вместо этого она получила высшее образование в области международных отношений в Вашингтоне, столице США, и стала специалистом по Китаю. Проведя два года на Тайване, она влюбилась в англичанина. Она считает себя гражданкой мира, хотя и не видит причин кричать об этом. Она полагает, что никогда не станет ни великим артистом, ни выдающимся человеком, но нашла для себя альтернативу.

В Лондоне она обнаружила, что гражданам мира не всегда рады. Ее потенциальной свекрови не нравился не только ее акцент, но и (даже больше) ее чуждость, и женщина не понимала, как невестка приживется в семье. Спустя шесть лет ее бойфренд все еще не мог определиться, подходят ли они друг другу. Что должна делать современная женщина, которая явно не вписывается в отведенные ей рамки? Какая современная женщина точно впишется в какие-то рамки?

Из всех городов мира Майя теперь выбрала Париж, где «что бы я ни делала, все идет хорошо; во Франции у меня все складывается». Это, конечно, потому, что она не пыталась стать француженкой. «Мне нравится считать себя цыганкой… Я чувствую, что создана из разных рас, я не могу сказать, насколько я американка или японка: я – сумма, совокупность». Сейчас она работает на японском телевидении. Когда она берет интервью у жителя Запада на английском языке, она абсолютно западный человек; но, когда наносит макияж и представляет интервью на японском на канале NHK, ее глаза загораются по-новому, язык трансформирует выражение ее лица, и она предстает другим человеком. «Я хамелеон», – говорит Майя. Преимущество в том, что она чувствует себя комфортно с гораздо более широким кругом героев репортажей. Она брала интервью даже у европейских монархов, не испытывая скованности, «потому что всем им пришлось несладко», и гуляла одна по самым опасным районам Вашингтона, «потому что я тоже принадлежу к меньшинству».

Майя живет одна, как и половина жителей Парижа, города одиноких мыслей. «Я закрытый человек, – говорит она. – Когда у меня проблемы, я затворяю дверь и просто думаю; я не обсуждаю их ни с кем». Ее путь к независимости прост: она винит в своих злоключениях только себя саму, и так ей легче, потому что это означает, что есть надежда, – только ей самой нужно измениться. Изменить других людей слишком сложно. «У меня есть идея, что я шлифую себя и что у меня есть заготовка, над которой еще предстоит поработать». Мама учила Майю, что, если она сумеет пожалеть тех, кто ее обидел, она уже будет на полпути. Она считает, что, следуя этому правилу, она становится свободной. Кроме того, она ищет свободы, стараясь не накапливать вокруг себя слишком много предметов; она говорит, что не привязана к материальным вещам. Когда кто-то разбил ее любимый чайник, она сильно злилась минуты две, но потом сказала себе: «Всему когда-нибудь приходит конец». Она хочет не владеть окружающими вещами, а получать от них стимул, а это значит, что они должны все время меняться.

Популярная в настоящее время в США философия о том, что чувства человека важнее всего, священны, неприкосновенны и нуждаются в защите, ее не привлекает. В детстве ее угнетало, что она не может составить твердого мнения и умеет видеть обе стороны. Она неспособна быть такой же мудрой, как ее бабушка-буддистка, которая, кажется, сразу знает, как правильно поступить. Христианская воскресная школа, где она училась ребенком, не давала ответов на ее вопросы. Возможность выражать свое мнение не является ее главным приоритетом, во-первых, потому что ее мнение может быть неверным, а во-вторых, потому что она может передумать. Иногда у нее возникает чувство, что поклонники загнали ее в ловушку, заставляя сказать: «Вы не правы». «Мне неприятно говорить, что мне не нравятся эти люди». Намеренно наезжать на других, сознательно совершать подлость – для нее «худшее преступление». Майя не стремится к власти или командовать кем-то. «Я предпочитаю отложить в сторону личные амбиции и делать то, что у меня хорошо получается, то есть объединять людей».

Она посредник, а посредники «не могут быть великими», но, «не занимая ни одну из сторон, я могу встать между людьми, имеющими разные мнения, и убедить их высказаться». У ее сестры, воспитанной таким же образом, не было ни одной из ее проблем. Получив степень магистра литературы в США, она вернулась в Японию и работает в банке. Майя поначалу тоже считала, что она больше японка, чем американка, потому что именно в Японии прошли ее ранние годы. Однако потом она решила, что больше не может там жить, потому что «одна часть меня должна умереть. Для Японии я слишком высокая, слишком открытая, я чувствую себя загнанной в угол; дома слишком малы». Но, возможно, для нее любая страна будет слишком мала.

Иногда одиночество причиняет ей боль. Когда она болеет, ей жаль, что о ней никто не заботится; иногда она жалеет, что ей не у кого спросить совета; иногда хочется поделиться с кем-то своими радостями. Хотя ей доставляет удовольствие гулять в одиночестве по знакомой местности, дальние путешествия даются ей не так легко: она мечтает проехать по Ближнему Востоку, освоить еще один континент. Если бы она была мужчиной, то она бы отрывалась на полную катушку, она брала бы по максимуму от своей склонности к приключениям. Майя постоянно стремится к победе над своими страхами. Так, она научилась плавать, потому что море всегда пугало ее, с тех пор, как в детстве она жила на скале и ей снились кошмары о волнах, накрывших ее дом. Она мечтает брать уроки пилотирования и обещает себе, что будет вставать рано утром и планировать больше приключений на день.

Несмотря на все свои успехи, она чувствует, что в ее жизни чего-то не хватает (как должен чувствовать себя каждый, у кого есть идеалы). Ей очень не хватает навязчивой идеи, страсти, как у художников (которые производят ложное впечатление, будто знают, куда идут, без тени сомнения). Было бы здорово, если бы у нее не было таких пробелов в понимании самой себя. Почему мать ее парня так невзлюбила ее? Но Майя не согласится ни на какой компромисс, который не дает надежды на идеальный баланс любви и работы. «Я ненасытна». Ее идеальный мужчина, по ее описанию, не от мира сего: ему должны приносить радость те же вещи, что и ей, он должен быть полностью расслабленным и демонстрировать это в своей манере есть. То, как человек ест, – это знак, по которому можно оценить красоту внутри него. Она ненавидит, когда японцы чавкают, поедая спагетти, но любит, когда они звучно втягивают свой суп. Она встречала очень мало людей, которые умеют красиво есть, относятся к этому как к искусству. Ей нравятся те, кто относится к жизни как к искусству. И вот в чем вопрос: конечно, люди могут восхищаться чьим-то искусством, но есть ли у каждого человека какое-то собственное искусство?


Когда люди рассказывают историю своей жизни, уже само то, как они начинают рассказ, сразу говорит о том, насколько свободными они себя считают и в какой части мира чувствуют себя как дома. До недавнего времени важнее всего было то, кто твой отец. Идеальный человек подобен дубу, корни которого прочно укрепились там, где он родился. Жизнь на одном клочке земли с предками вызывала уважение, обеспечивала престиж. Аристократы, имеющие более глубокие корни, чем остальные, утверждали, что настоящее, равно как и прошлое, принадлежит им. Но больше нет нужды подражать аристократам. Есть и другой способ найти свое место в общей истории человечества.

Каковы корни удовольствий и эмоций? Это совсем иные, более глубокие корни, уходящие дальше генеалогии вашего рода, и найти их можно, только изучая один континент за другим на протяжении веков. Связь с теми временами, когда первые исследователи вышли из лесов Африки и Азии, напоминает о том, что наши предки могли быть и кочевниками, и оседлыми с одинаковой вероятностью. Сегодня все больше и больше людей придерживаются китайского взгляда на природу – считают, что она живет своей жизнью и наиболее прекрасна тогда, когда неправильна и нетронута. Художница Ко Шоу, сестра императора Шуня, была первой, кто сформулировал этот взгляд, за 2000 лет до Рождества Христова. Все больше и больше людей в душе арабы и персы, потому что романтическая любовь возникла на Ближнем Востоке. Европейцы решили забыть не только о том, что их язык происходит из Индии, но и о том, что именно там зародился самый современный взгляд на сексуальные удовольствия. Все больше и больше жителей Запада разделяют общие эмоции через американскую музыку и танцы. Их постоянно тянет путешествовать, сбежать от городского смога ради чувства свободы, а их воображение находит отголоски в фантазиях монгольских и скифских кочевников, некогда насмехавшихся над жителями тесных городов. Пусть человек ощущает себя изолированным в городе – его предки по всему миру ощущали себя так же.

bannerbanner