Читать книгу АТАМАН (Татьяна Текутьева) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
АТАМАН
АТАМАН
Оценить:

4

Полная версия:

АТАМАН

До Никольского вести доходили сумбурные, верить ли им, никто не знал. Земля полнилась слухами и волнением.

Сказывали, Моравск да Чернигов сами сдалися царевичу, а вот Новгород-Северский бился, но опосля сложил оружие. А царское войско во главе с князем Мстиславским вроде оттудова бежало, убоявшись, что истинный царевич пришел.

Но многие тому не верили – чтоб всякий сброд царского воеводу бил! И позже подтверждали, что вот Комарицкую волость зимою кровью залили за бунт против царя Бориса. Что де со всякими ворами так станет.

Иные баили, что Димитрий уж в Путивле, и уверяли, что многие города сами царевичу сдаются за будущие милости и поблажки. Что и вы бы не плошали, как придет до вас.

Третьи крикуны горланили, что не царевич это, что на Москве царские глашатаи на базаре возглашают, что это де беглый монах-расстрига, Гришка Отрепьев, чтоб люди ерести не верили. Что идет Гришка смуту да крамолу на Русь несет. Кто верить ему станет, тот клятвопреступник и тать. Тому казнь лютая.

Однако ж весной того же года, едва почки набухли и листом изошли, новая весть – в одночасье помер царь Борис. Кто сказывал - от хвори, кто - от отравы, кто де Господь наказал. Сделался царем сын его Феодор, отрок годами.

Да тока недолго правил юный Феодор Борисович Годунов.

В мае в царском войске под Кромами Петр Басманов да Голицыны бунт подняли и всем войском перешли к Димитрию, винясь, что не признали в нем подлинного царевича. И теперь наибольшим числом двинулись к Москве через Орел и Тулу – гнать Годуновых.

Растерялся юный царь Феодор, медлил в решениях своих, заперся в московском Кремле, и войско супротив врагов не посылал. Об чём только думал, на что и надеялся?..

Между тем гонцы Димитрия по всей стране уже свободно ходили с призывами скинуть с царского места сынка Годунова, а истинного – Димитрия - поставить. Их - кого схватили - мучили до смерти. Но всех не поймаешь. И народ им верил.

В июне одних таковых – Плещеева и Пушкина – схватили в подмосковном Красном Селе, где те грамоты возмутительные читали. И под набат доставили на Красную площадь в Москву. Народу собралось тьма, и многие кричали позвать на Лобное место Василия Шуйского - тот вел дознание об убиении малолетнего Димитрия в Угличе. И спрашивали: «Правда тот малец царевичем был, или нет? Пусть откроется народу, наконец!» Тот и открылся, повинившись: убиенный отрок был сыном попа, а Грозного царя сынок спасся.

Сказанного Шуйским было довольно. «Теперь, – ревела толпа, – нечего долго думать! Всё узнали, значит точно царевич Димитрий жив! Принесем ему повинную, чтобы он простил нас, по нашему неведению. Долой Годуновых!»

Тотчас ворвались в Кремль и взяли Годуновых – отрока Феодора, мать его, сестру и прочих сродственников – и под стражу, а имущество их пограбили.

Через три дня в Тулу отправили к Димитрию послов. Пожурил их царевич, что долго не признавали его, повинил, и дескать сказал: «Как я пойду на Москву, коли там враги мои?», имея ввиду Годуновых.

Что ж, поехали князья Голицын и Мосальский, с дьяками и тремя стрельцами в старый Борисов дом и умертвили там Годуновых - царицу Марию с сыном удушили веревьём. Царевну Ксению, сказывали, сначала ссильничали стрельцы, после на постриг отправили. А старого патриарха Иова, который смутьянов проклинал, с бесчестием вывели из собора во время службы и сослали в Старицкий монастырь. Такие вот дела лихие, прости Господи народишко твой!

Теперь царевич в Москву вошел как право имеющий. Народ плакал, встречая его: «Здравствуй отец наш, государь и великий князь Димитрий Иванович!» И многие бояре его признали и ему поклонились. Богдан Бельский встал на Лобном месте и перед народом клятву дал, что пришедший Димитрий – сын Грозного.

Вот только польские литавры и трубы в коннице царевича звон благостный колокольный прерывали, радость народную осекая.

Вот такие вести. Что орехи сыпались.

Летом мать Димитрия инокиня Марфа Нагая признала публично сына, громко плача и радуясь.

Летом же его венчали на царство в Успенском Соборе Московского Кремля при великом скоплении народа.

Все это никольским сказывала проходящая через село артель лирников. Шли те как раз из Москвы, потому и свежие вести несли, сами на венчании нового царя играли, де Димитрий Иваныч охоч до музыки. На радостях и в Никольском сыграли, Андрейка впервые тогда колесную лиру видал. Ооочень понравилась ему ента музыка!

Вот бы жить дальше, поживать, цокали языками никольские, раз уж царь достойный наконец сел.

Казалось бы, какое дело в их медвежьем углу до московских событий, чтоб перетирать что да как там. А такое, что всё надея, всё та же надея – что жизнь к лучшему изменится. Так что и в Никольском перемены в царстве ни замеченными не остались.

Да не бывает все гладко в государстве московском, что-то где-то всегда идет вкривь и вкось, даже ежели царь правильный. Видать, дело в боярах неверных, что лгут царю, да советы злые в уши ему дуют! Недаром и Грозный так не любил ихнее племя боярское, рубил верхи, да корешки осталися!

В поляках и литвинах дело, сказывали московиты уже опосля гибели нового царя Димитрия.

Вроде так было. Жинка царя из польского рода Мнишеков – Маринка - прискакала со шляхтою немалым числом на венчание. Некрещенная в церковь православную вошла! А вели себя пришлые на Москве негодно, важничали, будто не в гостях, а как хозяева, московитов задирали, даже родовитых бояр, сраму не зная. И еще будто веру православную на Руси захотели новые родственники царя отменить и переметнуть народ к католикам. А негоже веру предков предавать!

Да и вообще какие-то порядки царь стал заводить ненашенские. В платье польском ходил. И все пиры у него да охота. И в Крымское ханство поход снаряжать надумал.

В общем, чтой-то там приключилось в высоких палатах. Откуда мужикам знать, что. Да только вскорости вспыхнул бунт (может, к нему подговорили), и царя Димитрия Иоаныча через седмицу после обручения с Маринкою скинули с кремлевских палат насмерть. Иль сам бежать хотел? Да не убежал. Кто знает…

Тело же закопали. Однако ж через три дня вырыли (чтоб народу показать, что тот мертвее некуда), сожгли, прах с порохом перемешали, в пушку затолкали и в сторону Речи Посполитой стрельнули, чтоб той неповадно было на Руси порядки свои устанавливать. Вон оно как!

А так – поди разбери, что на самом деле вышло, где тут правда, где ложь – не понять.

Может и не его убили. Не Димитрия.

Кого ж тогда? Похожего! Да был ли он истинный царь? А как же нет, коли мать признала. Так, может, ошиблась, мальчонка-то вырос. Да бунтовщик это был, польский прихвастень!

Опять спорили, головами качали мужики никольские. И что теперь будет? Снова Русь без царя!

Как пожар события!

Василия Шуйского царем кликнули по-быстрому, без Земского Собора, без выборных со всех земель. Боярский царь, родовитый, будет ли от него поблажка крестьянству?

А крестьянам посеяться бы, урожай вырастить, жито пожать, к зиме подготовиться.

Тревога и неуютство царили на Руси. Будто движется что-то темное и страшное. В воздухе висит. Вот-вот грянет гром. Аж дышится тяжко. Недавний страшный голод в памяти и на слуху. Умы в брожении и смятенье. Согласия меж людей нет. Кто об чем говорит да криком таким изводится, правду свою доказывая, что страшно, как бы за ножи не схватилися. Злы люди друг к дружке стали. Кусок изо рта вынуть готовы - вот до чего дошло! Забыли Бога! Или Бог их забыл…

Летом стало известно, что идет из Северских земель атаман Иван Исаевич Болотников Шуйского скидывать. Кто таков вообще? Вроде как холоп боевой князя Андрея Телятевского. И князь-то с ним. Да терские, волжские и запорожские казаки, Илейкой Муромцем ведомые. Да не Илейкой, а Петром-царевичем. Каким таким царевичем? – да таким! А с ними рязанское ополчение под командою дворянина Прокопия Ляпунова. Да что там, и нашенские тульские с ними – воевода Филип Пашков ведет. И наемники ландскнехты. Большое войско. Дело-то правое.

Болотников-то идет от царя Димитрия (спасся царь! спасся!), обещает присоединившимся земли раздать, и воли дать, говорит, будете сами боярами, возьмете земли сколько захочите, а кто служить пожелает – тому чины и жалование. Хватит-де ярмо на своей шее несть, предателям-прихвостням боярским служить, спины гнуть, шапки ломать, сами хозяевами будем, на своей-то земле родимой! И царь свой сядет - страдалец и милостивец.

Ох, заходят в крестьянское сердце слова енти, ох, и заходят!

И все удачно у атамана складывалось, к сентябрю уже взял Калугу, в Москву, сказывали, собрался!

Охте-охте, взбудоражились никольские мужики – совсем же рядом! Многие, едва урожай собрав, кинулись к Ивану Исаевичу – ну-ка, Шуйского одолел! Быть на царстве крестьянскому царю! Раз спасся Димитрий, Бог беду отвел, и волю крестьянству дают – как не пойтить на выручку?!

Дед Матвей и тот собрался на войну. «Эх, - говорил, - тряхну стариною! Где наша не пропадала! Шальным дурным оно ж вечная память! А то засиделся я туточки, кости старые хоть разомну! А пропаду – так с весельем в сердце!»

Андрейка помнит, как и сам хотел пойти воевати. Канючал у деда Матвея, чтоб с собой взял. Мамку просил отпустить. Та аж расплакалась. «Что ж ты, - говорит, - сыночек, бросить меня хочешь? Старый-то дурень пусть идет, коль на месте не сидится! А ты ж дитя еще!»

Ох, и обиделся он на нее тогда! Дитём назвала! Не пустила! Сбег бы, да жалко её стало, все ж она одна останется на хозяйстве...

А тут беда в их хозяйстве как раз и приключилась. Вначале сдох жеребёнок, уже трехлетка, на следующий год полноценный конь. То бегал стреноженный, то в одну ночь раз - и не поднялся. Что ли хворь какая вышла...

Да только Настасья в сердцах кинула Кондратию Ивановичу обвинение, что де траванул животинку.

Тот обозвал ее дурой. «Баба, - сказал, - бредит, а черт ей верит, оглашенной!»

Тогда она пригрозила ему: «Бог не Тимошка, видит немножко! Постыдился бы, Кондратий Иваныч, вдову да сироту обижать!»

Тот пошел на нее что боров: «Счас де научу уму-разуму, давно вожжами не охаживали, видать, избаловалась баба, голос вздумала поднимать! Я-то их, сирот, жалел, а она неблагодарная тварь!»

Андрейка как увидел сие, то прям с разбегу головушкой Кондратию в пузо ка-а-к шандарахнет: «Не трожь мамку, ирод! Побью!»

И смех, и грех. Куры, гуси из-под ног разбегаются, бабы кондратьевские кричат, тот сам аки жук на землю повалился, мужики бегут кто щелбанов отвесить, кто уж с вожжами, мамка плачет, кричит, загораживает его. Кутерьма, короче.

«Вот гаденыша пригрела, ворожея проклятая! – грозил им кулаком Кондратий. - Попомните у меня еще, какими словами кидались, в благодетеля своего! Чтоб я вам кусок хлеба кинул, да не в жизнь!»

Разругались в пух и в прах.

Ну, поперек лавки Андрейку все ж разложили. Высекли будь здоров.

И мамка винилась, в ноги Кондратию кланялась. Ночью плакала, Андрейка не помнил, когда еще она так плакала. Уревелась прям.

И он ей сказал тогда:

- Хочешь, я убью Кондратия?

- Что ты, сынок, что такое говоришь! Господь с тобой! Разве ж так можно?

- А как он – можно?? Ведь он злой! Мамко, почему Бог молчит? Почему он ничего не делает?

- Бог видит, сыне, Он его накажет, вот увидишь…

Да, Бог наказал. Но промазал, верно, когда целился в Кондратия.

Вскорости на следующей седмице ветер тучу пригнал с севера, черную-пречерную. Откуда ж взяться грозе в сентябре месяце? Однако ж взялась - божья воля. Ливня не было, а молонья была. Ударила в общинный амбар, где как раз оброк лежал к вывозу готовый. И не успели потушить начавшийся пожар. Часть зерна спасли, часть нет. А ветер так развихрился, что на избы соседские переметнулось пламя. Скот выгоняли. Скарб нехитрый спасали. Тушили всем миром.

А после стоя у погорелых стен, выли истошным воем с горя.

И кто-то с чей-то недоброй воли пронзительно крикнул: «Это ворожея злая во всем виновата! Настькина работа! Она проклятья на Кондратия Иваныча насылала! И вот наслала!»

И что с того, что Настасья, стоя на пороге, говорила толпе: «Бабоньки, охолоньте, при чем же тут я?! Разве ж моя вина?! Я ж с вами в одном миру! Что травы знаю, что с того?! Я ж с вами тяготу одну несу! Побойтесь Бога!»

Но кто ж ее слушал, когда все разом закричали в отчаянье…

Когда Настасья поняла, что беда пришла и ее уже не остановить, попыталась спастись и спасти его, своего приемыша. Захлопнула дверь изнутри избы, кинулась котомки собирать: «Пойдем, сыне, как божьи люди, калики перехожие, по дорогам ходить христарадничать, и то лучше, чем здеся сгинуть! Кондратий-то Иваныч нам все равно жизни не даст! Давай скорее сбирайся!»

Они метались по избе, собирая одежу, пропитание в дорогу, как оголтелые, но конечно не успели, как в дверь ломиться стали. Тогда она вытолкнула его через двор с котомкой: «Иди, сынок, Андрейка, любый мой, скорее иди, жди меня у леса! Я с ними поговорю, утихомирю их, и сразу к тебе! И не бойся ничего, дарёныш ты мой драгоценный, беги! А коли не приду, иди в Спасо-Преображенский монастырь в Белёв, тама братец мой родный иночествует, инок Тихон, у него приюта проси!»

И Андрейка не хотел идти и заплакал, хотя и считал себя наибольшим, и цеплялся к ней, звал с собой, но...

Вспоминая часто этот вечер после, уже действительно взрослым, не мальчишкой, у которого молоко на губах не обсохло, он всегда чувствовал, как подкатывает к горлу ком и внутри становится жарко и больно...

Они убили ее. Все эти бабы, что бегали к ней погадать, и мужики, что уважительно кивали при встрече (одна, баба, с приемышем, и с хозяйством не хуже их справляется), все они убили ее ни за что, по злому наговору. Повесили вину на нее. За что?! За молонью? Пожар? Или что мало Кондратию кланялась? Слишком гордою была?

Он не знал ответов, сидя подле убранного поля у кромки осеннего леса и плача как пятилетний дитёнок, навзрыд, кусая руки, чтоб не слишком громко. После он ненавидел себя, что ушел от нее тогда и не защитил. Что поверил, будто она поговорит с ними и придет к нему.

Уже не придет, не поговорит.

И под утро, едва забрезжил рассвет, когда сельчане угомонились от злодеяния, и, скрывая друг от друга полные стыда глаза, разошлись по домам, он вернулся в ихнюю избу. Не плакал боле, обнял мертвую Настасью (у виска лишь кровь была, камнем задело) и пообещал ей…

Пробрался на двор попа, дождался, как попадья курям вышла дать, метнулся к ней, протягивая два алтына да медных денег сколько было монет. «Схороните мамку мою, - попросил, пряча глаза, - не виноватая она ни в чем…»

Попадья руками лишь взмахнула. Не стал ждать, что ответит.

Ушел прочь с Никольского.

Но что пообещал мамке перед уходом, то и исполнил: подпалил избу Кондратия, пустил красного петуха, чтоб черное сердце его кровью облилося. Вот так.

На дороге уже, с пригорка, где все Никольское как на ладони, встал, обернувшись, поднял к небу кулак и вытолкнул из себя: «Вот тебе ужо, проклятый Кондрашка! За мамку получай! Чтоб тебе пусто было отныне и до веку!»

И долго еще видел на горизонте столб дыма и очень-очень надеялся, что не одна лишь изба Кондратия горит, а что все Никольское к чертям собачьим сгорит. Так ему больно было. И это была его первая месть. Его первый шаг, чтобы стать тем, кем он стал…


2. Вольному - воля.


Утро мучительное вязкое туманное – вставать не хотелось, все тело ломило, и от побоев покойного Рыжего, и от напавшей на него лихоманки. Видать, перекупался вчерась в холодном ручье. Голова как чугунок, а землянка стылая, даром, что август, а такой холодный и дождливый. Заставить бы себя вылезти из-под теплых шкур наружу... Плеснуть воды в лицо, разбудить огонь в печи, поставить воды согреться, кинуть туда сухих трав и брусники, снарядить силки на зайца, найти и принести сухостоя – тысяча мелких дел. А тело ослабло, мочи нет. И плечо ноет, куда Рыжий достал под конец, межеумок проклятый! И главное - бок отбит.

Душа просит тишины и покоя.

Хотя не тихо: скрипят стволы деревьев, трутся в земле друг об дружку мощные корни, шуршит ветер в кронах, вскрикнет то там, то тут птица – лес полон звуков. В лесу Андрей находил хоть какое-то подобие покоя. Если бы Настасью не убили, и он остался бы в Никольском, стал бы как дед Матвей охотником...

А может и нет... Может, это он сейчас так думает, и у него всего три дня, чтобы собраться с силами.

Но каково? – обвинить его в воровстве у своих! Ну и что, что он нарушил закон, приведя Аленку, - малое, что он себе позволил! Атаман он или кто?! Вертеть им вздумали! Да он как дурак за них рвался, рисковал собой! Он, он все это создал: сеть станов, чтоб сбывать ворованное! Да сеть докладчиков, чтобы следить за воеводой, за стражей, за шляхом, за всем! А докладчики что, от большой любви что ли докладают? – всем платить нужно! Потому и добычу себе бОльшую берет, потому как делится ею. Есаулы это знают, да и другие знают, но кто-то извратил все, выставил его вором. Готовили бунт, готовили!

Тать у татя дубинку украл! Ха! Кто ж такое придумал?

Может, Федор? Тот всегда, с самого начала, метил в атаманы, когда они только вдвоем зачинали сколачивать ватагу, да только в первых рядах его никогда не видно было, берег себя, лиса старая. Да разве ж он не предлагал ему?! Разве ж не говорил: «Федор Никитич, ты старше, тебе и верховодить...» Че ж отказался-то?

Или это не он подначил? А если не он, то кто? Кто ж тогда подначил Рыжего? Касымка? Себе на уме татарин, не дурак, хотя может, и в деле. Кто-то там еще тявкал... Илья Косоглазый что ли? Кузьма? Бзыря? Да не, горлопанить они все горазды, но не своим умом живут. Кому он так не угодил-то, что они на него Рыжего стравили?

И чё об этом думать-то, тепереча?! Решено уходить, так уйдет! Но куда? Он в этом лесу уже пять лет. Другого дома нет. И опять уходить...

Сколько раз уж! Сколько дорог исхожено! Сколько пар лаптей изношено! Вдоль да поперек исхожено - без покою, без надеи, в голоде, холоде, в разгар Смуты! Сколько можно ужо?!

И куда ж опять, куда?..

Мучает лихоманка-огнея, трясет всего, то в жар, то в холод бросает, тело израненное ноет, синяк на скуле глаз подпирает. Как тут сообразить, куда идтить и что делать?!

Хочется напиться, а медовухи на дне осталось.

Согревшись, напившись горячего отвару трав и прикончив медовуху, снова ляжет атаман под шкурами в землянке, то ли в бреду, то ли в полусне, явятся ему видения давно ушедших дней.


***

В монастыре ведь тоже долго не задержался. Пошел туда, потому как, куда еще. Последний мамкин наказ.

Оно, конечно, поначалу у него такое состояние было, что вот все равно, где быть. Такая тоска по мамке. Как дошел - не помнит, ноги сами шли, будто вел кто-то, а в голове одно: мамка…

Три дня добирался, ночевал в каких-то избах, порой в чужом овине, порой в стог забирался. По ходу подивился - как велика Русь-матушка! И сколько ж в ней народу! И мрут вроде как мухи, а всё не убывает. Сколько дорог, деревень, сел - идёшь, идёшь, а путь все не окончен.

Белёв ему вроде глянулся, на реке Оке стоит, раскинулся широко, дворы большие, избы в два этажа. Служилые какие-то шныряют. Кафтаны у них долгополые - и сермяжные, и цветные, и всякие, кушаками подпоясанные, с берендейками наперевес, а на перевязи сабельки. У кого шеломы да латы, у кого шапки суконные, у кого татарские, кто в лаптях, кто в сапогах, кто с пищалью, кто с пикою, кто с бердышом, кто с палицей. Глаза разбегаются. Кто такие, почему так много – не разобрал.

Народу вообще много. И кого только нет! Окромя служилых, посадских, чернорясцев и крестьян сермяжных, какие-то еще ходють, одеты чудно, перья вон на шапках, штаны широченные, чубы на черепушках и усы до грудины - чудно, ей-богу.

А конных сколько, только уворачивайся!

И над всем этим плывет колокольный звон, гулко, тяжело, ровно, и хочется от него спрятаться, такой печалью от его гула веет.

После Никольского пугает все это многообразие и толчея. Никого-то Андрейка не знает. И ничегошеньки. Чужой он тута, чужой. Была б рядом мамка...

Лучше б до монастыря скорее добраться. Примут ли? Коли не примут, что делать?..

Монастырь богатым показался. Стены каменные. Башни высокие. Стоит на всхолмье, будто дядька насупленный. Долго Андрейка торчал перед дубовыми воротами, думал – идтить иль нет. Ветер рвал кафтанишко, а он стоит, мнёт котомку, все решиться не может.

Вот если б знать ему тогда, что все эти служилые – войско Ивана Болотникова, куда он так с дедом Матвеем рвался, может и не вошел бы внутрь.

Но если честно, душу его тогда будто морозом выстудило, ни до чего было. Спрятаться хотелось от всего и всех. И замереть. Первые дни как стёртые из памяти. Да что там дни – месяцы - был как не в себе! Будто слушал и не слышал, смотрел, но не видел, делал, но не он вовсе. Стылый, потерянный, чужой. Даже говорить тяжело было, привычные слова в горле застревали. Да и не хотелось.

Да, он нашел отца Тихона, рассказал ему о смерти сестры, в монастырь не просился. Помнит только, что спросил его, почему Бог таким злым оказался, почто мамку погубил, не защитил, почему молоньей Кондратия не поразил?

Почему, почему, почему…

Вроде и хотелось ему сердце брату мамкиному открыть. Даже на порыве хотел было рассказать, как избу Кондратию подпалил, но вовремя осекся.

Молчал отец Тихон, на всё молчал, и глядел сурово, а как Андрейка про Бога спросил, подзатыльника отвесил. Выдавил из себя: «Не суди дел Господних, тебе – несмышленышу - не понять замысла Его...»

Вон оно как – замысел. Замысел - как сгубить лучшую мамку на свете.

В общем оказался отец Тихон строгим молельником и молчальником, в служении Богу дюже усердным, и от других того же требовал – молитв, смирения да трудов.

Определил Андрейку трудником, велел молиться, тогда-де Бог ответит.

И началася эта самая новая жизнь.

Как вспомнит, так вздрогнет.

Все эти бдения молитвенные - утрешние, дневные, вечерошние. Труд при трапезной, в кельях, на дворе, на огороде. Это тебе не вольница деревенская. И не мамка добрая под боком. Монастырский устав строгий. На все свои уложения, хочешь тут быть – соблюдай. За всякую провинность часами на коленьях стоять перед иконами, а коли урок не выучил, так не просто стоять, а на горохе. Слова лишнего не скажи, об чём не спроси - на все один ответ – божья воля, иди - молись.

Он пробывал. Встанет перед иконой, начнет молитву, а слова в глотке застывают, что воск от поплывшей свечи, в храме пусто и холодно, и внутри также стыло…

Лишь ночью прорывало, чрез сон, кричал и плакал. Стыдно, уж большой - плакать-то. Но скучал по мамке страшно, все хотелось услышать ее голос, иль чтоб обняла ласково, улыбку ее увидеть. Да ничё не надо, чтоб просто жива была!

Мучился. Иной раз думал: подрасту, вернусь в Никольское и убью Кондратия!

Потом руки опускались – мамку-то не вернешь...

Так – остаток осени и зиму.

И все ж нрав что ли, возраст, иль еще что – свое взяли. К весне ожил маненько.

Отец Тихон своим не стал. Его устремления никак не касались приемыша сестриного, нежданно-нагадана ввалившегося в обитель. Не жалел словами, не гладил по голове, не дарил утешения. Даже про сестру более не говорил.

Однако ж спасибо на другом. Заметил старательность и ум племяша. Удивился, что тот циферный счет знает. «Кто учил?»: спросил. Андрейка не ответил, голову отвернул. «Что на словах знаешь – это хорошо, но надобно на бумаге читать, Андрейка. Грамотный человек завсегда на вес золота!»

И принялся самолично учить.

Со счетом и мерами разобрались быстро, уже зимой Андрейка помогал с учетом припасов эконому.

А вот с чтением и письмом повозились.

Вручил ему Тихон книгу. Тяжелую, в темном кожаном переплете, с медной застежкой и выпуклой жуковиной посерёдке, по углам медные же наугольники. Книга пахла воском, чуток сыростью и чем-то еще. Раскрыл желтые, неровно обрезанные страницы, показывая на закорючки: «Это буквы. Буквы складываются в слог, слог в слова. Будешь знать буквы – будешь читать. Кто грамоте обучен – никогда не пропадет! Она что щит от невежества».

И потянулись дни, похожие как горошины в стручке.

Учил Тихон, как полагалось, по Часослову и Псалтырю. Часами гонял вначале по азбуке, потом по слогам, потом по той самой книге, что оказалась Псалтырем.

Голову сломаешь, пока запомнишь все это!

Но признаться, учеба отвлекала от тоски по мамке, да и интересно стало, не сразу, но стало. Любопытно было, как это ловко выходит с ентими буквами – они как бы по отдельности одно, а вместе – совсем другое, будто секрет какой!

Но всю дорогу одна награда - тычки да подзатыльники, то по загривку, то по лбу. Особенно тяжело далось начало – азбука. Повтор за повтором!

«Аз, буки, веди... глаголь... глаголь...» - подзатыльник – «Опять не выучил?!» - «Да учил я, учил! Аз, буки, веди, глаголь, добро... добро...» - подзатыльник – «Есть... зело...» - щелчок – «Живете пропустил! Не стараешься! Сначала давай!» - «Аз, буки, веди, глаголь, есть, живете... зело... земля...»

bannerbanner