скачать книгу бесплатно
Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим
Уильям Мейкпис Теккерей
Азбука-классика
Среди блестящих романистов Викторианской эпохи Уильям Теккерей занимает самое почетное место и стоит в одном ряду с Чарльзом Диккенсом, Шарлоттой Бронте и Элизабет Гаскелл. Роман «Записки Барри Линдона» (1844), представленный в настоящем издании, лег в основу известного фильма Стэнли Кубрика (2004), «одной из самых многогранных и выразительных костюмных драм в истории кино». Роман Теккерея увидел свет незадолго до его знаменитой «Ярмарки Тщеславия», на страницах которой читатель познакомился с очаровательной и невероятно предприимчивой Ребеккой Шарп. Пройдоха Редмонд Барри – ее прямой литературный родственник. История похождений ирландского авантюриста, его взлетов и падений, в которой автор обыгрывает каноны семейной хроники и плутовского романа, имела неоднозначные отзывы современников, но спустя несколько лет после публикации роман был назван «сказочным подвигом чистой иронии» и признан безусловным достижением писателя.
«Его гениальный дар покорен его воле, как слуга, которому не дозволяется, поддавшись буйному порыву, бросаться в фантастические крайности, он должен добиваться цели, поставленной ему и чувством, и рассудком. Теккерей неповторим. Большего я не могу сказать, меньше сказать не желаю» (Шарлотта Бронте).
Уильям Теккерей
Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим
William Thackeray
THE MEMOIRS OF BARRY LYNDON, ESQ.
Оформление обложки Татьяны Павловой
© Р. М. Гальперина (наследники), перевод, 1963
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Азбука
Глава I. Моя родословная и мое семейство. Я одурманен нежной страстью
Так уже повелось с адамовых времен, что, где бы какая ни приключилась напасть, корень зла всегда в женщине. С тех пор как существует наш род (а это и есть почитай что с адамовых веков, столь древен, и славен, и знатен наш дом, как всякому известно), женщины оказывали на его судьбы поистине роковое влияние.
Мне думается, в Европе не сыскать дворянина, который не был бы наслышан о доме Барри из Барриога в Ирландском королевстве, а уж более прославленного имени не найти ни у Гвиллима[1 - Гвиллим Джон (1565–1621) – английский историк. – Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. ред.], ни у д’Озье[2 - Д’Озье Пьер (1592–1660) – французский историк, автор известного труда по генеалогии дворянских семейств.]; и хотя, как человек бывалый, я знаю цену нелепым притязаниям иных выскочек, чье родословье короче воробьиного носа, и первым готов смеяться над самохвальством иных моих соотечественников, кои объявляют себя потомками ирландских королей и о вотчине, где впору прокормиться разве что свинье, рассуждают, точно это княжеское поместье, – а все же из уважения к истине долгом считаю сказать, что род мой был самый знатный на всем острове, если не в целом мире, и что его владения, ныне столь ничтожные – так как львиную долю их отторгли у нас войны, предательство, преступная мешкотность и расточительство предков, а также их приверженность к старой вере и династии, – были некогда необозримы и охватывали многие графства во времена, когда Ирландия была еще благоденствующей страной. И я по праву увенчал бы свой фамильный герб ирландской короной, когда бы множество пустоголовых выскочек не унизили это высокое отличие, присвоив его себе.
Кабы не женщина, смею вас уверить, я ныне и сам бы носил эту корону. Вы, кажется, удивлены? А между тем что может быть проще! Найдись отважный военачальник, который возглавил бы рать моих соотечественников, на место скулящих трусов, склонивших выю перед Ричардом Вторым[3 - Ричард II (1367–1400) – английский король; в 1390-х гг. возглавлял военные походы в Ирландию и добился номинального подчинения вождей ирландских кланов.], ирландцы были бы сейчас свободными людьми; найдись решительный вождь, который дал бы отпор кровавому насильнику Оливеру Кромвелю[4 - Кромвель Оливер (1599–1658) – крупнейший деятель Английской буржуазной революции; участвовал в жестоком подавлении народно-освободительного восстания в Ирландии (1642–1652) против английского господства.], мы бы навеки разделались с англичанами. Но ни один Барри не встретил узурпатора на поле брани; напротив, мой предок Саймон де Барри перебежал к первому из названных монархов и женился на дочери мюнстерского короля, сыновей которого он безжалостно зарубил в бою.
Во времена же Оливера наша звезда закатилась, и ни один Барри не мог уже кликнуть клич против кровавого пивовара[5 - Имеется в виду Оливер Кромвель, отец которого был пивоваром.]. Мы не были больше владетельными князьями, наш злосчастный род еще за век до этого утратил фамильное достояние вследствие гнусной измены. Я доподлинно это знаю, так как не раз слышал от матушки, она даже запечатлела этот эпизод в домотканой родословной из узорчатой шерсти, висевшей на стене нашей желтой гостиной в Барривилле.
То самое ирландское поместье, на которое ныне притязают англичане Линдоны, было некогда нашей родовой вотчиной. Рори Барри из Барриога владел им еще при Елизавете, а также доброй половиной Мюнстера в придачу. Род Барри и род О’Мэхони исстари враждовали между собой, и вот случилось, что некий английский полководец проходил через владения Барри с вооруженным отрядом в тот самый день, когда О’Мэхони вторглись в наши земли и захватили богатую добычу, угнав наши отары и стада.
Сей молодой англичанин по имени Роджер Линдон, Линден, или Линдейн, был принят семейством Барри со всем радушием, а так как они как раз собирались вторгнуться в земли О’Мэхони, он охотно пришел им на помощь со своими копейщиками и выказал такую доблесть, что О’Мэхони потерпели непоправимый урон, тогда как Барри не только вернули свое достояние, но, по свидетельству старинной хроники, захватили у неприятеля вдвое больше добра и скота.
Наступали холода, и гостеприимные хозяева упросили молодого воина у них перезимовать, а людей его расквартировали по хижинам вместе со своими висельниками – по солдату на каждого холопа. Англичане, как им свойственно, издевались над ирландцами, вследствие чего драки и убийства не утихали, и местные жители поклялись разделаться с чужаками.
Барри-сын (от коего я веду свой род) не меньше ненавидел англичан, чем любой селянин в его поместьях, и, когда на предложение убраться восвояси англичане ответили отказом, он сговорился с друзьями вырезать их всех до одного.
И надо же было заговорщикам посвятить в свои планы женщину, наследницу Родерика Барри! Она же, питая склонность к англичанину Линдону, выдала ему сию тайну, и проклятый англичанин, упреждая заслуженное возмездие, сам напал на ирландцев, и в свалке был убит Фодриг Барри, мой предок, а также сотни его людей. Камень на перекрестке Барри-Кросс у Карригнадихиоула еще и сегодня указывает место, где произошло это чудовищное кровопролитие.
Линдон взял в жены дочь Родерика Барри и стал подбираться к его поместью; и хотя живы были прямые потомки Фодрига Барри, чему я живое доказательство[6 - Нам так и не удалось отыскать брачное свидетельство моего предка Фодрига, из чего я заключаю, что оный Линдон уничтожил брачный договор и убил священника, равно как и свидетелей венчального обряда. – Б. Л.], английский суд присудил поместье англичанину, как это всегда бывает, когда тягаются англичане и ирландцы.
Итак, если бы не женская слабость, я по праву рожденья владел бы поместьем, которое досталось мне потом единственно в силу моих заслуг, как вы со временем услышите. Но вернемся к моей семейной хронике.
Батюшка был хорошо известен в избранных кругах как Английского, так и Ирландского королевства под прозванием Лихой Гарри Барри. Как и многие отпрыски наших лучших фамилий, он готовился к карьере адвоката и был приписан к конторе видного стряпчего в Дублине, на Сэквилл-стрит; при своем уме и способностях он, несомненно, преуспел бы на этом поприще, когда бы его светские таланты, его пристрастие к мужским потехам, а также исключительные личные достоинства не предначертали ему другую карьеру. Еще будучи писцом стряпчего, он содержал семь скаковых лошадей, и ни одна охота в поместьях Килдеров и Уиклоу не обходилась без него; это он на своем сером жеребце Эндимионе оспаривал первенство у капитана Пантера на знаменитых скачках, о коих любители вспоминают и по сей день; я заказал живописцу картину, увековечивающую это событие, и повесил ее над камином в парадной столовой замка Линдон. Год спустя он на том же Эндимионе скакал в присутствии его величества блаженной памяти Георга Второго и был удостоен кубка, а также августейшей похвалы.
Хоть батюшка и был вторым сыном, он без больших хлопот унаследовал фамильное достояние (ныне сведенное к жалкой ренте в четыреста фунтов); ибо старший сын деда Корнелий Барри (прозванный шевалье Борнь[7 - От французского слова «borgne» – кривой, одноглазый.], вследствие увечья, полученного в Германии) остался верен старой религии, к коей искони прилежало наше семейство, и с честью сражался не только под чужими знаменами, но и против его святейшего величества Георга Второго, участвуя в злополучном Шотландском восстании 45-го года[8 - Якобитское восстание 1745 г. было поднято в Шотландии Карлом Эдуардом Стюартом в надежде захватить трон Великобритании, на котором правил король Георг II.]. В дальнейшем мы не раз встретимся с помянутым шевалье.
Что до батюшкиного обращения, то этим счастливым событием я обязан моей дорогой матушке мисс Белл Брейди, дочери Юлайсеса Брейди в графстве Керри, эсквайра и мирового судьи. Мисс Белл слыла в Дублине первой красавицей и щеголихой. Увидев ее в собрании, батюшка влюбился без памяти, но она и слышать не хотела о католике да вдобавок писце стряпчего; и вот, подстрекаемый любовью, драгоценный батюшка, воспользовавшись законами доброго старого времени, попросту присвоил себе права старшего брата, отняв у него родовое имение. Но не только ясные девичьи глаза совершили это чудо; несколько джентльменов из лучшего общества также способствовали сей благотворной перемене, я не раз слышал, как матушка рассказывала, смеясь, о торжественном отречении, состоявшемся в трактире за доброй выпивкой в присутствии сэра Дика Рингвуда, лорда Бэгвига, капитана Пантера и двух-трех юных повес из местной знати. Лихой Гарри в тот вечер выиграл в фараон триста гиней, а наутро дал требуемые показания против брата; жаль только, что батюшкино обращение посеяло холодок между кровными родственниками и даже побудило дядюшку Корни примкнуть к бунтовщикам.
Как только досадное препятствие было устранено, милорд Бэгвиг предоставил батюшке свою яхту; и красотка Белл Брейди, сдавшись на уговоры, бежала с ним в Англию, обманув надежды стариков-родителей, а также несчастных обожателей – а были это все богач к богачу (как я тысячу раз слышал от нее самой), и они так и ходили за ней толпами!
Свадьбу сыграли во дворце Савой. Дед вскоре умер, и Гарри Барри, войдя в права наследства, с честью поддерживал в Лондоне славу нашего имени. Это он продырявил шпагой знаменитого графа Тирселина на пустоши позади Монтегю-хауса. Он был завсегдатаем «Уайта» и всех шоколадных лавок столицы; матушка, надо отдать ей должное, была ему достойной парой. И вот наконец, после славной Ньюмаркетской победы, одержанной на глазах у его святейшего величества, счастье улыбнулось Гарри Барри: милостивый монарх обещал о нем позаботиться. Но – увы! – его предупредил другой монарх, чья воля не знает отказа и не терпит отлагательства: смерть настигла батюшку на Честерских скачках. Он умер в одночасье, оставив меня беспомощным сиротой. Мир праху его! Были у него свои недостатки; это батюшка промотал наше княжеское достояние, но зато в храбрости он не уступал ни одному человеку, когда-либо поднимавшему заздравную чашу или объявлявшему очко, играя в кости, и он выезжал в карете цугом, как светский кавалер, ни в чем не отступающий от моды.
Не знаю, оплакал ли милостивый монарх внезапную кончину моего отца – по словам матушки, он все же уронил королевскую слезинку, – но нам это мало помогло. Единственное, что осталось в доме во утешение вдове и кредиторам, был кошель с девяноста гинеями, и матушка, разумеется, прибрала его к сторонке вместе с фамильным серебром и своим и мужниным гардеробом. Погрузив эти пожитки в наш рыдван, она отправилась в Холихед, где и села на судно, отплывающее в Ирландию. Останки батюшки сопровождали нас на самом пышном катафалке с самыми пышными перьями, какие можно было достать за деньги; ибо, хоть супруги частенько ссорились, смерть батюшки все искупила для этой женщины с пылким и благородным сердцем, и она устроила ему невиданно пышные похороны и воздвигла над его прахом памятник (спустя много лет мне пришлось за него уплатить), на коем он был назван самым мудрым, беспорочным и любящим из супругов.
Отдавая печальный долг усопшему, вдова поистратила чуть ли не последнюю гинею и истратила бы несравненно больше, если бы выполнила хотя бы треть обязательств, налагаемых подобной церемонией. Однако соседи по Барриогу – усадьба, где стоял наш старый дом, – хоть и гневались на отца за отступничество, но не отвернулись от него в эту печальную минуту: плакальщики, кои, по настоянию лорда Пламера, сопровождали драгоценные останки от самого Лондона, в сущности, оказались не у дел. Итак, памятник и склеп в церковном подвале – вот и все, что осталось от моих обширных владений; ибо всю нашу мебель до последнего стула отец продал некоему стряпчему Нотли и в покосившемся мрачном доме ожидали нас только голые стены[9 - В другом месте «Записок» мистер Барри называет свой родной дом одним из великолепнейших дворцов Европы – такие противоречивые заявления не редкость у его соотечественников; что до его ирландского поместья, то известно, что дед его был стряпчим и жил своим трудом. – Примеч. авт.].
Эти пышные похороны завоевали матушке репутацию женщины светской и независимой, и когда она написала своему брату Майклу Брейди, сей достойный джентльмен, нимало не медля, прибыл издалека, чтобы обнять ее и пригласить от имени своей супруги в замок Брейди.
Еще в пору батюшкиного жениховства дядюшка Мик и Барри повздорили, как это бывает между мужчинами, и дело у них дошло до крупной размолвки. Когда Барри увез его сестру, Брейди поклялся, что в жизни не простит беглецов; но, приехав в сорок шестом году в Лондон, он снова сдружился с Лихим Гарри, гостил у него в его нарядном доме на Кларджес-стрит, проиграл ему десяток гиней, разбил при его содействии головы двум-трем ночным сторожам, – эти дорогие воспоминания заронили в сердце добряка особую нежность к Белл и ее сыну, и он принял их с распростертыми объятиями. Миссис Барри поступила бы, возможно, разумнее, если бы сразу открыла родным свои печальные обстоятельства; но, прибыв в раззолоченной коляске, украшенной огромными гербами, она произвела на невестку и на прочих жителей графства впечатление богатой и влиятельной особы.
Некоторое время миссис Барри, как и должно, заворачивала всем в замке Брейди. Она командовала слугами и преподала им не один урок лондонской опрятности, в чем они, кстати, весьма нуждались. Что же до «Редмонда-англичанина», как меня здесь называли, то со мной носились как с маленьким лордом; ко мне были приставлены особый лакей и нянька, и честный Мик исправно платил им жалованье, чем отнюдь не баловал собственных слуг, – словом, из кожи лез, чтобы утешить сестру в ее горе. Матушка, со своей стороны, обещала назначить любезному братцу изрядную сумму на свое и сына содержание, как только ее дела будут приведены в порядок. Она также намеревалась перевезти свои щегольские мебели с Кларджес-стрит в замок Брейди, чтобы украсить его покои, имевшие весьма заброшенный вид.
Вскоре, однако, выяснилось, что негодяй-домохозяин захватил каждый стол и стул, на какие по праву рассчитывала вдова. Имение, которое мне предстояло унаследовать, прибрали к рукам алчные кредиторы, и единственным источником существования вдовы и ребенка была рента в пятьдесят фунтов, выплачиваемая нам лордом Бэгвигом, которого связывали с покойным какие-то дела по скаковым конюшням. Похвальные намерения матушки отблагодарить брата так и пропали втуне.
Едва лишь открылось, как бедна золовка, миссис Брейди из замка Брейди, не к чести ей будь сказано, перестала заискивать в маменьке, как неизменно делала до сей поры, прогнала со двора лакея и няньку и объявила миссис Барри, что та вольна последовать за ними, как только ей будет благоугодно. Миссис Мик была особой низкого происхождения и соответственного образа мыслей; и вдова, по истечении двух-трех лет (за каковое время ей удалось сберечь почти весь свой небольшой доход), согласилась выполнить желание миссис Брейди, а заодно поклялась, давая волю справедливому и лишь до поры до времени мудро сдерживаемому гневу, что не переступит порог замка Брейди, доколе жива его хозяйка.
Новое свое жилище матушка обставила с примерной бережливостью и отменным вкусом, и никогда она, невзирая на бедность, не теряла чувства собственного достоинства и уважения всей округи. Да и как можно было не уважать даму, жившую в Лондоне, вхожую в самое изысканное общество столицы и представленную ко двору (как она торжественно уверяла)! Эти преимущества давали ей право, коим, на мой взгляд, злоупотребляют иные уроженцы Ирландии, удостоенные этой великой чести, – право с презрением глядеть на тех, кто никогда не выезжал за пределы своей отчизны и не живал в Англии. Стоило миссис Брейди показаться в новом туалете, и ее золовка неизменно говаривала: «Бедняжка! Какое у нее может быть представление о настоящем шике!» И хоть ей и льстило, что ее зовут хорошенькой вдовушкой, еще больше дорожила она прозваньем английской вдовы.
Впрочем, миссис Брейди не оставалась у нее в долгу: она уверяла, будто покойный Барри был нищий и банкрот; высший свет он якобы видел только из-за приставного стола в доме лорда Бэгвига, в чьих блюдолизах и льстецах неизменно обретался. Что же до миссис Барри, то тут госпожа замка Брейди вдавалась в намеки и вовсе оскорбительные. Но стоит ли ворошить старые наветы и повторять сплетни вековой давности? Названные лица жили и враждовали меж собой еще в царствование Георга Второго; добрые или злые, красивые или безобразные, богатые или бедные – все они ныне сравнялись, и разве воскресные газеты и судебная хроника не поставляют нам еженедельно куда более свежую и пряную пищу для пересудов?
Но что бы там ни было раньше, никто не станет отрицать, что, удалившись от света после смерти мужа, миссис Барри жила схимницей и даже тень подозрения не смела ее коснуться. И если Белл Брейди была когда-то самой отчаянной кокеткой во всем Уэксфордском графстве и если добрая половина местных кавалеров лежала у ее ног и каждого она умела обласкать и обнадежить, то Белл Барри вела себя со сдержанным достоинством, граничившим с чопорностью, была сурова и недоступна, что твоя квакерша. Немало женихов, плененных чарами девы, возобновили свои предложения вдове; но миссис Барри отвергла всех искателей, клянясь, что намерена жить только ради сына и памяти почившего праведника.
– Нечего сказать, праведник! – негодовала зловредная миссис Брейди. – Такого греховодника, как Гарри Барри, свет не видывал. Да и кто же не знает, что они с Белл жили как кошка с собакой? Если она отказывается выходить замуж, то, уж верно, у нее другой на примете, она, поди, спит и видит, чтобы лорд Бэгвиг овдовел.
Ну а хоть бы и так, что в том дурного, скажите! Неужто вдова Барри не достойна руки любого английского лорда? И разве не живет у нас в семье предание, что женщине суждено восстановить богатство и могущество рода Барри? Если матушка и вообразила себя этой женщиной, думается, у нее были на то веские основания; граф (мой крестный) всегда был необычайно к ней внимателен; я и не подозревал, как крепко засела у нее мысль способствовать таким образом моему преуспеянию в свете, пока в пятьдесят седьмом году его сиятельство не обвенчался с мисс Голдмор, дочерью богатейшего индийского набоба.
Тем временем мы по-прежнему обитали в Барривилле и при наших скудных средствах жили, можно сказать, на барскую ногу. Из тех пяти-шести семейств, что составляли общество Брейдитауна, никто не одевался лучше бедной вдовы; матушка так и не сняла траур по своему почившему супругу, однако тщательно следила, чтобы наряды как можно лучше оттеняли ее природную красоту, и по меньшей мере шесть часов в сутки отдавала на то, чтобы перекраивать, перешивать и отделывать их по последней моде. Она носила самые широкие кринолины и самую изящную фалбалу и ежемесячно получала из Лондона письма (с печатью лорда Бэгвига) с сообщениями о новинках столичной моды. Цвет лица у нее был столь свежий, что она не нуждалась в румянах, бывших тогда в большом употреблении. Пусть белое остается белым, а розовое – розовым, говорила она мадам Брейди, чей желтый цвет лица не поддавался никакой штукатурке, – судите же, читатель, как обе женщины ненавидели друг друга! Словом, она была так бесподобно хороша, что дамы по всей округе только и мечтали на нее походить, а молодые люди приезжали за десять миль в церковь замка Брейди поглядеть на нее.
Но если (как и всякая женщина, известная мне лично или по книгам) матушка гордилась своей красотой, то, надо отдать ей должное, не меньше гордилась она сыном и тысячу раз повторяла мне, что другого такого красавчика поискать надо. Разумеется, это дело вкуса. Но когда человеку перевалило за шесть десятков, он может без пристрастия говорить о себе, четырнадцатилетнем, и смею вас уверить, матушка была недалека от истины в своем лестном мнении. Добрая душа любила наряжать меня: в праздники и по воскресеньям я выходил одетый в бархатный кафтанец, на боку меч с серебряным эфесом, золотая подвязка пониже колена – ни дать ни взять молодой лорд. Матушка расшила для меня несколько изящных камзолов, и не было у меня недостатка ни в кружевах для манжет, ни в свежих лентах для волос, и, когда мы в воскресенье приходили в церковь, даже завидущая миссис Брейди признавала, что более красивой пары не найти во всем королевстве.
В этих случаях госпожа замка Брейди вознаграждала себя язвительными замечаниями по адресу некоего Тима, моего так называемого камердинера: он провожал нас с матушкой в церковь, неся пухлый молитвенник и трость, одетый в ливрею одного из наших выездных лакеев с Кларджес-стрит, в которой, по причине кривых ног, выглядел весьма неавантажно. Но при всей своей бедности мы слишком гордились дворянским званием, чтобы, испугавшись чьих-то колкостей, поступиться преимуществами своего ранга, и, шествуя по среднему проходу к нашей скамье, ступали чинно и величественно, точно сама супруга лорда-лейтенанта[10 - Лорд-лейтенант – в период английского господства в Ирландии – вице-король Ирландии.] с наследником. Усевшись на место, матушка отвечала на обычные вопросы священника так громко и с таким достоинством возглашала «аминь», что любо было слушать, а когда она пела псалмы своим сильным звучным голосом, поставленным в Лондоне наимоднейшим учителем, то заглушала пение и тех немногих прихожан, которые решались к ней присоединиться. Да и вообще у матушки было до пропасти разнообразных талантов – недаром она считала себя самой красивой, самой одаренной и добродетельной женщиной на свете. Часто-часто в разговоре со мной и соседями она толковала нам о своем смирении и благочестии – да так истово, что даже упрямый скептик вынужден был бы с ней согласиться.
Переехав из замка Брейди в местечко Брейдитаун, мы поселились в весьма неказистом домишке. Однако матушка, не смущаясь этим, окрестила его Барривилль, и мы не жалели усилий, чтобы придать ему побольше блеску. Я уже упоминал о родословной, висевшей в гостиной, которую маменька нарекла желтым салоном, тогда как моя комната называлась розовой спальней, а матушкина – палевой (я словно вижу их перед собой!). К обеду Тим звонил в большой колокол, перед каждым из нас ставили по серебряному кубку, и матушка с правом говорила, что рядом с моим прибором стоит бутылка кларета, которой не побрезговал бы и сквайр. Так оно и было на самом деле, но только по младости лет мне не разрешалось его отведать: вино помаленьку старилось в графинчике и со временем достигло преклонных лег.
Дядюшка Брейди самолично убедился в этом, когда как-то (невзирая на семейную ссору) явился к нам в Барривилль к обеду и неосмотрительно приложился к графину. Надо было видеть, как он плевался и какие корчил гримасы! А ведь этому честному джентльмену было решительно все равно, что пить и в какой компании. Он ни с кем не гнушался пропустить стаканчик, будь то пастор или поп; последнее – к крайнему негодованию матушки: как истая синяя нассауитка[11 - Нассауитка – здесь: сторонница Англиканской церкви. После перехода английского престола к Вильгельму Оранскому (Нассау-Оранскому) в результате государственного переворота 1688–1689 гг. католики Стюарты были лишены прав престолонаследия и государственной церковью стала Англиканская.], она презирала приверженцев старой веры и считала невместным находиться под одной крышей с заблудшим папистом. Что до сквайра, то он не знал таких предубеждений; это был самый покладистый, самый добродушный и ленивый человек, когда-либо живший на свете; спасаясь от своей миссис Брейди, он немало часов проводил у одинокой вдовы. Меня он, по его словам, полюбил как сына, и маменька, крепившаяся несколько лет, не устояла и разрешила мне воротиться в замок, хотя сама она осталась безоговорочно верна клятве, данной в пику невестке.
В первый же день моего возвращения в замок Брейди и начались, собственно, мои невзгоды. Мастер Мик, мой кузен, девятнадцатилетний верзила, ненавидевший меня от всей души (правда, я платил ему тою же монетой), потешался за столом над бедностью моей матушки, поощряемый хихиканьем всей женской части дома. Когда мы удалились на конюшню, где Мик имел обыкновение выкуривать свою послеобеденную трубку, я, разумеется, не стал молчать, и между нами завязалась драка на добрых десять минут; я отчаянно сопротивлялся и даже поставил ему фонарь под левый глаз, а ведь мне было всего-то двенадцать лет. Конечно, и Мик вздул меня как следует, но побои обычно не производят большого впечатления в столь нежном возрасте, как я и до того не раз убеждался в многочисленных стычках с деревенскими оборвышами, с которыми уже и тогда расправлялся весьма успешно. Услышав о моей отваге, дядюшка выразил живейшее удовольствие, а кузина Нора приложила мне к носу оберточную бумагу, смоченную в уксусе. Домой в этот вечер я шел, подкрепившись пинтой кларету и чувствуя себя героем: шутка ли сказать – я целых десять минут не поддавался Мику.
И хоть любезный братец не изменил своего дурного обращения и не пропускал случая меня отдубасить, это не мешало мне с великим удовольствием проводить время в замке Брейди, пользуясь покровительством моих кузин – по крайней мере, некоторых – и добротою дядюшки, всячески меня баловавшего. Он подарил мне жеребенка, стал приучать к верховой езде, брал с собой на охоту, показывал, как ставить силки и капканы, как бить птицу влет. А со временем я даже избавился от преследований Мика. Из колледжа Святой Троицы воротился мастер Улик, ненавидевший старшего братца, как это нередко бывает в привилегированных семьях, и взял меня под свое покровительство. А поскольку Улик был выше ростом и сильнее Мика, я, Редмонд-англичанин, как меня называли, чувствовал себя в безопасности, за исключением, впрочем, тех случаев, когда Улику самому приходило в голову меня отодрать, что он и делал всякий раз, как находил нужным.
Не оставалось в небрежении и мое светское воспитание. Обладая от природы разносторонними способностями, я вскоре оставил за флагом большинство своих учителей. У меня был верный слух и приятный голос, и матушка не жалела стараний, чтобы развить их; она же учила меня торжественно и грациозно выступать в менуэте, заложив этим основу моих будущих успехов в жизни. Более вульгарным танцам я учился (хоть и не стоило бы в том сознаваться) в лакейской, где всегда найдется кто-нибудь умеющий наигрывать на волынке, и вскоре никто не мог меня превзойти в матросском танце и джиге.
Что касается книжных познаний, то я упивался чтением пьес и романов, составляющим важнейшую часть образования светского джентльмена, и не пропускал случая купить у разносчика одну-две баллады, если в кармане у меня имелся пенни. Что же до скучнейшей грамматики, а также греческого, латыни и всей прочей тарабарщины, я их терпеть не мог и уже тогда говорил без колебаний, что эта премудрость мне ни к чему.
И я доказал это самым неопровержимым образом, когда мне исполнилось тринадцать лет. Получив по завещательному распоряжению тетушки Бидди Брейди сто фунтов, матушка решила употребить их на мое образование и послала меня в знаменитую в то время школу доктора Тобиаса Тиклера в Бэллиуэкете – или Гнилоуэкете, как дядюшка предпочитал его называть. И вот ровно шесть недель спустя, после того как меня отвезли к его преподобию, я неожиданно опять объявился в замке Брейди, отмахав пешком сорок миль и оставив почтенного доктора в состоянии, близком к удару. Если в беге, прыжках и кулачной драке я вскоре занял первое место в школе, то древние языки мне решительно не давались; семь раз меня высекли без всякой пользы для моей латыни, и когда очередь дошла до новой порки, восьмой по счету, я решительно запротестовал, не видя в ней большого проку. «Попытайте-ка лучше что-нибудь новенькое, сэр!» – предложил я почтенному доктору, когда он пригрозил мне очередной лупцовкой; однако он стоял на своем; защищаясь, я запустил в него грифельной доской, а его подручного сбил с ног свинцовой чернильницей. Школьники поддержали мой протест дружным «ура», а слуги бросились меня вязать; но, вытащив из кармана большой складной нож, подарок моей кузины Норы, я поклялся вонзить его в жилетку первому, кто осмелится меня задержать, и все без слов расступились, давая мне дорогу. Той ночью я спал в двадцати милях от Бэллиуэкета в хижине бедняка-арендатора, угостившего меня картошкой и молоком, – позднее, в дни своего величия, приехав в Ирландию, я подарил этому славному человеку сто гиней. Как бы они мне сейчас пригодились! Но что толку в пустых сожалениях! Случалось мне отдыхать и на более жестком ложе, чем то, что ждет меня сегодня, и довольствоваться худшим ужином, нежели тот, каким угостил меня честный Фил Мерфи в вечер моего побега. Итак, вся моя учеба свелась к шести неделям. Говорю об этом в назидание иным родителям: я немало встречал потом книжных червей, не исключая и грузного, неуклюжего, лупоглазого старого толстяка доктора Джонсона[12 - Джонсон Самюэль (1709–1784) – английский поэт, публицист и лексикограф.], проживавшего в одном из переулков на Флит-стрит в Лондоне, которого я шутя переспорил (дело было в кофейне «Боттона»), – а между тем ни в отношении учености или поэзии, ни в том, что я называю натуральной философией, иначе говоря – житейской мудрости, ни в верховой езде, музыке, прыжках или фехтовании как шпагой, так и рапирою, ни в знании лошадиных статей и бойцовых петухов, ни в манерах безукоризненного джентльмена или светского щеголя, могу поклясться, Редмонд Барри не часто встречал себе равного.
– Сэр… – сказал я доктору Джонсону во время упомянутой встречи (его сопровождал некий мистер Босуэлл, родом из Шотландии, тогда как меня ввел в этот клуб мой соотечественник мистер Гольдсмит)[13 - Гольдсмит Оливер (1728–1774) – английский писатель.], – сэр, – сказал я в ответ на какую-то его громозвучную греческую тираду, – чем кичиться предо мной своими познаниями, цитируя Аристотеля и Платона, не скажете ли вы, какая лошадь на той неделе придет в Эпсоме первой? И беретесь ли вы пробежать шесть миль без передышки? И попадете ли в туза пик десять раз подряд, без промаха? Если да, я готов весь день слушать вашего Платона и Аристотеля.
– Да знаете ли вы, кто перед вами? – взъелся на меня джентльмен, говоривший с заметным шотландским акцентом.
– Придержите язык, мистер Босуэлл[14 - Босуэлл Джеймс (1740–1835) – шотландский писатель, автор биографии Самюэля Джонсона.], – остановил его старый учителишка. – Виноват я сам. Мне не следовало щеголять своими знаниями греческого перед этим джентльменом, и он ответил мне как должно.
– Доктор, – сказал я, посмотрев на него лукаво, – подберите мне рифму к слову «Аристотель».
– Портвейн, если вам угодно, – отозвался, смеясь, мистер Гольдсмит.
И до того как покинуть кофейню, мы в тот вечер употребили шесть рифм к слову «Аристотель». Эта шутка, когда я повторил ее у «Уайта» и в «Какаовом дереве», произвела фурор – со всех сторон только и слышалось: «Человек, тащите сюда одну из рифм капитана Барри к Аристотелю!»
Однажды, когда я был уже изрядно под хмельком, молодой Дик Шеридан[15 - Шеридан Ричард Бринсли (1751–1816) – английский драматург и политический деятель.] назвал меня великим Стагиритом[16 - В городе Стагире родился Аристотель (384–322 до н. э.), древнегреческий философ.] – я и по сей день не уразумел, в чем тут соль. Но я отклонился от своего рассказа – пора нам вернуться домой, в добрую старую Ирландию.
С той поры я немало встречал знаменитостей; но, в тонкости изучив искусство светского обращения, я со всеми держался как равный. Быть может, вас удивит, где же это я, деревенский сорванец, выросший среди ирландских сквайров и покорных им арендаторов и конюхов, набрался таких изысканных манер, в чем отдавал мне должное всяк меня знавший? Дело в том, что я обрел первоклассного воспитателя в лице старого лесничего, когда-то служившего французскому королю при Фонтенуа[17 - В правление Людовика XV в битве при Фонтенуа произошло одно из сражений Войны за австрийское наследство (1741–1748), и французские войска нанесли поражение австрийской и английской армиям.]; он-то и обучил меня светским танцам и обычаям, ему же я обязан умением изъясняться по-французски, не говоря уже об искусстве владеть рапирой и шпагой. Я исходил с ним немало миль, прилежно слушая его рассказы о французском короле, об Ирландской бригаде[18 - Ирландская бригада участвовала в составе французской армии в Войне за австрийское наследство.], о саксонском маршале и балетных танцовщицах. Встречал он за границей и моего дядюшку шевалье де Борнь. Словом, это был неисчерпаемый кладезь всяких полезных сведений, которыми он украдкой со мной делился. Я не видел человека, который так искусно забрасывал бы удочку, объезжал, лечил или выбирал коня; он учил меня всем мужским потехам, начиная от охоты за птичьими гнездами, и я навек сохраню благодарность Филу Пурселлу как лучшему моему наставнику. Была у него слабость: он любил заглянуть в чарочку, но я не вижу в том большого порока; а кроме того, он терпеть не мог моего братца Мика, каковой недостаток я так же охотно ему прощал.
С таким учителем, как Фил, я в пятнадцать лет был вполне просвещенным юношей и мог заткнуть за пояс любого моего кузена; к тому же и природа, насколько я понимаю, оказалась ко мне щедрее, одарив меня более приятной внешностью. Некоторые девицы из семейства Брейди (как вы вскоре увидите) считали меня неотразимым. На ярмарках и бегах я не раз слышал от хорошеньких девушек, что они не отказались бы от такого кавалера. И все же, по правде сказать, я не пользовался расположением окружающих.
Прежде всего каждый знал, что я гол как сокол, но, возможно благодаря влиянию матушки, я был не менее спесив, чем беден. У меня было обыкновение похваляться моим знатным родом, а также великолепием наших выездов, садов, погребов и слуг, и это – в присутствии людей, как нельзя лучше знавших наши плачевные обстоятельства. Если это были мои ровесники и они поднимали меня на смех, я приходил в исступление и лез драться – меня не раз приносили домой полумертвым. Когда матушка спрашивала о причинах потасовки, я неизменно отвечал ей: «Я вступился за честь семьи». – «Защищай наше имя кровью своей!» – говорила эта праведница, заливаясь слезами; и сама она грудью стала бы на его защиту и не постеснялась бы пустить в дело зубы и ногти.
Когда мне минуло пятнадцать лет, на десять миль кругом не было двадцатилетнего парня, с которым я не подрался бы по той или другой причине. Среди прочих двое сынков нашего священника – мне ли якшаться с этим нищим отродьем! Между нами разыгралось немало сражений за первенство в Брейдитауне. Вспоминается мне и Пат Лурган, сын кузнеца, одержавший надо мной верх в четырех битвах, прежде чем мы вступили в решающий бой, из которого я вышел победителем. Я мог бы назвать и много других доблестных подвигов, но лучше воздержусь: кулачные расправы не слишком достойный предмет для обсуждения в кругу благородных джентльменов и дам.
Однако есть предмет, сударыни, о котором речь пойдет ниже, – он уместен в любом обществе. Вы же день и ночь готовы о нем слушать. Стар и мал, все ваши мечты и думы о нем; красавицы и дурнушки (хотя, сказать по чести, я до пятидесяти лет ни одну женщину не находил уродиной), все вы молитесь этому кумиру; не правда ли, вы разгадали мою загадку? Любовь! Поистине это слово состоит из сладчайших гласных и согласных нашего языка, и тот или та, что воротит нос от такого чтения, не заслуживает, по-моему, названия человека.
У дядюшки было десятеро детей, которые, как это часто бывает в таких больших семьях, делились на два лагеря, или две партии: одни всегда брали сторону матери, а другие – дядюшки, в бесчисленных стычках между почтенным джентльменом и его дражайшей половиной. Фракцию миссис Брейди возглавлял Мик, старший сын, так меня изводивший и видевший в своем папеньке досадную помеху на пути к правам владения. Зато Улик, второй по счету, был отцовский любимец, и мастер Мик боялся его как огня. Здесь не стоит перечислять имена всех девиц: видит бог, я достаточно от них натерпелся в дальнейшем, однако старшая была причиною всех моих ранних злоключений; то была мисс Гонория, самая хорошенькая в семье, что сестры ее, разумеется, единодушно отрицали.
Она говорила тогда, что ей девятнадцать, хотя на заглавном листке фамильной Библии, который я мог прочитать наравне со всяким (эта книга вместе с двумя другими и доскою для игры в триктрак составляла всю дядюшкину библиотеку), значилось, что она родилась в тридцать седьмом году и была крещена доктором Свифтом, настоятелем собора Святого Патрика в Дублине[19 - Свифт Джонатан (1667–1745) – английский писатель-сатирик; родился в Ирландии, в Дублине; с 1700 г. – приходский священник, с 1714-го – настоятель собора в Дублине.]; и следственно, в пору, когда мы много бывали вместе, ей исполнилось двадцать три года.
Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что ее нельзя было назвать красавицей: для этого у нее были чересчур пышные формы и слишком большой рот; к тому же она пестрела веснушками, как яйцо куропатки, а волосы ее в лучшем случае напоминали цветом овощ, который подается к отварной говядине. Я часто слышал эти соображения из уст матушки, но не давал им веры, предпочитая видеть в Гонории высшее существо, превосходящее всех других ангелов ее пола.
Всякий знает, что дама, изумляющая нас искусными танцами и пением, достигла такого совершенства лишь благодаря долгой практике в тиши уединения и что романс или менуэт, исполняемый с грациозной легкостью в блестящем собрании, стоил ей немало трудов и усердия где-нибудь вдали от людских глаз; но то же можно сказать и о прелестных созданиях, изощренных в искусстве кокетства. Что до Гонории, она практиковалась в нем неустанно; ей довольно было даже моей малости для проверки своих чар, или сборщика налогов, совершающего обход, или нищего церковного служки, или юного аптекарского ученика из Брейдитауна, которого, помнится, я даже отколотил по этой самой причине. Если он еще жив, приношу ему свои извинения. Бедняга! Разве он виноват, что запутался в сетях той, кого можно было бы назвать величайшей кокеткой в мире, если бы не ее скромное положение и сельское воспитание.
Сказать по правде – а ведь каждое слово этого жизнеописания непреложная истина, – моя страсть к Норе родилась самым обычным образом и не заключала сперва ничего романтического. Я не спас ей жизнь; наоборот, я чуть не убил ее, как вы сейчас услышите. Я не узрел ее при лунном свете играющей на гитаре и не вызволил из рук отпетых негодяев, как Альфонсо Линдамиру в известном романе; но однажды летом после обеда в Брейдитауне, забравшись в сад, чтобы нарвать себе крыжовника на сладкое, и думая только о крыжовнике, клянусь честью, я увидел средь кустов Нору с одной из сестер, к которой она в тот день случайно благоволила, – увидел за тем же развлечением, какое привлекло сюда и меня.
– Редмонд, как «крыжовник» по-латыни? – спросила Нора, любившая позубоскалить.
– Я знаю, как по-латыни «дура», – увернулся я.
– Ну как, скажи! – подхватила бойкая мисс Майзи.
– Брысь, хохлатки! – отозвался я с обычной своей находчивостью.
И мы принялись обирать куст, смеясь и болтая в самом беззаботном расположении духа. Но, развлекаясь таким образом, Нора умудрилась поцарапать руку; выступила кровь, Нора вскрикнула, а рука у нее была на диво круглая и белая, я перевязал ее и, кажется, получил разрешение поцеловать; и хотя это была нескладная здоровенная ручища, я счел оказанную мне милость восхитительной и отправился домой в полном упоении.
В ту пору я был слишком наивен, чтобы скрывать свои чувства. Вскоре весь выводок сестер Брейди знал о моей страсти, поздравлял Нору и подшучивал над ее новым воздыхателем.
Трудно вообразить, какие муки ревности я терпел по вине жестокой кокетки. Она обращалась со мной то как с ребенком, то как с мужчиною. Стоило в доме объявиться новому гостю, как она меня безжалостно бросала.
– Рассуди сам, голубчик Редмонд, – внушала она мне, – ведь тебе всего пятнадцать лет и у тебя ни пенни за душой.
Я клялся, что стану героем, какого еще не видали в Ирландии, и еще до того, как мне минет двадцать, так разбогатею, что смогу купить поместье в десять раз большее, чем замок Брейди. Ни одного из этих обещаний я, конечно, не сдержал, но думаю, что они оказали свое действие на мою юную душу и немало способствовали свершению тех великих деяний, коими я прославился и о коих вы услышите в свое время.
Об одном из них расскажу не откладывая, дабы мои читательницы уразумели, что за человек был юный Редмонд Барри, сколько горячности и неукротимого мужества скрывалось в его душе. Вряд ли у кого из нынешних хватит духу совершить подобное, даже спасаясь от опасности.
В то время все Соединенное Королевство от края и до края было объято тревогой – опасались французского вторжения. Говорили, что Версаль держит руку Претендента[20 - Имеется в виду Яков Стюарт (1688–1766), сын английского короля Якова II, который был лишен трона в 1688 г. в результате государственного переворота. При поддержке Франции и римского папы Яков Стюарт неоднократно пытался вернуть себе престол.], что неприятель, скорее всего, высадится в Ирландии, и вся знать и все влиятельные люди как в этой, так и в остальных частях королевства, желая доказать свою преданность, собирали ратников, пеших и конных, дабы должным образом встретить вторгнувшегося врага. Брейдитаун тоже отправил роту для присоединения к Килвангенскому полку под началом мастера Мика. Мастер Улик писал нам из колледжа Святой Троицы, что в университете тоже сформирован полк и он удостоен чести служить в нем капралом. До чего же я завидовал обоим, а в особенности ненавистному Мику, глядя, как, затянутый в алый, сверкающий галуном мундир, с лентой на шляпе, он шагает во главе своих молодцов. Этот сморчок – капитан, а я – ничто, это я-то, чувствовавший в себе отвагу по меньшей мере герцога Камберлендского[21 - Герцог Камберлендский (1721–1765) – английский военный деятель, третий сын английского короля Георга II.] и знавший, как пойдет ко мне алый мундир! Матушка уверяла, что я слишком молод для военной службы, на самом деле она была слишком бедна – стоимость нового обмундирования поглотила бы чуть ли не половину нашего годового дохода, ибо она считала, что сын ее должен явиться в полк, как подобает его рождению, – верхом на кровном скакуне, в безукоризненном мундире и что дружбу он должен водить с самыми избранными.
Итак, всю страну лихорадило войной, военная музыка оглашала все три королевства, каждый уважающий себя мужчина спешил явиться ко двору Беллоны[22 - Беллона – богиня войны у древних римлян.], и только я был обречен сидеть дома в своей фризовой куртке и тайком вздыхать о славе.
Мастер Мик то приезжал из полка, то уезжал в полк и привозил с собой все новых сослуживцев. Их щегольские мундиры и бравая выправка ввергали меня в грусть, а замечая, как льнет к ним Нора, я сходил с ума от бешенства. Никому, однако, и в голову не приходило отнести мою печаль за счет молодой леди; все думали, что я тоскую оттого, что мне нельзя идти в солдаты.
Как-то офицеры ополчения давали в Килвангене грандиозный бал; приглашены были, разумеется, все дамы из замка Брейди (надо было видеть этот рой образин, еле умещавшийся в старом рыдване). Я догадывался, какие муки готовит мне Нора, как она всю ночь будет кокетничать с офицерами, и долго отказывался ехать. Однако Нора знала, как меня уломать. Она клялась, что ее укачивает в карете.
– Как же, – плакалась она, – я попаду на бал, если ты не отвезешь меня на Дейзи?
Дейзи была дядюшкина породистая кобыла, и от такого предложения я был не в силах отказаться. Итак, мы благополучно доскакали до Килвангена, и я был горд, как принц, оттого что Нора обещала мне контрданс.
Но только когда танец пришел к концу, неблагодарная спохватилась, что начисто забыла свое обещание. Она протанцевала все фигуры с англичанином! Бывали у меня в жизни огорчения, но таких мук я еще не испытывал. Нора старалась загладить обиду, но моя гордость встала на дыбы. Немало красоток пыталось меня утешить – ведь я был лучший танцор в зале. Одна из них даже меня уговорила, но, не выдержав этой пытки, я махнул рукой на танцы и всю ночь проскучал один. Я охотно присоединился бы к игрокам, но у меня не было денег, кроме неразменного золотого, – матушка наказывала, чтобы я, как истый джентльмен, всегда хранил его в кошельке. К вину я был равнодушен, я еще не знал, какой это пагубный бальзам для души, и думал лишь о том, как я убью себя и Нору, а из капитана Квина вышибу дух!
Наконец к утру бал кончился. Наши дамы отбыли в своем неуклюжем тарахтящем рыдване. Но вот и Дейзи вывели из конюшни, и мисс Нора взобралась на седельную подушку за моей спиной. Я молчал как убитый. Но не успели мы отъехать на милю от города, как она начала приставать ко мне с утешениями и уговорами, всячески пытаясь рассеять мою угрюмость.
– Ах, Редмонд, голубчик, утро-то какое холодное, ты наверняка простудишься без шейного платка.
На это сочувственное замечание седельной подушки седло ответило упорным молчанием.
– Хорошо ли ты провел время с мисс Кланси, Редмонд? Вы, кажется, всю ночь не расставались?
На это седло только скрипнуло зубами и изо всех сил хлестнуло Дейзи.
– Что ты делаешь, глупенький! Хочешь, чтобы Дейзи стала брыкаться и сбросила меня? Разве ты не знаешь, какая я трусиха?
Говоря это, подушка тихонько обняла седло за талию и даже, может быть, чуть-чуть привлекла к себе.
– Я ненавижу мисс Кланси! – не выдержало седло. – Я только потому пошел с ней танцевать, что у той, на кого я рассчитывал, за всю ночь не нашлось ни минутки свободной!
– Надо было пригласить моих сестер! – ответствовала подушка, разражаясь смехом, в горделивом сознании своего превосходства. – У меня, голубчик, в первые же пять минут расхватали все танцы.
– Так неужто надо было пять раз танцевать с капитаном Квином? – воскликнул я, и – о неисповедимая власть кокетства! – мне кажется, что у Норы Брейди в ее двадцать три года радостно забилось сердце при мысли, как велика ее власть над простодушным пятнадцатилетним подростком.
Разумеется, она заявила, что капитан Квин нисколько ее не интересует; просто с ним легко танцевать и он занятный собеседник, и притом такой душка в своем военном мундире; и если человек ее приглашает, неужто она должна ему отказать?
– Мне же ты отказала, Нора!
– Вот еще! С тобой я могу танцевать хоть каждый день, – ответила мисс Нора, презрительно вскидывая головку, – да и неудобно танцевать на балу с кузеном; подумают, что у меня другого кавалера не нашлось. А кроме того, – продолжала Нора, и это был жестокий, безжалостный выпад, показывавший, как велика ее власть надо мной и как беспощадно она ею пользуется, – а кроме того, Редмонд, капитан Квин – мужчина, а ты ребенок!
– Погоди, вот я встречусь с ним, – вскричал я, разражаясь проклятием, – увидишь, кто из нас мужчина! Я намерен драться с ним на шпагах или на пистолетах, будь он сто раз капитан! Подумаешь, мужчина! Да я готов биться с любым мужчиной, кто бы то ни был! Разве я не взгрел Мика Брейди – и это в одиннадцать лет! И разве я не поколотил Тома Сулливана, хоть это такой верзила и хоть ему все девятнадцать минуло. А помнишь, как попало от меня учителю-шотландцу в школе? О Нора, зачем ты надо мной издеваешься?
Но такой уж стих нашел в то утро на Нору, она только и сыпала насмешками: говорила, что капитан Квин показал себя храбрым солдатом, что в Лондоне его знают как человека светского и что, сколько бы я, Редмонд, ни хвалился своими победами над учителями и деревенским сбродом, что ни говори, капитан Квин – англичанин, а с англичанином шутки плохи!