Читать книгу Пункт третий (Татьяна Плетнева) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Пункт третий
Пункт третий
Оценить:
Пункт третий

3

Полная версия:

Пункт третий

Второе пробуждение капитана оказалось немногим приятнее первого. Волков подсел к нему вплотную и начал излагать быстро и напористо; его рассказом как раз таки и связывались обрывки памяти; выходило гадко.

Политика привезли под запой; местная ГБ в этом не рубит, а боится только Перми; указания – пустые: особый контроль и работа воспитательная, хрен тебе в рот.

Ну, толковище Ключ собирал, хотел политика повесить на РОРа, но Васин тогда просто не понял. Повесили на замполита Чернухина, засранца, а он умен оказался – вторую неделю в местной больничке лежит, закосил на сердце – не сифилис, не проверишь.

А сегодня Ключ уже узнал, что Васин просох вроде, и все дела по новой ему передает.

Виктор Иванович не спросил даже, отчего это Ключ так быстро сориентировался; подсказать начальству вовремя мог, ясное дело, только сам Волк.

Чтобы поскорее проехать этот скользкий момент, лейтенант шлепнул на стол здоровый сверток и сказал небрежно:

– Письма его тут все, за месяц.

– А что, у цензорши тоже сифилис? – вяло спросил Васин. Теперь ему придется перепроверять цензоршу на эти гребаные условности в тексте, пытаться хотя бы отчасти понять, что за человек, то есть чего ждать: побега, голодовки или чего другого. А стукачами политика, наверно, обложили и без него.

Самое неприятное Волк приберег напоследок:

– А еще, слышь, блатные вокруг него; ксиву[6] он на волю выкинул, что писем не отдаем. А родственники у него не хворые – жалоб понаписали, Пермь протряхнули, и сегодня, говорят, оттуда проверка будет. Так Ключ велел тебе письма просмотреть и до обеда еще политику отдать. А то потом не отмоешься.

Волк говорил торопливо и застенчиво.

– Пойду я, а то не успеешь. Всё, пойду.

Дело получалось неприятное, гнилое – только на запойного РОРа такое и вешать. Виктор Иванович, однако, даже обрадовался – тут уж не до бабы. И терять ему было нечего.

Личного дела Рылевского под рукой не оказалось, и Васин не стал тратить времени на поиски.

Для начала он рассортировал письма – от родственников, от друзей, – и при этом образовались две пухлые пачки от двух баб: московской и питерской. У московской почерк был разборчивей, и, пристрелявшись, Виктор Иванович с ходу одолел четыре забитых строка к строке клетчатых листа.

Чтение было интересное. Капитан наскоро переписал к себе в блокнот несколько строчек, похожих на условности: чья-то болезнь, отъезд, название книги; но не в этом было дело. Очень много интересного об осужденном Рылевском узнал он из письма А. Ю. Полежаевой.

Виктор Иванович закурил и вытащил наугад письмо из ленинградской пачки.

У этой почерк был позаковыристей, последняя буква каждого слова западала, как бы приседая; но письмо было недлинным, Васин справился с ним быстрей, чем с первым, и без особых раздумий выписал то, что тянуло на условности здесь.

Выходило вот что: Рылевский сел весной, неженатым, имея ребенка от питерской, а от московской – обещание расписаться с ним немедленно, как только он сядет. Теперь же питерская вспоминала их осенний брак перед этапом, в тюрьме, а московская печалилась, что ее обещание осталось невостребованным, и, несмотря ни на что, обещала осужденному любовь и верность; до конца срока или до гроба – Васин не понял.

Ну прям роман. В московском письме были еще и стихи, такие вот, например:

Заиндевелая рукаОбласкана щекой,И я качну издалекаТвоей степи покой, –

и еще, и еще, и все про любовь, и эта дребедень скорее тронула, чем раздражила одинокого капитана.

Письма, конечно, попались удачные, и многое прояснилось, но и путаницы прибавилось. Зачем, например, заводить вторую бабу, если знаешь, что вот-вот сядешь. Для свиданок вроде бы и одной достаточно. Соревнование, что ли, им устраивать – кто больше чаю пришлет?

Васин попытался представить себе их обеих и вдруг понял, что и Рылевского-то толком вспомнить не может, хоть и видел его когда-то давно, принимал с этапа. Что-то ведь и тогда уже его, Васина, – насторожило? удивило? что?..

Нарвавшись на очередной запад памяти, капитан подал назад. До обеда оставалось часа два, и Виктор Иванович положил остальных писем не читать, а отписаться как-нибудь поскорей да покороче, отдать Ключу отчет и сразу же вызвать на беседу Рылевского; а проверку эту гребёную, прокурорскую, поди, еще часа три отогревать да кормить будут, как приедет.

Он вздохнул и уселся сочинять.

Вид из рорского кабинета был так себе, на предзонник; но от яркого морозного дня, от блестевшего за окном снега, от щелчков круглой угловой печки комната казалась уютной и славной.

3

В полдень Фейгель проснулся от звонка, как и было задумано, но не сообразил, что за звонок, и рванул к телефону. Звонили же в дверь. Отпер он спросонья, сдуру, не спросив кто, и пожалел об этом незамедлительно.

Небольшой безвозрастный человечек вручил ему под расписку сразу две повестки: на сегодня в ГБ на пять вечера и на завтра в военкомат на десять утра.

Прохор Давидович так охренел, что не спросил даже, работает ли этот дядя по совместительству в комитете и военкомате или они держат его на паях, специально для таких случаев, – и прилежно расписался, где просили.

Получив подписи, мужичок удалился с видимым облегчением, оставив Прохора один на один с таким вот ошеломляющим фактом.

«Так оно и бывает, – соображал Прохор, бессмысленно тусуясь по квартире; он закурил, налил воды в чайник и зажег газ. – Так всегда и бывает – думаешь, что ты еще сбоку, в сторонке, и вот жизнь подступает и говорит: нет, голубчик, не сбоку, а в яблочке».

Уговаривал Фейгель себя неудачно. От этих уговоров встала перед ним ясная картинка: большая на белом листе мишень – черные круги и яркое крупное яблочко; потом, от стрелка как бы, – совмещение мушки с мишенью и, от себя, – направленный точно в лоб маленький темный кружок дула.

Страх разошелся, поднялся, сбросил образы и вцепился в Прохора попросту, отшибая мозги.

Вообще-то, Прохор Давидович имел все основания печалиться и ужасаться: во-первых, он косил в свое время от Советской армии через психушку; теперь же этот широко применяемый в отечестве финт превращался в тиски – армия или принудлечение, без вариантов. Во-вторых, его семейная ситуация была в этом смысле нелегкой: брату оставалось полгода до призыва, и еще много всякого. Хоть откуда заезжай – не промахнешься.

Надо было с кем-то срочно поговорить, посоветоваться; Фейгель стал накручивать полежаевский номер и тут только вспомнил, что она на допросе и звонка от нее не было, а дело к часу: значит, свинтили. Он побежал в коридор за повесткой, которая, ясное дело, уже расточилась среди бумажек, набросанных под телефоном, – военкоматская лежала, гэбэшной не было. Чуть не плача, стал ее искать и нашел-таки минут через несколько в кармане рубашки.

Повестка была оформлена аккуратнейшим образом: Фейгеля вызывали свидетелем по делу N к следователю Бондаренко, на сегодня к 17:00. Еще с четверть часа метался Прохор Давидович, стараясь разыскать листок с утренней Сашкиной диктовкой – «Проснешься, перечтешь», – стоял этот листик перед глазами, клетчатый, с неровным краем, и не находился, хоть сдохни. Тут кончилось курево, Фейгель стал одеваться, чтоб добежать до ларька, и в левом своем ботинке нужную бумажку обнаружил, и еще полпачки папирос нашел в кармане куртки.

Номера дел совпадали, и это означало, что часа примерно через четыре ему придется заложить Сашку, – или психушка тире армия.

Фейгель сел на кровать, привалился спиной к стене и отплыл на новой волне страха. Он представил себе все разом: брата забрали в армию, и там, откуда не докричишься, выбивают показания – на всю компанию; или – до смерти напугали отца, до смерти – буквально: напугали, и тот умер; а вот и самого его бьют – то санитар в психушке, то сержант в части.

Прохор Давидович от юности своей – со шпаной рос и сам таким был – не забыл еще, как нездорово и страшно быть битым; всякого битья и насилия он вообще боялся каким-то отдельным, утробным страхом.

По-хорошему надо было встать и убраться, но искать что-либо в захламленной квартире Прохору Давидовичу было слабо. Он подхватил лежавшую на поверхности «Хронику»[7], выгреб из карманов записные книжки и отправился на кухню – жечь. Холодный чайник стоял подле зажженной горелки; Фейгель бросил часть «Хроники» в огонь и стал выдирать опасные страницы из записнушки. «Хроника» сделана была на папиросной бумаге и взялась хорошо – заполыхало до потолка, задымилась над плитой бельевая веревка, в форточку и под потолок полетели нежнейшие черные бабочки.

За этим интересным занятием и застал Прохора Давидовича спокойно вошедший в незапертую за нарочным дверь Борис Аркадьевич Усенко, верный друг в несчастье.

4

Они присмотрели эту хибару еще в ноябре, сразу по прибытии Рылевского. Дощатое строение размером в два-три дачных сортира быстро превратилось в жилье или, вернее, в нору для отсидки в рабочей зоне. Трудясь день за днем, они законопатили щели обтирочной ветошью, оклеили стены в три газетных слоя, поставили печь.

Анатолий Иванович был доволен: во-первых, Рылевский работал когда-то геологом, и печка получилась путёвая, с хорошей тягой, гудящая от самой малой охапки дров, а во-вторых, дружба с политиком радовала его сама по себе.

– Пофартило мне, Игорь Львович, что вас сюда привезли, – медленно, в сотый раз проговаривал Пехов, разбираясь с печкой. – Тут ведь блатных нет, пять лет – потолок, кто не дэтэпэшник, тот бабу свою огулял ножом вместо хера, перепутал. Спросят, с кем сидел, и ответить-то было б стыдно, если б не вы.

Блатной всегда обращался к нему уважительно – на «вы» и по имени-отчеству.

Рылевский лежал на топчане с закрытыми глазами. Обычно топка была на нем, но сегодня с утра накатила мигрень, остро болело под веками, стягивало голову, долбило в виски.

В бендежке было полутемно, маленькое высоко врезанное окно давало немного света, но и этого было довольно, чтоб разглядеть грязь и развал внутри. Есть такие места: как ни скреби, ни мой – все будет цепляться глаз за сальные куски обтирки в стенах, за обрывки газетных обоев, за клочья ваты, что лезут из старого брошенного на топчан фофана[8]. Грязь имманентно присуща этой бендежке, да-с. Рылевский укутался, как мог, и отвернулся к стене.

– А политик, он против красных, значит, против ментов, значит, отрицалово[9], не ниже парняги[10] будет, – гудел Анатолий Иванович, шуруя в печи; бока ее раскалились и сочно налились малиновым светом, ярким в полутьме бендежки.

Боль под веками усиливалась от каждого движения и звука, знобило все сильней; даже сожрав весь воздух внутри, эта сучья печь не справлялась: мороз пер под тридцать. Игорь Львович маялся в душном полутепле, крутился на топчане, стараясь согреться.

«Вторую сварить надо было да туда вот воткнуть», – думал он, пропадая от боли.

Тем временем Пехов вытопил печь, закончил свой обычный рассказ о том, как радостно встретят его на воле, буде узнают, что сидел он с настоящим, против красных, политиком, и предложил перейти к делам насущным.

За условной перегородкой стоял саморубленый стол; несмотря на непереносимую почти боль, Игорь Львович перебрался туда и разложил нужные для перевода словари и тетради; во время его занятий блатной свято соблюдал тишину.

– «Здесь все вина янтарны», – перечел Рылевский и стал разбираться со следующей фразой: «Серая накипь дня… Серая тень, как накипь…»

Пехов подошел неслышно сзади и взял со стола стотысячник Мюллера. Некоторое время он стоял в раздумье, взвешивая на ладони словарь, потом извинился, положил его на место и вернулся к печке.

Рылевский рассеянно наблюдал за ним.

Из кучи дров Анатолий Иванович вытащил полено покрепче, взвесил его, как Мюллера, несколько раз на руке и начал укручивать в невероятного цвета бывшее вафельное полотенце.

…Серая тень лежит у стены, как накипь; тени на снегу бывают голубые, глубокие; хотя какие ж там к хренам у Джойса снега. А накипь действительно серая, крутится она в котле с отвратительным серым же мясом; от джойсовской накипи поднималась тошнота, мигрень расходилась вовсю. Рылевский бросил голову на руки и прикрыл глаза.

В дверь постучали.

– Давно пора, – отозвался Пехов и достал из-за печки пару тапок с отодранными подошвами.

В ослепительно-белом дверном проеме возникла нелепая темная фигура.

Пехов кивнул гостю на низкий самодельный табурет подле печи, а сам сел напротив, придвинувшись почти вплотную.

– Принес? – спокойно спросил он, оглаживая полотенце на полене.

Зэк скорчился на табуретке, уткнув подбородок в колени.

– Ну, принес?

– Да не было там, – едва слышно ответил пришелец, – в правом – сотня, в левом – не было…

– Ксиву я сам видел, – тихо и строго заговорил блатной, помахивая изуродованными тапками перед самым носом ответчика. – Значит, или он врет, – Анатолий Иванович указал поленом на Рылевского, – или кореш его врет, или ты, падло, врешь…

– Не было там, – безнадежно повторил должник.

Анатолий Иванович размахнулся и ударил его поленом по голове.

– А-а-а, – завыл тот, – не было там, хлебом клянусь, не было…

– Руки с головы прочь, – еще строже произнес Пехов, – так отдашь? – и ударил еще раз, посильней.

Зэк выл и корчился на полу, защищая голову руками, плечьми, коленями.

– Орать – брось, – приказал блатной, – видишь, человек занимается, – и, занося полено в третий раз, вежливо поинтересовался: – Мы не очень вам мешаем, Игорь Львович?

Рылевский полулежал, уткнувшись носом в словарь, голова болела нестерпимо, дело шло к рвоте; он не мог, не имел никакого права вмешаться.

…Здесь все вина янтарны.

Зэк на полу уже не орал, а жалобно скулил, забыв материться. В полутьме бендежки кровь на его лице казалась черной.

– Подумай до завтра, земляк, чего там – не было, – все так же спокойно сказал Пехов, помогая битому подняться.

Дверь открылась и вновь ослепила ярко-синим небесным и белым снежным сияньем.

– Завтра в зубах принесет, вот увидите, – умиротворенно сказал блатной; он распеленал полено и сунул полотенце в печь.

Рылевского потянуло на воздух.

Путь зэка легко прослеживался по ярким кровяным плевкам. Накипь времени лежала у стен – легкая, прозрачная, голубая, с редкими алыми пятнами, а само время подходило уже к обеду.

…Здесь все вина…

Сиеста

1

Четвертинская столовая славилась на всю округу не потому, что задумана была как ментовская кормушка, а просто там работали бабы, которым нравилось кормить: варить, печь, жарить и подавать.

Виктор Иванович прибыл в столовую в начале третьего, когда народ уже схлынул. При виде тощего брошенного капитана женщины забегали и захлопотали так, будто Васин был не Васин, а президент республики Бангладеш. Виктор Иванович был окучен и согрет немедленно: пока он поедал рыжие наваристые щи, бабоньки налепили и сварили лично ему превосходных пельменей, а на третье поднесли компота с пирожками.

Во время запоя Васин ходил полуголодным – отчасти из-за Надькиного небрежения, отчасти же потому, что еда с питьем вместе в нем не держались, – и теперь нечаянно объелся, обмяк от обильного и вкусного обеда и задремал.

Третье пробуждение капитана вышло поприятнее прежних.

– Нанялся я, что ль, тебя сегодня будить, мать, – незлобно ворчал Волк. Бабы наблюдали за побудкой и предлагали Виктору Ивановичу умыться в служебке.

Он быстро очухался и спросил, нет ли еще надзорного.

– И не будет, – спокойно сообщил Волк, выводя капитана из столовой. – В обед уж тридцать семь было, к вечеру, значит, до пятидесяти дойдет: в такой мороз прокуроры дома пьют.

Солнышко подъезжало уже к еловым верхушкам: свет его густел, желтел и здорово мазал снег; до заката оставалось часа полтора. Отблескивали золотом окна домишек, обледенелая дорога и даже капитанские сапоги. Под ногами хрустело смачно и так громко, что разговаривать было трудно.

– А еще, слышь, – сказал Волк и остановился, чтоб не перекрикивать хруст, – еще свиданка была сегодня у этого, как его, из третьего отряда.

– Ну и хрен с ним, а нам-то что? – спросил Васин; стоять на месте было холодно.

– А нам – травки на халяву: баба – дура, чучмеки какие-то, так и несла, в открытую. У тебя курнуть-то можно?

В рорском кабинете было по-прежнему уютно, пахло вытопленной печкой, хорошо держалось тепло.

– Враз вытянет, как тогда, – шестерил Волк; видно было, что ему не терпится. Не то чтоб они подкуривали постоянно, но в охотку – употребляли: в зоне было много чучмеков, и потому дурь катила за валюту не хуже водки.

Неторопливо беседуя, они вытянули по косячку, открыли форточку и растопили печь, чтоб выветрить запах дури.

2

– Идиот, сейчас пожарные приедут, – мрачно сказал Усенко и закрыл форточку. Прохору Давидовичу полегчало.

– Подожди, я сейчас, – сказал он, с благодарностью глядя на Усенко. – Вот уж правда – Бог тебя послал. – Прохор сунул другу свои замусоленные уже повестки и бросил на плиту новую порцию бумажек. – Прости, это срочно надо.

Под потолком вспыхнул сгусток древней паутины, легко прогорел и погас сам.

Усенко взглянул на повестки и принялся расхаживать по кухне взад и вперед, от окна к двери. Говорил он медленно, с перерывами, но гладко и убедительно, изо всех сил стараясь найти подходящий к моменту тон.

Все это было между ними много раз проговорено, и не от слов Фейгелю стало легче: в несчастье человеку всегда нужен другой, близкий: страх уходит.

Костер на плите утихал, распадался на черные с тлеющей каймой куски; Фейгель стал возражать: «…все верно – у каждого своя жизнь, чужую не проживешь» и так далее. Но их с Усенком дело – поэзия – таково, что требует непременно согласия с собой, иначе – облом. Прохор Давидович процитировал Мандельштама о чувстве собственной правоты у поэта.

Усенко толок догоравшую бумагу черенком столового ножика.

– …И вот, если поэзия действительно их дело, – развозил Фейгель, – не надо, значит, от жизни бежать, как предлагает Усенко – прятаться, пережидать, уезжать, – а пойти надо и послать их подальше, по совести, а там – что Бог даст. Лучше на нарах, по Мандельштаму, жить, чем на воле – по Михалкову. – Фейгель обожал формулировать.

– А вот Пушкин, Проша, на нарах не сидел, – мирно ответил Усенко. – Так ты что, точно решил, пойдешь?

Тощий, похожий на осеннюю городскую ворону Прохор выпрямился, задрал бороденку и сказал значительно:

– Да, придется.

Лицо у него было перепачкано сажей. Бабочки отпорхали свое и теперь смирно лежали на плите, на подоконнике, на полу. Пережженная пополам веревка сбегала по стене двумя черными струйками. Правда торжествовала.

Усенко взглянул на часы и предложил, коли так, поиграть в допрос: развлечься и приготовиться; Фейгель с восторгом согласился. Борис Аркадьевич сел за стол, поставил перед собою пепельницу и развернул испачканную сажей повестку.

– Я – следователь Бондаренко, а ты – как есть – свидетель Фейгель. Начали: выйди и зайди.

Игра началась: Усенко изображал что-то среднее между Порфирием Петровичем и гестаповцем из советского фильма. То, привязываясь к каждому слову, он пытался уличить свидетеля Фейгеля во лжи, то кричал, страшно топал ногами и грозил расстрелом. Фейгель в восторге подыгрывал: следователь шил ему связь с заключенным антисоветчиком Рылевским; свидетель обвинялся в том, что за последний месяц переправил в зону радиопередатчик, пулемет и небольшую сумму в иностранной валюте. Прохор объяснял следствию, что он не в состоянии отличить радиопередатчик от мясорубки, а в доказательство вытащил мясорубку из кухонного шкапа и размахивал ею перед носом следователя, который немедленно опознал в ней тот самый радиопередатчик.

– Вот видите – значит, я в зону мясорубку отправил, – радостно вопил Фейгель; он хохотал и бил себя ладонями по коленкам, не понимая, что спроста подтвердил сам факт связи с зоной.

Следователь посмотрел на часы, потом на свидетеля и неласково произнес:

– Ладно, на сегодня – всё. Идите и подумайте как следует, стоит ли вам быть пешкой в чужой игре…

Подумать как следует Прохору Давидовичу было уже некогда – времени до выхода почти не оставалось.

– Одевайся, провожу, – предложил Усенко, и сникший было Фейгель снова ожил.

Ехали они молча, а когда вышли из метро, Борис Аркадьевич сказал:

– Дальше иди один – так лучше соберешься. Удачи.

Фейгель крепко и с чувством пожал ему руку, и они разошлись: Прохор Давидович почесал вверх по уличке к кольцу, а друг его двинулся к ближайшей телефонной будке.

3

Вернувшись в кабинет после обеда, Сергей Федорович застал молодого коллегу спящим. Первушин полулежал в глубоком кресле, штаны его были закатаны до колен, а голые ноги он ухитрился пристроить во впадинах горячей батареи; сверху на батарее сохли его носки, снизу, подошвой к зрителю, стояли ботинки; время от времени он откашливался, не просыпаясь.

Сергей Федорович с утра уже был раздражен и хотел было сорвать злобу – растолкать, наорать, обидеть, но так мирно спал этот парень и так нелепо он выглядел, что следователь осторожно прошел мимо него и включил чайник.

За чаем Бондаренко успокоился окончательно и стал прохаживаться насчет Полежаевой. Первушин молчал и кашлял.

– Слушай, – говорил Бондаренко, жуя печенье, – а если б тебе ее по заданию трахнуть пришлось, ты как?

Валентин Николаевич отвернулся к окну и чихнул. Небо за окном было тяжелое, серое со свинцом, дождь опять сменился мокрой метелью. Монотонно жужжала лампа под потолком, голова у Первушина сделалась большой и мутной; начинался озноб, и он с удовольствием грел пальцы о стакан.

Бондаренко болтал. Об ушедшей Полежаевой и о грядущем Фейгеле, просто о бабах и о том, что надлежит с ними делать; вообще – о жизни. Валентин Николаевич с трудом удерживал выраженье вежливого внимания на лице, с тоской думая, что скоро совсем расклеится и, стало быть, вечер погиб. Эх.

– Ну, Фейгель этот – тридцать три несчастья да еще совестливый, – объяснял Сергей Федорович. – А уж вокруг него – как тараканы кишат поэты, наркоманы, хипы. Вербуй кого хочешь, не промахнешься. Чуть ли не сами бегут, подцепишь – не отвяжешься: аккуратные.

Валентин Николаевич не слушал про Фейгеля. Рыжеусый начальник был не опасен, болтлив, по-своему прост, но говорил все же меньше, чем знал. Вот про задание с Полежаевой – от себя брякнул или готовит почву? Наплывала опять смутная тревога от утренней беседы с плоскорожим – не разобрать было, от чего знобит.

Сергей Федорович вошел во вкус и смачно рассказывал о кислородной карьере Фейгеля, но закончить ему не удалось: зазвонил телефон.

– Слушаю, – весело сказал он в трубку и, резко изменив тон, продолжал внушительно и официально: – Да, хорошо. На днях мы с вами обязательно поговорим лично. Всего хорошего. – И пояснил для Первушина: – Вот, друг Фейгеля звонил – задание, мол, выполнил: дома до четырех пропас и к нам отправил. Сейчас прибудет. Так-то, Валентин Николаевич: забавная у нас служба.

4

После обеда Рылевский попытался заспать мигрень. Ветер улегся, и теперь в дощатой хибаре проще было удерживать тепло. Пехов упорно топил, часто выходил за дровами, и Рылевский замечал, как снаружи убывает свет и снег становится голубым, сиреневым, синим.

Боль уходила из-под век, разливалась по всей голове, теряя силу. Мучил плоский, расползающийся под затылком фофан, голова кружилась, но все ж никакого сравнения не было с острой, доводящей до исступления утренней болью.

Славно гудела печь; подле нее неторопливо чифирил Анатолий Иванович, похожий на большую темную птицу.

Грязь и развал ушли, впитались во тьму и не тревожили больше глаз. От бегающих по полу печных отблесков, от прибывающего тепла в бендежке стало уютно и почти спокойно.

Пехов часто подбрасывал и, наклоняясь, шуровал в печке, и лицо его, освещенное огнем, казалось тонким и вдохновенным.

Вечер

1–2

Яркий, замешанный на болезни и духоте сон не давал отдыха. Несколько знакомых, загнанных вместе с ним в какую-то тесную комнату, не слыша и не видя друг друга, наперебой обращались к нему – требовали чего-то, спрашивали, кричали. Александра Юрьевна тоже просила о чем-то важном, но подойти к ней было невозможно: пространство выламывалось и выгибалось непонятным образом, и вскоре из комнаты вынесло всех, кроме него самого.

Он бесцельно бродил от стены к стене, наслаждаясь покоем, потом, догадавшись, прилип к окну. Пейзаж за окном менялся, как в диаскопе: Каменный, Петроградская, залив. За спиной хлопнула дверь; Рылевский оторвался от окна и проснулся.

– А почему не на работе? – негромко спрашивал какой-то мент.

Игорь Львович лежал неподвижно, прислушиваясь.

– От работы кони дохнут, начальник, – отвечал Пехов; кочерга звонко ударилась о печь, грохнула табуретка. – Не видишь, что ли, болеет человек, спит.

bannerbanner