banner banner banner
Меж двух времён
Меж двух времён
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Меж двух времён

скачать книгу бесплатно

Меж двух времён
Татьяна Браткова

Татьяна Браткова – замечательный журналист, наполнявший свои тексты ошеломляющей энергетикой. Не умела писать равнодушно. Окончив в 1958 году МГУ, объездила многие углы нашей страны – Целина, Дальний Восток, Средняя Азия, Якутия. Многие очерки посвящены людям труда – директорам заводов, водителям или охотникам на Крайнем Севере. Многих защитило от несправедливости ее перо. Писала тонкие лирические воспоминания о детстве и юности, стихи. Татьяна была прекрасным рассказчиком, верным другом.

Меж двух времён

Татьяна Браткова

Сборник составлен друзьями Татьяны Васильевны Братковой и посвящен светлой памяти этого прекрасного человека

Редактор Леонид Мазин

Дизайн фотоматериалов Елена Брагина

Корректор Лина Тархова

Технический редактор Наталья Коноплева

© Татьяна Браткова, 2023

ISBN 978-5-0060-0461-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

После окончания школы перед Таней Братковой не стояло выбора – кем быть? Уже с детства, занимаясь в литературном кружке Дома пионеров, знала, что хочет стать журналистом. И ее мечта исполнилась. Окончив в 1958 году журфак МГУ, она всю свою профессиональную жизнь посвятила журналистике. Печаталась в журналах «Новый мир», «Смена», «Молодой коммунист», «Советская женщина», «Сельская молодежь». В газетах «Литературная газета», «Московский комсомолец», «Молодежь Якутии».

Член Союза журналистов и Московского союза литераторов, Заслуженный работник культуры, Татьяна Браткова была замечательным журналистом, наполнявшим свои тексты ошеломляющей энергетикой. Не умела писать равнодушно. Журналистика – прежде всего объективность. Браткова умела соединять объективность с бескомпромиссным поиском правды. Став журналистом, она объездила многие углы нашей страны в поисках своих героев – целина, Дальний Восток, Средняя Азия, Якутия. Ее очерки были посвящены людям труда, кем бы они ни были – директорами заводов, водителями или охотниками на Крайнем Севере. Многих защитило от несправедливости ее перо, многих заставило поверить в себя. Ее статьи на моральные темы, как это называлось в советские времена, помогали молодым людям найти правильную дорогу в жизни. А еще она писала тонкие лирические воспоминания о детстве и юности, стихи.

Она была человеком страстным. Относилась к любой своей деятельности с азартом. Если в командировки, то в самые отдаленные места и желательно, чтобы тема была проблемной. Если путешествия, то обязательно, чтобы романтика и хотя бы небольшой, но риск. Если уж осваивать «дачную» жизнь, то в глухой лесной Костромской деревне.

Таня была лидером по своей натуре. Она не очень любила общественную работу, отвлекающую от творчества. Ее долго уговаривали возглавить секцию очерка и публицистики в Профкоме литераторов (ныне Московский союз литераторов). И только когда убедили, что это необходимо для секции, ее коллегам, взялась за руль и 20 лет крепко держала его в руках.

На время ее руководства секцией пришлось и одно из важнейших событий в жизни Профкома – попытка профсоюзных чиновников фактически уничтожить Профком как объединение литераторов. Генеральное «сражение» произошло на конференции, завершавшей серию собраний, нервных деловых встреч, ссор… Выступления литераторов перемежались речами профсоюзных деятелей. Мнения склонялись то в одну, то в другую сторону. Браткова выступала последней. Как только она заговорила, все вспомнили ее «подпольную» кличку – Громокипящий кубок. Прекрасный оратор, Татьяна говорила громко, ясно, убедительно, без сомнений в победе. И литераторы победили.

У Тани было обостренное чувство товарищества, даже иногда с «перегибом». Отрицала мудрость «Платон мне друг, но истина дороже». Говорила – пусть мой друг в чем-то неправ, но он мой друг, и значит, он прав. Но это, конечно исключительный случай. А так она умела и любила дружить с людьми. В каждой командировке она обрастала друзьями. Некоторые, особенно из Якутии, приезжали и останавливались у нее дома. Школьная дружба продолжалась до конца жизни подруг. Ее любимыми друзьями стали литераторы из Профкома. И уж тем более друзьями была вся компания, где она участвовала тем или иным способом в жизни каждого, начиная от советов по жизни, до походов и застолий. Люди тянулись к ней, потому, что она была верным другом, ярким человеком, замечательным рассказчиком и оратором.

РУССКОЕ УСТЬЕ

Так уж, видно, устроен человек – в последнюю минуту расставания с каким-то местом, куда забросила тебя судьба, обязательно сожмется сердце, защемит его от мысли: навсегда…

И когда маленький АН-2, попрыгав на своих лыжицах по льду Индигирки, взмыл над синей вечерней тундрой, я припала к его окошку с острым чувством утраты.

Уходили вниз, растворялись в ранних зимних сумерках покосившиеся от времени, заметенные жестокими пургами домишки, прощально протягивая длинные руки дымов вслед улетающему самолету, – крошечная горсточка теплой жизни, затерянная среди оцепеневшей на пятидесятиградусном морозе тундры. Навсегда… Когда покидаешь такие места, немыслимо удаленные от больших дорог, чувство это бывает особенно щемящим.

Шесть временных поясов разделяют Москву с Якутском. С Чокурдахом, центром одного из самых северных районов, или, как теперь здесь их называют, улусов республики САХА – Аллаиховского – восемь. А потом еще дальше – на север, в самую глубину необъятной тундры. Зимой, когда окрепнет, наберет силу лед на реке – на АН-2, который садится прямо на Индигирку. В остальное время добраться в поселок можно только вертолетом.

Я попала сюда впервые в феврале 1969 года. Работала я тогда в редакции республиканской газеты «Молодежь Якутии». Даже из Якутска поселок, который назывался тогда Полярный, виделся далью и глушью почти немыслимой. Семьдесят первая параллель. Всего восемьдесят километров до Ледовитого океана. Собираясь в командировку, я не нашла среди якутских коллег человека, которому довелось бы там побывать. Отправляясь в поселок, я знала о нем толком только одно – живут в нем охотники, промышляющие в тундре редкого и ценного зверя – белого полярного песца.

Могла ли я думать тогда, что поселок этот войдет в мою жизнь на долгие годы, что мне суждено еще не раз возвращаться сюда, что многие жители его станут моими друзьями, а некоторые даже будут гостить у меня в Москве.

Один из ящиков моего письменного стола сильно и вкусно пропах рыбой: там хранятся письма, полученные мной с Индигирки за три десятка лет. Письма редко приходят в конвертах. Чаще мои друзья вкладывают их в посылки о северным «гостинцем» – соленым чиром, по моему глубокому убеждению самой вкусной рыбой на свете. В каждом письме немудреные поселковые новости, иногда фотографии, а в конце обязательно приписка: «Когда приедешь, Васильевна? Ждём!»

Будто не за тридевять земель, не на край света…

Обычно я приезжала сюда зимой, поэтому попадала в Полярный по воздуху. Сорок летных минут скрадывали расстояние, приближали поселок к районному центру – Чокурдаху с его какой-никакой, а все же цивилизацией: аэропортом, магазинами, школой-десятилеткой, деревянными, но двухэтажными домами с городскими удобствами.

В единственный летний, самый долгий приезд, когда я провела в поселке больше двух месяцев, все было иначе…

На вертолёт я опоздала. Три дня я прождала его в Чокурдахе, рейс откладывался, синоптики не давали погоды, ждали, как они выражаются, когда «откроется окно». Открылось оно, как всегда в этих широтах, неожиданно, и вертолет поспешил уйти, пока оно не закрылось, что здесь случается тоже внезапно и стремительно. Именно в этот момент я, как назло, куда-то отлучилась из аэропорта. Ждать следующего рейса нужно было еще три дня, но, судя по тучам, которые подступали, казалось, со всех сторон, почти волочась по земле, тяжелые, как мокрый брезент, три дня вполне могли превратиться и в шесть, и в десять. Не верилось, что не только где-то в инопланетной Ялте, а совсем вроде бы рядом – в Якутске, люди изнемогают от тридцатиградусной июльской жары.

Мне повезло: во второй половине дня в Полярный должен был уйти катер с хлебом. В поселке кончилось горючее, бочонки с соляркой завезли по воде и сгрузили на берегу. Доставить их в поселок можно только трактором, а он, как на грех, сломался, и пока ждали из Чокурдаха какие-то запчасти, поселок сидел без электроэнергии. Без света, правда, можно было обойтись – стоял полярный день, где-то там, за тучами, солнце ходило кругами, не опускаясь за горизонт. Но не работала пекарня, а обойтись без хлеба было труднее.

Все это рассказали мне в аэропорту, где известны всегда все новости обо всех поселках, и посоветовали спуститься к Индигирке, разыскать среди множества приткнувшихся к берегу барж и лодок катер, принадлежащий Индигирторгу и носящий совершенно непонятное имя «Бодист». На самом деле все оказалось просто: раньше старенький катер был почтовым и получил название от телеграфного аппарата системы «Бодо». Так что таинственное слово осталось от прежних времён, когда и машинисток нередко именовали ремингтонистками, и означало не что иное, как «телеграфист».

Моторист, мрачный невыспавшийся дядька, покрикивал по-хозяйски на двух бичей, таскавших по узеньким сходням серые бугристые мешки с буханками хлеба, и костерил на чем свет стоит и Индигирку, и погоду, и начальство, выдернувшее его из теплого кубрика, где он отсыпался, «приняв на грудь» после очередного рейса.

Я приготовилась к тому, что мне придется долго и нудно канючить, однако он легко согласился взять меня на борт. «Корысть» его я поняла, когда он, сграбастав мой рюкзак, кинул мне через плечо: «Пока грузимся, слетай за пивом». И медленно опустился, словно погрузился, в люк, ведущий в машинное отделение.

Мы вышли из Чокурдаха в пятом часу вечера. Я впервые шла в Полярный по воде и не представляла себе, сколько времени это должно занять. Жители поселка иногда летом отправляются в Чокурдах на своих «Прогрессах» и, выйдя рано утром, добираются до цели лишь к вечеру. Катер был, конечно, мощнее моторной лодки, плыли мы вниз по течению, однако шел час за часом, а по берегам тянулась все та же ровная пустынная тундра. Индигирка петляла так, что Бурулгинский камень – последний отрог хребта Улахан-Сис, за которым река делится на три рукава, оказывался то слева, то справа, но все так же далеко впереди, временами едва угадываясь сквозь серую сетку дождя.

И приходило постепенно ощущение дали, расстояния истинного, земного, украденное у нас авиацией. И впервые тогда, наверное, я не просто поняла, а почувствовала безмерную огромность тундры и ужаснулась, представив себе горстку людей, затерянную в этом бесконечном океане в совсем недавнюю в общем-то пору, когда не было ни самолетов, ни вертолетов, ни даже таких вот неторопливых катеров, как наш «Бодист»

Меж двух времён

Тетка Огра поправила на голове полинявший платок, заправила корявым пальцем выбившуюся из-под него почти невидимую прядку волос, истончившуюся, потерявшую золотой, видимо, когда-то цвет. Беспощадные годы выпили с ее лица все краски, только глаза остались пронзительно голубыми.

– Дак я, чай, и не вспомяну, – пожевала она бледными тонкими губами. – Этту песню-то я ишшо в девках слыхивала. Стара песня. Шибко стара. Досельная. Уговариват молодец девку с им поехать и расхваливат городок свой, и расхваливат. Городок-де тот на красе стоит, на реченьке, что медом протекла. А девка яму и отвечат…

Тетка Огра смотрит куда-то вдаль долгим неподвижным взглядом и медленно, протяжно запевает. И голос её, усталый, словно изношенный и тоже выцветший, не взмывает ввысь, а стелется низко, как звук старого надтреснутого колокола.

Врешь ты, врешь, мальчишечка,
Меня омманывашь.
Казань-городочек на костях стоит,
Казанска реченька кровью протекла,
Мелки ручеечки горючими слезьми,
А по бережку – не камешки, буйны головушки,
Все солдацкие да молодецкие…

И у меня мурашки бегут по спине от звуков и от слов этой песни – и не только потому, что пришли они из глубин веков и поется в этой песне о покорении Казани Иваном Грозным. А потому, что за окном, в которое смотрит невыцветшими голубыми глазами – глазами старой русской крестьянки – тетка Огра, Аграфена Николаевна Щелканова, – не поле российское и не российские березы. За окном – ровная, как стол, тундра, уползающая на рыже-зеленом брюхе своем из мхов и лишайников за горизонт, к близкому Восточно-Сибирскому морю. А если выйти на порог дома, увидишь могучую холодную реку с нерусским названием Индигирка. Самое сердце якутской тундры. А в поселке живут русские. Не приехавшие сюда – здешние, исконные, местно-русские, как они сами себя называют. Самый западный из трех рукавов, на которые делится в дельте своей Индигирка, так и называется Русско-Устьинская протока. И поселок прежде так именовался, пока не пришла в чью-то чиновную голову прихоть обозвать его на долгие годы безлико – Полярный. Несколько лет назад историческое имя было, слава Богу, возвращено. Здесь, в низовьях Индигирки, жили отцы, деды, прадеды нынешних жителей поселка.

Откуда взялись здесь, на дальнем, глухом якутском севере русские люди? Давно пытаются ученые разгадать загадку Русского Устья.

Впервые официально упоминается оно в научной литературе в отчетах Великой Северной экспедиции капитан-командора Витуса Беринга. Участник этой экспедиции лейтенант Дмитрий Лаптев летом 1739 года проводил опись берега между Яной и Индигиркой, намереваясь пройти на боте «Иркутск» до Колымы. Бот вмерз во льды недалеко от устья Индигирки, и отряд Лаптева, покинув судно, перебрался на зимовку в «русское жило», то есть в Русское Устье.

В XIX веке в этих краях побывали участники различных экспедиций, обследовавших низовья якутских рек: и экспедиция М. Геденштрома, и П. Анжу – Ф. Врангеля и, уже в 90-х годах, И. Д. Черского.

Все они упоминают в своих записках странных, неизвестно как оказавшихся в этих краях несомненно русских людей, сохранивших в окружении разноязычных и разноплеменных местных народностей свой язык, обычаи и облик.

Подробное описание Русского Устья и его обитателей оставил Владимир Михайлович Зензинов. Он не был географом-исследователем или ученым-этнографом. Не по своей воле пришлось ему провести здесь девять месяцев – с января по ноябрь 1912 года. Зензинов был членом ЦК партии левых эсеров и первым политическим ссыльным, попавшим в столь отдаленные края.

В Исторической библиотеке я листала пожелтевшие от времени страницы журнала «Этнографическое обозрение» за 1914 год с воспоминаниями В. М. Зензинова. «Перед отъездом своим в Русское Устье я усиленно наводил в Якутске справки о жизни своих будущих сограждан, но, к удивлению своему, почти ничего не мог о них узнать. С трудом даже я мог составить себе представление о точном географическом положении Русского Устья и путях к нему: многие якутяне смешивали Русское Устье с Усть-Янском, а одно официальное учреждение даже сообщило мне, что маршрут мой в Русское Устье лежит через… Средний Колымск. О Русском Устье не было сведений ни у областной администрации, ни у ученых учреждений Якутска. Твердо знали здесь лишь одно: хуже и дальше Русского Устья в Якутской области нет места. Оно лежит на пределе человеческого жительства вообще – дальше идет ледяная пустыня Северного океана».

И вот почти после двух месяцев изнурительного и опасного путешествия в январе 1912 года Зензинов достиг, наконец, Русского Устья и почувствовал себя перенесенным на два столетия назад. Среди населения не было ни одного грамотного человека. Жили, отрезанные от всего мира, не зная ничего о жизни других людей, кроме ближайших их соседей – якутов и юкагиров. Календарем служила палочка с зарубками. Некоторую путаницу вносили високосные годы, о существовании которых здесь и не подозревали. Расстояния меряли днями пути, на вопрос, сколько времени прошло, отвечали: «чайнику доспеть» или «мясу свариться». Когда Зензинов разбирал свои вещи, жители с детским любопытством рассматривали незнакомые предметы – а таких оказалось весьма много: наибольший эффект произвела керосиновая лампа – и озадачивали Зензинова вопросами типа: «А как мука растет?» В ответ на его рассказы о далекой «тамошней» жизни, качали головами: «Мудрена Русь!» Но не это в первую очередь поражало Зензинова и тех исследователей, что побывали в Русском Устье и до, и после него. В такой же дикости и невежестве жили в то время и коренные северные народности, отрезанные от мира сотнями километров непроходимой тундры. Поражало больше всего то, что русскоустьинцы говорили на странном языке – вроде бы русском, но не совсем понятном человеку, приехавшему из России. Эта был древний русский язык – со многими присущими именно ему грамматическими особенностями, язык, на котором говорили наши предки. Зензинов приводит в своих записках много старинных слов, давным-давно ушедших из русского языка, но бытовавших здесь, на Индигирке. Ютить /хранить, сберегать/, баять /говорить/, морок /туман/, дивно /много/, досельный /прежний/, лонесь /в прошлом году/, шепеткой /красивый/, щерба/рыбная похлебка/, лопоть /одежда/. Их сотни, этих слов. Многие из них имеют в словаре Даля весьма примечательную ссылку: северные губернии. Действительно, чаще всего встречались в русскоустьинском наречии слова и обороты, свойственные обитателям русского Северного Поморья конца XVI – начала ХVII века.

Именно это обстоятельство послужило главным основанием для одной из бытующих догадок об истории появления русских на Индигирке – будто их предки еще в первой половине XVII века или даже раньше пришли сюда морским путем «прямо из России». Эта версия, очевидно, как более романтическая, была принята некоторыми писателями. А. Алдан-Семенов, например, в своей повести «Сага о Севере» пишет: «Как перелетные птицы, сбившись в большую стаю, отплыли они на самодельных кочах в метели Ледовитого океана. Какие ветры трепали их паруса, какие лишения перенесли они на гиблом своем пути? Как шли они сквозь слепые туманы, мимо ледяных полей и айсбергов, мимо диких островов и заснеженных берегов? Кто вел их без карты, без компаса, без опыта по глубинам Белого, Баренцева, Карского морей? Через сколько лет и сколько их добралось до Индигирки? Почему именно в этом окаянном, никому не известном месте прервали они свой мучительный путь на северо-восток? Для чего обосновались в устье реки они, предшественники Витуса Беринга, братьев Лаптевых, Семена Дежнева?»

Белеепоздние исследователи низовья Индигирки, например, Андрей Львович Биркенгоф, входивший в состав экспедиции Наркомводтранса и уже в советское время – в 1931 году – проживший почти год в Русском Устье, считал, что русские поречане-индигирщики являются потомками русских землепроходцев, которые в XVII веке пришли на Индигирку и Колыму сушей. И в погоне за драгоценными мехами – «мягкой рухлядью» – продвигались все дальше на север, глубже в тундру. «И если действительно специальные материалы указывают на консервацию здесь языка конца XVI – начала XVII века, – пишет А. Л. Биркенгоф, – то это только лишний раз подтверждает правоту такого заключения. Ведь достигшие Индигирки землепроходцы, участники походов „по прииску новых землиц“ были людьми, родившимися в конце ХVI – начале ХVII века. Владеть и говорить они могли только языком этого времени, языком своего детства и юношеских лет. И понятно, что в условиях территориальной изоляции, при отсутствии тесной связи с развивающимися районами русского заселения и дальнейшего притока оттуда русских людей, в окружении иноязычных и разноплеменных народностей здесь создались условия для консервации языка и фольклора конца ХVI – начала ХVII века».

Достоверных данных по истории появления русских в низовьях Индигирки нет до сих пор. Неясные устные предания о далеком прошлом сохранялись лишь в народной памяти. Тягуче и проголосно пели руcскоустьинцы песни и былины, в которых упоминались терема и кареты, никогда не виданные здесь, русские богатыри, например, Илья Муромец и Алеша Попович. Люди, никогда не видевшие ничего, кроме тундры, понятия не имевшие ни об истории, ни о географии, пели старинные былины, в которых упоминались Казань, Таганрог и даже Дунай-река. В.М.Зензинов пишет в своих воcпоминаниях, какое впечатление произвело на русскоустьинцев оброненное им замечание, что он неоднократно видел царя. Царь – лицо мифическое, имени его не знал никто. Но в былинах звучали имена Ивана Грозного и Петра I. Слышал здесь Зензинов и один из вариантов песни о Стеньке Разине, записанной в свое время еще Пушкиным:

Во городе то было, во Астрахани,
Появился детина, незнамой человек.

Не могу удержаться, чтоб не поделиться мыслью, которая меня тогда поразила: Пушкин мог знать о Русском Устье! Он виделся со своим приятелем по Лицею Федором Матюшкиным уже после того, как тот вернулся о Севера, где принимал участие в экспедиции Врангеля. А уж кто наверняка слышал о Русском Устье – это Владимир Набоков, с которым дружил Зензинов в парижской эмиграции. Воистину – «мудрена Русь»!

А. Л. Биркенгофу уже не удалось услышать многих из тех песен и былин, которые слушал Зензинов. Вот и мне уже почти через сорок лет после Биркенгофа досталась лишь одна из «досельных» песен. Старики поумирали, а былины и песни передавались из поколения в поколение только устно: до 30-х годов население здесь было поголовно неграмотным. Но говорили в начале 30-х еще на том же причудливом языке, что и двести лет назад. Я застала уже «следы» этого говора, в основном в речи стариков.

В 1928 году в поселке открыли школу. Построили ее, раскатав на бревна старую церковь. Преподавание велось на современном русском языке – учителя были люди приезжие. Якутский писатель Николай Алексеевич Габышев, учительствовавший в предвоенные годы, рассказывал мне о том, как старался научить детей говорить «правильным», то есть современным русским языком. В речи тех, кто окончил школу, сохранялись лишь некоторые черты исконного русскоустьинского говора.

Но сами люди, их быт, их привычки, их представления о мире в начале 30-х годов, судя по воспоминаниям А. Л. Биркенгофа, мало чем отличались от тех, которые застал здесь Зензинов в начале века. Время, казалось, стояло здесь – неподвижное, словно вмерзшее во льды и снега.

Перемены начались с появлением авиации – самолетов и особенно вертолетов.

В начале 30-х годов, когда сюда прилетел с разведывательными целями самолет и кружил над поселком, люди в панике побросали дома и бежали в тундру. В 60-х годах они пользовались и самолетом и вертолетом с такой же простотой и естественностью, как мы автобусом. Впрочем, первым колесом, которое они увидели «живьем», а не в кино и не на картинке, было как раз колесо вертолета.

Вообще коренные жители тундры – это явление, конечно, уникальное. В их вхождении в цивилизацию «постепенности» почти не было. Достижения современной цивилизации буквально свалились на голову людям, по образу жизни мало отличающимся от своих предков. Из-за страшной своей удаленности еще в середине века они мало что знали о другой, «тамошней» жизни. Железнодорожные рельсы и шоссейные дороги, поезда и машины, высокие каменные дома и заводы – да и вообще все, что составляет жизнь современного человека, они впервые увидели, когда в поселок стали привозить кинофильмы. В кино увидели они колосящиеся поля, горы, леса. Пришли к ним неведомые им доселе звуки: стук колес и шелест листьев, гудок поезда и пение соловья. Им открылись красота и многообразие мира. И то страшное, что было в нем: одними из первых фильмов, которые они увидели, были военные хроники. Единственное оружие, ведомое им до той поры, было охотничье ружье. Они настолько «не вписывались» в существующую жизнь, что во время войны здешних мужчин не брали на фронт.

Переломным годом в жизни индигирцев стал 40-ой год, когда вышло постановление Правительства о поселковании. Предписано было съезжаться в одно место и ставить общий поселок. До этого жили в рассыпанных «по лицу тундры» зимовьях, иногда по три-четыре семьи – это уже считалось поселением. Нередко – одна семья. Центром было Русское Устье – там было до десятка «дымов» – поселения считали не по домам, а по дымам. Место это для строительства нового поселка признали непригодным – берег сильно размывается весенней водой. Выбрали крутой берег на 20 километров ниже по течению. Как потом выяснилось – опять не слишком удачно: гора оказалась огромной ледяной линзой, которая по весне подтаивает и размывается ничуть не меньше, чем на старом месте. Однако в сороковом году переселили сюда жителей старого Русского Устья и приказали переселяться сюда всем из заимок, рассыпанных по необъятной тундре. Идея была понятна: приобщить людей к достижениям современной цивилизации, учить детей, снабжать централизованно товарами, наладить медицинскую помощь. Никто не думал о последствиях, к которым приведет такая ломка привычного, веками сложившегося уклада жизни.

Строились так, как привыкли, как умели. Помочь государство практически не могло – шла война. Техники не было никакой. Строительные материалы, как встарь, давала река. Начинаясь в тайге, полноводная Индигирка выносит в дельту свою множество стволов деревьев – их называют здесь плавником. Течением стволы прибивает к берегам. Тяжелые мокрые бревна надо было вытащить из воды, поднять на крутой берег, потом их составляли в своеобразные пирамиды-конусы, напоминающие очертаниями летнее якутское строение – урасу – для просушки. Так же здесь всегда хранили дрова – чтобы не заметало зимой снегом. Некоторые дома рубились, как в русских деревнях, некоторые строились на здешний манер: стены складывались из бревен, поставленных вертикально, и обмазывались глиной. Крыши во всех домах делали плоскими, обкладывали дерном. Из-за этого дома имели какой-то неуютный, недостроенный вид, напоминая собой большую коробку или ящик.

В конце 60-х годов я застала поселок именно таким – «настоящих» домов, со скатной крышей, было всего два: фельдшерский пункт и магазин, оба здания общественные, нежилые. Даже школа была с плоской крышей, в ней было два – или три? – не больше – маленьких класса с кривыми подслеповатыми оконцами. Воздух казался видимым – до того он был сер от застоявшегося холода и дымного печного духа. В домах этих шло непрекращающееся, изнурительное сражение с холодом, бесконечное кормление ненасытной железной печки.

Печка из круглой железной бочки из-под горючего – это был первый подарок Северу от цивилизации: до появления бочек все дома отапливались камельками. Зимой – то есть с конца августа по июль – печки топятся практически непрерывно. По нескольку раз в день приходится хозяйке выскакивать из домика «колупать», то есть рубить дрова. Орудовать топором здесь умеют все – и дети, и глубокие старухи.

Комната в домишке была одна, иногда с перегородкой, не доходящей до потолка: топить две печки – непозволительная роскошь. Малышей, как собачек, привязывали длинной веревкой к спинкам кроватей, чтобы не могли, играя, дотянуться до вишнево раскаленной, гудящей в углу печки. Так исстари заведено. Русскоустьинцы всегда посмеиваются: «Все мы на веревке выросли».

Помню большую белую печь – кирпичную, побеленную, единственную «настоящую» печь на весь поселок. Как было уютно, вбежав с адского мороза, прижаться к ней щекой, плечом, распластаться руками по теплым ее бокам. Стояла эта печь в ФАПе – фельдшерско-акушерском пункте, куда меня определили на постой. Когда меня привели, фельдшерица, приезжая, сказала, глядя куда-то поверх моей головы, словно читая какой-то ей одной видимый график: «Кате рожать в марте, Дусе в июне. Все равно будем еще все мыть с хлоркой. Помещу-ка я тебя пока в родилку».

В довольно большой и по случаю отсутствия рожениц едва натопленной комнате находилась, кроме того, чему положено находиться в родилке, обычная кровать – для матери, и маленькая – для новорожденного. Детская была явно не фабричного производства, сквозь грубую коричневую покраску угадывалось, что сработана она топором,

Помню первую ночь – бессонную – в этой комнате. Когда замолк в 12 часов ночи движок, черная, вязкая, как деготь, тьма затопила все вокруг. Весь внешний мир – зримый – исчез, от него остались только звуки. Выл ветер. Где-то далеко изредка взлаивали собаки. За стеной что-то шуршало, словно наждаком водили, я не сразу догадалась, что это ветер пошвыривал о стену сухой жесткой поземкой. В прихожей, отмеряя минуты, срывались с рукомойника и падали в таз тяжелые, будто ртутные, капли. Не верилось, что в нескольких шагах от ФАПа этот дикий, свободно несущийся над пустынной тундрой ветер, перебирает над маленькой почтой обросшие снежным мхом струны антенн и треплет на дверях клуба афишку, обещающую фильм «Тени над Нотр-Дам».

Две недели назад в этой комнате умерла родами женщина. Рожала она четвертого ребенка, ничто не внушало никаких опасений. А роды вдруг случились очень тяжелыми. Была ужасающая пурга, и вертолет, вызванный из Чокурдаха, никак не мог вылететь. А когда он все-таки прорвался, было уж поздно.

Фельдшерица проговорилась, а потом все повторяла, заглядывая мне в лицо: «0х, зря я сказала, бояться теперь будешь».

Нет, это был не тот страх, который имела в виду фельдшерица. Лежа без сна в кромешной тьме, я испытала в ту ночь такое чувство отъединенности от привычного мира, такое одиночество, будто я, как в каком-то фантастическом фильме, выпала из своего времени.

Пробыла я тогда в поселке недолго, не больше недели. Начала портиться погода. Стал крепчать ветер, заструилась, переливаясь через заструги, скручиваясь в тугие жгуты, поземка. Небо еще голубело где-то там, в вышине, но горизонт начало заволакивать белой мглой – поземка завивалась все круче, выше. Затихли, залегли собаки, свернувшись клубком, пряча носы под теплый хвост.

За мной прибежали с почты – звонили из Чохурдаха, велели собираться, из Чокурдаха вышел рейс Индигирторга, может быть, последний на много дней: получено пурговое предупреждение.

Шли годы. Давно уже я вернулась из Якутии в Москву. Писала, ездила по стране, встречалась с самыми разными людьми. Полярный ничем не напоминал о себе. Никогда нигде, ни в одной газете – ни строчки. Ни одного человека, побывавшего в тех краях. Он, словно и вправду погрузился в тундровые снега. Иногда думалось – а был ли он на самом деле? Или пригрезилось? Но порой вдруг где-нибудь на гребне могучей плотины или посреди гигантского цеха – только прикроешь глаза – возникали, как видение, легкие нарты, пробирающиеся где-то там, самым краешком земли в белой снежной круговерти, собаки, налегающие на постромки, человек в заиндевелой кухлянке.

Второй раз в ту же реку…

Прошло почти десять лет…

И вот я почти с суеверным чувством, стоя посреди маленького тесного зальца Чокурдахского аэропорта, слышу голос, буднично хрипящий в динамик: «Пассажиров, следующих до Полярного, просят пройти на перрон для посадки в вертолет».

Плывет внизу белая вечная тундра, и вертолет кажется мне машиной времени. Что ждет меня там, на земле? Что произошло с поселком за эти годы? Как он выглядит? Я могу узнать об этом сейчас же – вертолет полон пассажиров. Молодая мать унимает раскапризничавшуюся дочку. Двое мужчин ревностно оберегают огромную хозяйственную сумку со строгими рядами пивных бутылок. Женщина, закутанная в платок, бомбардирует новостями солдатика, летящего домой на побывку: «Катя опять девочку родила. Славку тоже в армию забрали – еще в мае. Зинка замуж вышла в Чокурдах. Шура все болеет». Обычные житейские дела. Не спросишь же, в самом деле: «А что у вас изменилось в поселке с одна тысяча девятьсот шестьдесят девятого года?»

Вертолет начал снижаться. Быстрее понеслась навстречу тундра – белая, ровная, без единого темного пятнышка, только змеились по ней белые ленты, еще белее окружающей их белизны: реки, ручьи, протоки, скованные льдом и засыпанные снегом, хотя по календарю было еще начало октября. Линия горизонта стремительно поползла вверх. Вот уже не стало видно дальней сопочки-едомы, скрылось озерцо правильной овальной формы, белеющее на тундре, словно блюдо на парадной белой скатерти.

И вдруг я увидела дом. Он вызывающе желтел среди этой белизны своими стенами, обитыми такой свеженькой вагонкой, что, кажется, сюда, на высоту, поднимался запах смолы и древесины и только промерзшие по железным швам стенки вертолета мешали его вдохнуть. Это был настоящий дом. С двускатной крышей. С большими окнами. С высоким крыльцом. И, что самое потрясающее, он был двухэтажный. Наверное, поэтому я увидела его первым. Рядом с ним был второй, тоже новый, но одноэтажный. Третий, четвертый, пятый… Вертолет садился на краю совершенно не знакомого мне нового поселка. Я не знала еще, что именно в этом единственном пока в поселке двухэтажном доме и доведется мне жить в этот свой приезд. Что в следующий раз я буду ехать уже не просто в Полярный, а именно сюда, где ждет меня отныне «моя комната».

Выйдя из вертолета, я растерянно оглядывалась по сторонам, ничего не узнавая и поражаясь произошедшим переменам. У вертолета собралась целая толпа. Наш рейс был первым чуть не за две недели – держалась нелетная погода, и люди сбежались, кто встречать близких, улетевших по каким-то делам в Чокурдах и застрявших там так надолго, кто – узнать, какие фильмы привезли для клуба, а кто и просто полюбопытствовать, кто прилетел и зачем. Тут-то и подошел ко мне пожилой человек, росточку невысокого с удивительно голубыми глазами – такие глаза бывают, пожалуй, только у детей и стариков. Что-то слегка колыхнулось в глубинах моей памяти в ответ на этот доброжелательный и любопытствующий взгляд.

– Здравствуйте, уважаемая, – обратился он ко мне с несколько даже изысканной вежливостью, которая встречалась прежде у стариков в русских наших деревнях, да и перевелась – вместе с ними. – Вы к кому будете?

Я назвалась, напомнила о своем коротком визите почти десятилетней давности.

– То-то я гляжу – вроде лицо знакомое, – обрадовался он так, будто именно меня и пришел встречать к вертолету. – В поссовет приходила? Командировку кто тогда отмечал? Я! – засмеялся он с хрипотцой старого курильщика.

И тут память моя словно скинула многолетние пласты и «отдала» и маленькую каморку поссовета, и этого человека, тогда еще совсем нестарого, – за столом. В высоких мягких валенках, но в стареньком аккуратном пиджачке и строгой рубашке – потому как при должности – председатель поссовета. Отдала и смех его хрипловатый: «Э-эх, в председатели желающих мало, за все ответ, сегодня милиционер, завтра – ассенизатор». И имя его отдала – Михаил Иванович Чикачев.

– Отдыхаю теперь. Заслуженный отдых. И старуха моя отдыхает. Пенсионе-е-ры! – подмигнул он озорно и, подхватив мою сумку, сказал тоном, исключающим всякие возражения, уже без всяких церемоний перейдя на ты, словно подчеркивая, что мы – давнишние знакомые: – У нас жить будешь. Хоромы у нас теперь – во! – кивнул он в сторону двухэтажного дома.

Хоть и не спится на новом месте, и просыпаюсь рано, но по особенной какой-то тишине чувствую, что в квартире одна. Михаил Иванович «отдыхает»: он с рассветом ушел на собачьей упряжке в тундру, на подледный лов рыбы. Сестра его двоюродная, Матрена Михайловна, которая ребенком осталась без родителей и которой Михаил Иванович, тогда совсем еще молодой парень, заменил отца, спозаранку наводит чистоту в фельдшерском пункте. Место уборщицы в ФАПе считается весьма престижным в поселке, где традиционно плохо с рабочими местами для женщин. Матрена получила его много лет назад, выдержав своеобразный конкурс, в аккуратности и чистоплотности ей не оказалось равных. Она прибирала еще в старом фельдшерском пункте, где я жила в прошлый свой приезд, и мы с ней признали друг друга, едва мы вчера с Михаилом Ивановичем переступили порог их квартиры. Младшее поколение Чикачевых жизнь увела из поселка. Дочка Михаила Ивановича живет в Олекминске, сын – тот самый Славик, о котором я слышала еще в вертолете и которого забрали в армию «еще в мае». Матренина дочка Леночка учится в Магаданском педагогическом институте.

– Старикуем одни, – сказал вчера Михаил Иванович за бесконечным вечерним чаем. Женщины – Матрена и жена Михаила Ивановича тетя Шура – согласно закивали.

После домишек, сохранившихся в моей памяти, квартира поражает. Пожалуй, и в Москве мало кто отказался бы от такой. Ну, за исключением, конечно, такой детали, как «удобства во дворе». В квартире три комнаты и огромная, метров шестнадцать, кухня. Прихожих – умрите от зависти обитатели блочных домов! – три. Одна – холодная, в нее попадаешь с улицы. Она застеклена, как дачная веранда, отсюда уходит вверх, на второй этаж, лестница. Здесь стоят какие-то бочки, что-то висит, лежит – развернуться есть где. Вторая – уже в квартире. Просторная ниша для вешалки, за занавеской – «ванная»: умывальник на стене и две огромные – чуть не в рост человека – бочки для воды. И уже из нее, открыв дверь, попадаешь в третью, собственно квартирную прихожую, куда выходят все комнаты. Просторно, светло, чисто – чувствуется матренина рука. Полированные шкафы, низкая тахта в большой комнате, проигрывателъ на тумбочке, за стеклом буфета посверкивают чашки, рюмочки, фужеры. Рычит у соседнего дома машина-водовозка, протянув длинный хобот внутрь дома, где стоят такие же железные бочки. Булькает вода в батареях центрального отопления. Где-то не то наверху, не то у соседей за стеной демонически хохочет Алла Пугачева,

В кухне на столе мне оставлен завтрак: крепчайший северный чай, пирог с омулем, куски жареного озерного чира. Только эта рыба на столе да белая тундра за окном, где-то там, бесконечно далеко сходящаяся с небом, напоминают о том, что это – Крайний Север, тот самый «предел человеческого жительства».

Я хожу по поселку и никак не могу привыкнуть к мысли, что это – Полярный. Новый фельдшерский пункт. Новый магазин. Новые школа и детский сад. В поссовете еще кипят вовсю отделочные работы, хотя председатель уже вполне может занять свое место в кабинете за письменным столом, а секретарь поссовета Светлана Черемкина уже обжила свое рабочее место и деловито стрекочет на пишущей машинке.

Главное мое потрясение – школа-восьмилетка. Иду широким коридором, читаю таблички на дверях: химический кабинет, кабинет биологии, кабинет труда. Таблицы, диаграммы, учебные пособия. Вся школа занимается в одну смену, но в поселке, где детям пойти в общем-то некуда, особенно зимой, она становится средоточием ребячьей жизни.

Вот и сейчас – уроки кончились, но из-за приотворенной двери класса слышны голоса – там занимается физический кружок. В широком коридоре ребята расставляют столы для пинг-понга. В углу, возле батареи центрального отопления, на физкультурных матах устроилась группка девчонок, смеются, шепчутся о чем-то своем.

Меня привели в класс, где собрали младших: «Вы должны им что-нибудь рассказать, у нас приезжие люди такая редкость». Ребята успели после уроков сбегать домой и пришли трогательно нарядные, девочки с белыми бантами в волосах, в белых передничках. Рассказать попросили про метро. Почти никто из них дальше Чокурдаха пока не бывал.

На шкафу лежало что-то огромное, похожее на толстую, выбеленную солнцем корягу.

– Это же бивень мамонта, – очень буднично объяснил мне мальчонка-первокласник. – Конечно, попадаются в тундре. – И удивился моему удивлению: «А вы что ли никогда не видали?»