Читать книгу Император Юлиан Отступник: сын Солнца (Тасос Афанасиадис) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Император Юлиан Отступник: сын Солнца
Император Юлиан Отступник: сын Солнца
Оценить:
Император Юлиан Отступник: сын Солнца

4

Полная версия:

Император Юлиан Отступник: сын Солнца


* * * * *


Стараясь избегать выражения народной любви, столь неприятно действовавшего на императора, Юлиан решил путешествовать и жить неприметно. За помощью в осуществлении этого замысла он обратился к своему учителю Либанию. Либаний написал своему другу Кельсу (аристократу из Антиохи, уже давно обосновавшемуся в Афинах), прося оказать Юлиану гостеприимство в своем доме.

И вот, в конце мая 355 года Юлиан сел в Анконе на корабль, идущий в Константинополь. Главную часть его багажа составляли книги, подаренные Евсевией. Путешествие через Адриатику, бывшее в старину рискованным предприятием из-за пиратов, в те времена стало уже приятной поездкой. Стоя в стороне от множества других попутчиков и держась за борт, Юлиан погрузился в мечты, глядя на звезды. Часто ему становилось страшно. Пробуждение от сна к действительности казалось совершенно невероятным! Стало быть, он ехал в город, где произносил речи Перикл, где учил Сократ, где выступал юношей в хоре Софокл? То и дело Юлиан воздевал руки к небу. «Нет ничего в мироздании, чем бы ни был ты, Зевс!» – восторженно повторял он шепотом стих из «Трахинянок». Какова была его жизнь до того часа? Кошмарное существование между намерением императора казнить его и попытками Евсевии спасти. Но, несмотря на мучительное чувство опасности, сколь высокого смысла был полон каждый день его жизни! Богиня Афина, направлявшая его мысли и его действия, не могла оставить своего молящего. Несомненно, она пребывала рядом и помогала вместе со стражами, которых дали ей Гелиос и Селена!

Наконец, после нескольких дней плавания при благоприятном ветре в утренней мгле показались берега Аттики. Дыхание перехватило от волнения: перистиль храма Посейдона на Сунии, возвышаясь в утреннем свете, напоминал исполинскую лиру! С самого рассвета Юлиан стоял на носу, впившись взглядом в горизонт…

В Пирее бухты Мунихии и Зеи казались высеченными в скале. На кружевном берегу древнего Кандара кишел муравейником рабочий люд, трудившийся на причалах и верфях. Этот порт, сооруженный великим поклонником красоты архитектором Гипподамом из Милета, был воистину изящным произведением искусства. Стоявший всюду запах рыбы, мешаясь с запахом смолы и обрабатываемой кожи, неприятно бил в нос. Грузчики разгружали корабли, пришедшие из Сицилии, Италии, Египта, Сирии, Финикии. Перламутр и бычьи шкуры из Кирены, скумбрия и соленая рыба с Геллеспонта, зерно и бычьи ребра из Фессалии, свиньи из Сиракуз, парусина и папирус из Египта, благовония из Сирии, кипарисовое дерево с Крита, слоновая кость из Ливии, фрукты и тучные овцы с Эвбеи, сосуды с Эгины… В отдалении от прочих кораблей греется на солнце галера проконсула Ахайи, мачты которой украшены флажками. Чайки кричат среди солнечных лучей, падающих на волны и скалы. Юлиан с восторгом смотрит на этот зелено-голубой водоворот, который кружился в пространстве, разбрасывая всюду расплавленное серебро и пестрые цветочные ковры. Это и был знаменитый свет Аттики, воспетый поэтами и писателями. На память пришли восторженные слова Элия Аристида: «Свет Аттики – самый яркий в мире, а атмосфера нигде не бывает столь воздушной и чистой…». Едва ступив на набережную, он ощутил желание не идти, а летать. Майское солнце палило. Несколько рыбаков в соломенных шляпах сушили сети, другие чинили их. Юлиан устремил взгляд в шумную толпу. Какой-то юноша у повозки следил за его движениями. Юлиан улыбкой подозвал его к себе. Юноша почтительно поздоровался. Это был посланный Кельса. Растроганный Юлиан поднялся в коляску.

Чтобы преодолеть расстояние до города, понадобилось около двух часов. По мере того, как под взволнованным взглядом Юлиана разворачивался пейзаж со скалами, масличными деревьями, рыжеватыми кустами, виллами, пересохшими руслами ручьев, в памяти его восстанавливалась картина, созданная при чтении книг. Цикады трещали на жаре. Пыль от проезжающих повозок поднималась столбом. Развалины Длинных Стен Фемистокла то появлялись, то снова исчезали, словно жизнь Афин в течение девяти столетий. Юлиан зачарованно рассматривал все вокруг. Где-то здесь Главкон добродушно крикнул идущему впереди Аполлодору: «Эй, фалерец, подожди немного!». И, как и подобает болтливым афинянам, они начали беседу о столько раз обсуждавшемся «Пире» в доме поэта-трагика Агафона, где Сократ произнес неслыханные ранее слова о любви, изреченные якобы устами прорицательницы Диотимы из Мантинеи.

И вдруг Юлиан вздрогнул всем телом: копье медный статуи Афины Промахос над Пропилеями сияло золотом, словно охваченное пламенем! Он простер вперед руки, словно желая обнять видение: «Возлюбленная Афина… Возлюбленная Афина… Возлюбленная… Возлюбленная…», – шептал восторженно Юлиан на родине эллинского духа. Слезы заструились по его щекам. Повозка чуть задержалась на перекрестке, чтобы двинуться затем по большой, усаженной деревьями дороге к Академии. Они проехали через Дипилонские ворота. У храма Зевса Олимпийского выстроился отряд тяжеловооруженных легионеров. Сразу же за вратами Адриана показался дом Кельса. Это был небольшой дворец на берегу Илисса, осененный густой тенью платанов…

С первого же вечера, после роскошного ужина у Кельса Юлиан понял, что этот «вечный студент», щедро тративший полученное в наследство состояние на пиры с флейтистками и гетерами, менее всего мог помочь ему составить представление об учителях и школах, а Юлиан торопился, поскольку учебный год оканчивался. Конечно, при желании он мог бы посещать летние занятия – Афина была всегда щедра к тем, у кого было желание учиться. Однако дом Кельса, настоящий «притон распутства», не соответствовал жизни, посвященной духовным исканиям, как его жизнь. Несомненно, что этот щегольски одетый bon viveur, у которого за ночными оргиями следовали дни праздности, в то время, когда с ним познакомился Либаний, был совсем другим, – иначе Либаний не рекомендовал бы Кельса Юлиану, зная его отвращение к такого рода наслаждениям…

На следующий день Юлиан поднялся на Акрополь, чтобы совершить молитву Афине Деве, удостоившей его счастья взойти на свою священную скалу. Неподвижно стоя перед статуей богини из золота и слоновой кости, Юлиан проникновенно рассказывал о своих страданиях по вине Констанция и умолял помочь ему исполнить свое предназначение в этой жизни – стать достойным того, чтобы великий царь Гелиос призвал его в свои нежные объятия… Пожар, учиненный в 267 году германским племенем герулов и сильно разрушивший город, на Акрополе оставил по себе лишь незначительные следы: пострадали фактически только внутренний потолок целлы и опистодома, а также деревянная основа статуи Афины. Весь день, даже не думая о еде, Юлиан рассматривал шедевры Фидия и Праксителя. Панорама, открывавшаяся с перистиля Парфенона в золотисто-пурпурных сумерках, с силуэтами Саламина и Эгины в лазурной дали, вызывала на глазах у него слезы. Сколь прекрасную перспективу обретала вдруг славная эпоха, о которой мечтали в дни упадка, подобного его времени…

Юлиан без особого труда снял тихий домик, который стал ему приютом на время духовных исканий. Из числа окружавших его юношей Юлиан сделал своими друзьями двух язычников. Эвмений и Фариан с восторгом отзывались о Проэресии и Гимерии, отличавшихся нравственностью и методичностью преподавания от других учителей – таких, как Гефестион, Диофант, Епифаний, Сополид, Парнассий. Поскольку о двух этих философах из Азии Юлиан уже слышал в Пергаме, он решил посещать их занятия. Либаний сообщает, что во время принятой испытательной беседы оказалось, что Юлиан обладает знаниями большими, чем его учителя! Сколько бы язвительности по отношению к своим коллегам не таило за преувеличениями посмертной хвалебной речи в честь его ученика это утверждение исполненного самолюбования антиохийца, в ней содержалась значительная доля правды. Конечно, достигший уже (по тем временам) солидного возраста двадцатипятилетний человек, насыщенная речь которого сопровождалась заиканиями и жестами, произвел сильное впечатление своей философской образованностью и потрясающей памятью на экзаменаторов, как и впоследствии на двух своих спутников в продолжительных прогулках…

Действительно, когда Юлиан находился наедине или вместе с двумя друзьями в каком-нибудь прославленном месте Афин или у знаменитых развалин, память его сразу же воссоздавала их изначальный вид. Тогда, словно с помощью волшебной палочки воображения, сам он превращался в историческую личность, а друзья – в его слушателей, воспроизводя ту или иную сцену, упоминаемую в тестах древних авторов… Зачастую, желая цитировать Платона, он изображал Сократа: на берегах Илисса он произносил Федру свою «Палинодию»; у его Темницы развивал перед Критоном свои мысли об уважении к законам государства, спрашивая Кебета и Симия, согласны ли они, что невозможно познать истину посредством тела; во время скромных обедов развивал свои соображения относительно «порождения в красоте», которым был «небесный эрос». На тенистых улочках близ Академии и Ликея, два друга Юлиана зачарованно слушали его речи об «идее», «добродетели», «познании», «логосе», «благе», «справедливости», «воспоминаниях», «вечности», о том волшебном инструменте – диалоге, с помощью которого Сократ, обратившись к мифу, аллегории, иронии, добивался того, что уста ничего не подозревавших учеников сами собой снова произносили истину: «О, какой божественный дар это головокружительное путешествие от чувственного к разумному, путешествие, которое из всех живых существ может совершить только человек, чтобы узреть «благо» среди пространства идей, как солнце среди небесного свода! Задумывались ли вы, Эвмений и Фариан, о том, как это прекрасно?».

Скользя серебряными ручейками по листве, свет создавал на своем пути хрустальные многогранники. Цикады оглушительно звенели на платанах у Илисса. Ветер с моря освежал их мысли на берегу Фалера. Соловьи рассыпались страстными трелями в садах Гиппиевого Колона. В рощах вокруг Акрополя влюбленные юноши гонялись в тени за девушками. Голубая дымка полуденного жара обволакивала Парнеф и Гиметт розовой сетью. Словно изнуренный непрестанной рубкой мрамора, склонил свою главу Пентеликон. От взволнованных движений его русые волосы сбились клоками, треугольная бородка поблескивала на солнце золотом, а черные глаза словно видели то, что недоступно видеть другим. «Приходилось ли вам задумываться об этом восхитительном путешествии от чувственного к разумному, Эвмений и Фариан? Приходилось ли вам задумываться о том, какой это божественный дар?»…

Зная, что характер города проявляется на его рынке, однажды утром Юлиан отправился на агору, чтобы убедиться в том, настолько отличны нравы современных Афин от Афин классических. С грустью вспомнил он исполненные пафоса слова оратора Эсхина: «Памятники всех великих дел наших находятся на агоре». Тщетно пытался Юлиан распознать в бакалейщиках, громко расхваливавших отвратительными голосами свой товар, их сладкоречивых предков, в булочниках – славившихся юмором и «рыночной насмешкой» пекарей, в ленивых цветочниках – расторопнейших продавцов «мирры» и миртовых венков, использовавшихся при жертвоприношениях. В стоявшем всюду шуме, от которого уши закладывало, торговцы маслом с грязными пифосами, лошадники с захудалыми четвероногими, горшечники со своей непривлекательной посудой, торговцы овощами, мясом, колбасами, медом, вином в засаленных бурдюках – все, спрятавшись под навесом от знойного солнца, отгоняли конскими хвостами мух подальше от своего товара. Ни одного прекрасного потомка Алкивиада, гордящегося своими искусно причесанными, уложенными в букли и надушенными кудрями. Ни одного атлета с мускулами, блестящими от масла палестры. Ни одного кифареда, который среди варварского говора и стона напомнил бы о том, что конечная цель всех этих отвратительных яств и бренных украшений для тела – радовать душу, создающую Слово.

После полудня Юлиан отправился в портики, где ораторы классических Афин выступали с речами, давая оценку действиям государственных мужей в области экономики, вооружений, колоний. И здесь его ждало разочарование: его современники старались получить сведения о цене льна в Египте и масла на Лесбосе.

Однако во время праздника Великих Панафиней Юлиан получил удовлетворение, глубоко тронувшее его сердце язычника. Это знаменитое празднество в честь богини Афины, хотя и дошло до его времени в поблекшем виде, тем не менее, благодаря своей зрелищности, еще несло в себе некий радовавший Юлиана жизненный блеск. И это в эпоху, когда угрюмые священнодействия христиан вызывали только грусть. В качестве чужеземца Юлиан присутствовал при живописных местных обрядах все десять дней со «священным бдением», «Всенощной» и всеми музыкальными, гимническими, конными и хорегиальными состязаниями. В течение целого ряда часов он испытывал обманное ощущение, будто живет в счастливые времена многобожия! Восторг его достиг высшего предела, когда Юлиан вместе с Эвмением и Фарианом оказался в праздничной процессии, сопровождавшей пеплос Афины из Керамика на вершину Акрополя.

Гимерий оставил нам яркое описание этой процессии. «Священный корабль на колесах, казалось, плыл по спокойному морю, поднимаясь по ровной и широкой улице с двумя рядами колонн, среди которых прохаживались афиняне и чужестранцы. Парусник был заполнен жрецами и жрицами из знатных родов в златотканных одеждах, а на головах у толпы были венки из цветов и с плодами. Корабль, возглавлявший шествие, поднимаясь беспрепятственно все выше, словно покачиваясь на легких волнах, приближался к холму, с которого наблюдала за священнодействием богиня. Когда же на какое-то мгновение паруса сникали, шествие возносило молитву Ветру, тот дул благосклонно, и паруса мгновенно раздувались вновь. Внутри Парфенона под звуки гимнов и молитв статую богини из золота и слоновой кости облачали в новый пеплос». Юлиан вспомнил, что в древние времена пеплос вышивали «аррефоры» вместе с «эргастинами». Тогда за этим следовали жертвоприношения Афине Полиаде и Афине Гигейе. Куски жертвенного мяса раздавали народу. Наконец, победители в состязаниях получали в награду «панафинейские амфоры»…

Взволнованный Юлиан спустился с Акрополя. Праздник со священнодействием произвел на него сильное впечатление. Он тихо беседовал с двумя друзьями, словно углубившись в глубокие раздумья. У театра Диониса им повстречались несколько соучеников-христиан, наблюдавших за обрядом. Юлиан учтиво снял с головы венок, чтобы не обидеть их. Это были неразлучные каппадокийцы Василий и Григорий со своей неизменной компанией – Гесихием, Теренцием, Софронием и Евсевием. Все они отличались прилежанием и замкнутостью характера. Встреч с другими товарищами они избегали. При этом Василий пользовался среди соучеников особым авторитетом после того, как, будучи главой каппадокийцев, одержал в риторике верх над заносчивыми армянами. Юлиан обрадовался, узнав, что в Малой Азии учителем их был Либаний. Он был счастлив обрести столь достойных друзей. Однако вскоре их фанатизм разочаровал Юлиана. Тем не менее, к слабосильному коротышке Василию, сыну аристократа-юриста, он относился с особым почтением. Это был единственный, кто мог соперничать с ним в философии.

Они стали все вместе спускаться вниз, беседуя о празднике. Несмотря на свою немногословность, Василий неустанно порицал «язычников» афинян за их неразумную настырность: они продолжали традицию, лишенную содержания, в эпоху, когда христианство уже восторжествовало… Смотря в упор на Юлиана, Григорий воззвал к долготерпению «единого и истинного Бога», чтобы тот простил неразумных афинян. Спина этого немощного поповича ссутулилась под дырявой одеждой от слабосилия и долгих часов учебы. В свои двадцать лет он уже облысел. Юлиан почувствовал на себе его испытывающий взгляд. Тем не менее, играя роль христианина, восхищающегося эллинским духом (как и они), он несколько раздраженно заметил, что в конечном итоге только добродетель определяет достоинство человека. В частице души Христа мог прекрасно продолжать жить какой-нибудь Пифагор или Сократ. И наоборот… Василий встрепенулся, словно громом пораженный: «Такое сравнение – чистейшее богохульство!» Он яростно глянул на Юлиана. «Христос – сын Божий, рожденный пред всеми веками». «Однако человеческая природа его, сколь бы ее не поглощала природа божественная, существовала…, – возразил Юлиан, сохраняя хладнокровие. – Именно потому, что она существовала, Христос с такой нежностью понял грешного мытаря, простил грешного разбойника, признал первенство за заблудшей овцой… Высочайшая вершина эллинского духа сияла христианской нравственностью. Это мы видим у Проэресия и у Гимерия – в этом духе они и учат…». Григорий сделал осуждающий жест. Может быть, его удержало сознание, что он говорит с родственником императора? Однако вскоре фанатизм возобладал, и он напомнил Юлиану, что «добродетель», о которой говорит Платон в «Государстве», названа там «бесхозной», так что одни ее почитают, а другие презирают…. Юлиан резко остановился. Этот фанатичный крестьянин из Назианза с тяжелым каппадокийским произношением ниспровергал его высочайшие нравственные ценности. Он глянул на обоих своих соперников горящим взглядом, содрогнувшись от возмущения. «Невозможно, чтобы добродетель была схожа с публичной женщиной, которая отдается всякому, кто пожелает ее… – язвительно сказал Юлиан. – Платон оставляет ответственность выбора за человеком, чтобы дать ему оценку по степени его собственной инициативы… Добродетель – не маска, за которой мы прячемся…». Василий вскинул голову, желая высказаться. «Нет добродетели вне Спасителя нашего Христа…» – резко сказал он. Раздраженный его враждебным тоном, Юлиан предпочел промолчать. Всякий раз разговор с каппадокийцами завершался ссорой, – это он знал со школы…

Они уже подошли к Часам Андроника Кирреста, остановились на мгновение и переглянулись в растерянности. Наконец, Юлиан улыбнулся и попрощался первым. Тем не менее, несмотря на любезные жесты, ни один взгляд не выражал любви. Собравшись уж было уйти, Юлиан вдруг задержался и посмотрел двум догматикам прямо в глаза. «Философия, – сказал он, – в свой высший час своего расцвета, создав диалектику Платона, учила, что фанатизм – враг Истины…». Он почувствовал, будто метнул в них парфянскую стрелу. Однако, несмотря на все свою раздраженность и схватку с каппадокийцами, домой Юлиан возвратился в хорошем настроении. Восторг, полученный от праздника, продолжался до глубокой ночи, не давая уснуть. В какое-то мгновение он сорвался с ложа. Нет! Назло Василию, Григорию и всем им подобным возможно в один прекрасный день возродить религию многобожия – только тогда империя снова обретет былую славу и добродетель!

С приходом осени Юлиан с головой ушел в учебу. Нередко он даже забывал поесть. Пальцы его были постоянно черны от «конспектов», составлявшихся в часы учебы. Он не любил бывать подолгу ни в лекционных залах, ни на ипподроме, ни на стадионе, ни в палестре. Держался в стороне и от театральных представлений. Не присутствовал на общих обедах учеников, напоминавших шумные словопрения в Пергаме. Избегал и общества женщин, будучи по натуре своей застенчив с ними. Единственным утешением в его одиночестве было знакомство с членами общины язычников. Неизменно веря (как впоследствии признается Юлиан в «Ненавистнике бороды») в то, что «стремление к более совершенному сильнее стремления к худшему», он чувствовал, что благодаря ограничению удовлетворяет чувство самообладания так же, как другие – благодаря удовольствиям удовлетворяют инстинкт эвдемонизма. Страстью его была философия, а великой радостью – получать посылки с новыми изданиями из Александрии, которые отправляла ему Евсевия. Для Юлиана это было ни с чем не сравнимым наслаждением. Он читал книги громко вслух, чтобы одолжить затем друзьям, начиная с каппадокийцев. Проэресий, хотя и был христианином, пользовался у него уважением, однако как ритор. («Изобилие твоих речей подобно водам рек, разливающихся по равнинам, в красноречии ты соперничаешь с Периклом», – напишет ему Юлиан впоследствии в одном из писем.) А Гимерий, вызывавший у него чувство сыновней любви, очаровывал его своим лиричным характером и мистицизмом, хотя его неологизмы Юлиан находил слишком театральными…

Пребывая в этом напряженном душевном настрое, однажды вечером Юлиан получил от Кельса сообщение, что у него остановился по пути в Италию ритор Фемистий. Охваченный волнением поспешил Юлиан в роскошный дом «вечного студента» приветствовать своего покровителя. Разве мог он забыть, что Фемистий оказал ему в решающий момент поддержку в его отношениях с Констанцием? Неделя в его обществе стала для Юлиана духовным пиршеством с нескончаемыми беседами и спорами. Видавший виды софист, умевший получать за свои удачные энкомии сильным мира сего (и христианам и язычникам) в качестве вознаграждения почести и статуи, не уставал повторять во время продолжительных прогулок, что философ должен уметь сочетать теорию с практикой и принимать активное участие в политической жизни. (Так он оправдывал свое звание сенатора, полученное от Констанция). Возражая ему, Юлиан приводил великий пример Сократа: «Цель философа – формировать души – достойных граждан. Нет! Философ не должен становиться политиком, – он должен давать городу высоконравственных государственных мужей. Платон, обладавший тщеславием стать политиком, однажды понял это… Человечество обязано Александром Македонским Аристотелю…». Фемистий резко остановился, удрученный настойчивостью Юлиана в дискриминации людей действия. Они шли по роще Академа. Осенний вечер бросал на деревья и на мрамор фиолетовые тени. Софист принял горделивую позу, в которой обычно изображают героев ваятели, и строго спросил: «А что если тебя когда-нибудь тебя призовут занять престол? Ты откажешься?». Юлиан на мгновение молча опустил долу взгляд, а затем ответил: «Представим себе человека, состояние тела которого требует, чтобы он упражнялся дома, с большими усилиями и делать ограниченное число упражнений. И вот вдруг приходишь ты и сообщаешь ему: «Теперь ты находишься в Олимпии, покинул свою домашнюю палестру, пришел на стадион Зевса, где зрителями являются все эллины, а в переднем ряду сидят твои сограждане, за честь которых должен бороться. Будут там и варвары, которых ты должен поразить, показав, используя свои возможности, что твоя родина способна внушать уважение…». И что же? Испугают ли его твои слова, повергнув в трепет еще до начала состязания? Вот что чувствую я сейчас…». Фемистий опустил голову, затем посмотрел Юлиану прямо в глаза. «Ты честолюбив, Юлиан, однако еще не осознал этого. В будущем твоем я усматриваю только одну миссию… Теория и практика, как душа и тело, составляют на этой земле благословенные богами пары. От первых рождается плодотворное дело, от вторых – верная мысль…». Юлиан вспомнил двусмысленные слова софиста, когда несколько дней спустя прощался с ним в Пирее: «Теория и практика, душа и тело, Фемистий?». «Да, Юлиан. Ничто не заставит меня изменить мнение. Прощай!»

Однажды солнечным утром во время перерыва, беседуя с каппадокийцами в саду школы, Юлиан без обиняков высказал мысль: «В Афинах есть достойные софисты и риторы, однако нет ни одного истинного философа!». Ему показалось, что на устах у каппадокийцев появилась язвительная усмешка. «Не испытываешь ли ты ностальгии по иерофантам Эфеса и Пергама?» – спросил Григорий, смотря Юлиану прямо в глаза, словно желая прочесть самые сокровенные его мысли. Юлиан понял намек, но счел трусостью скрываться за уклончивым ответом. Впрочем, не впервые эти неразлучные друзья намекали, что сомневаются искренности его веры во Христа. Однако сколь часто ни приходилось Юлиану спорить с ними, он не перестал чтить их душевную честность. «Для меня философия достигает своей цели с посвящением, то есть когда становишься достойным общаться с мистическими силами мироздания…», – ответил Юлиан, опустив взгляд. Григорий осуждающе покачал своей плешивой головой: «Таково назначение религии, Юлиан! Смешение их целей вызвано нравственным упадком нашей эпохи… Цель философии – организовать мысль, чтобы она могла постигать во всем высшую истину. Злой час философии начался тогда, когда эпигоны неоплатонизма пожелали привить ему элементы мистицизма для противостояния христианству, не учтя того, что христианство – религия откровения, что тебе должна быть дана милость Божья общаться с Богом, а не с мошенничеством теургов…». Юлиан почувствовал, как кровь мгновенно прильнула ему к лицу. Плечи его судорожно вздрагивали, словно реагируя на какой-то лежащий на них груз. Конечно же, младший из каппадокийцев метил в Ямвлиха! Сколь безрассудно ни было защищать язычника в логове христиан, Юлиан не мог позволить оскорблять своего духовного наставника. «Эллинский дух в своем вековом развитии следовал гениальной диалектике дерзких сочетаний тезисов и антитезисов, и поэтому всегда оставался актуален. Неоплатоники, следовавшие за Аммонием Сакком, Плотином и Порфирием только выражали дух своего времени… Дух, который в нравственном видении мира и человека созвучен христианскому, поскольку Клемент Александрийский подготовил появление Оригена… Следовательно, их последователи испытали влияние двух родственных течений…». Назианзин, не перестававший во время речи Юлиана следить за ним суровым взглядом, засмеялся. Однако Василий, который успел уже помрачнеть, раздраженно поднял руку. «Христианство – не система идей, Юлиан! Об этом тебе говорил и Григорий. Ты всегда забываешь об этом, потому что по складу характера своего склонен к рассуждению… Мы, христиане, изучаем эллинское наследие, потому что это оттачивает нашу мысль, потому что это помогает осмыслить христианское учение. Однако за искусностью его мы видим его неспособность постичь высшую истину – существование единого и истинного Бога Спасителя… Вместо создателя эллинский дух узрел создание, вместо его святого лика – идолов, вместо его света неугасимого – отблески волхвований… Древняя мудрость дает нам не саму добродетель, но только отображение добродетели… Я собираюсь написать когда-нибудь труд, в котором дам советы юношам, какие из текстов древних авторов могут оказаться им полезными…». Юлиан вздрогнул, словно пораженный стрелой. Лицо его исказилось. «Гераклит, Пифагор, Сократ, Платон… были воплощениями добродетели, зрели лик единого бога…» – прерывающимся от волнения голосом произнес он. Василий усмехнулся, непоколебимый в своей уверенности: «Однако у них не было силы возвестить о своей вере из страха мученичества, тогда как смиренные христиане стремились к тому, сотнями восходя на костры…». Юлиан затрясся всем телом. «Сократ!… Сократ!… Разве он не презрел смерть?». Григорий подошел и, спокойно став рядом, сказал: «Он выпил цикуту, чтобы защитить условные человеческие законы… А в последнее мгновение даже напомнил ученику, чтобы тот принес в жертву Асклепию петуха…».

bannerbanner