скачать книгу бесплатно
Я обожал, когда мама принималась рассказывать, какие у них были конюшни в Канзасе: на стропилах мостятся совы и летучие мыши, лошади ржут и сопят. Я знал клички всех лошадей и собак, которые у нее были в детстве.
– Палитра! Так она, что, была вся разноцветная?
– Ну такая, да, пятнистая. Я фотографии видел. Иногда, летом, она и к ней приходила, когда мама спала после обеда. Она слышала, как лошадь дышит, прямо в занавески.
– Как мило! Я люблю лошадей. Просто…
– Что?
– Я тут хочу остаться, – мгновение – и она чуть не плачет. – Не понимаю, зачем надо уезжать.
– Так скажи им, что хочешь остаться.
Когда это наши руки соприкоснулись? И отчего у нее такие горячие пальцы?
– Я и сказала! Но все думают, что там мне будет лучше.
– Почему?
– Не знаю, – раздраженно ответила она. – Говорят, там потише. Но я не люблю, когда тихо, мне нравится, когда много всяких звуков.
– Меня, наверное, тоже увезут.
Она подтянулась на локте.
– Нет! – встревоженно выпалила она. – Когда?
– Не знаю. Скоро, наверное. Придется жить с дедом и бабушкой.
– А-а, – грустно протянула она, откидываясь обратно на подушки. – А у меня нет бабушки с дедушкой.
Я оплел ее пальцы своими.
– Мои не слишком-то симпатичные.
– Прости.
– Да ничего, – ответил я самым нормальным тоном, на какой был только способен, потому что сердце у меня стучало так, что биение пульса отдавалось аж в кончиках пальцев. Ее рука была бархатной, горячечной и самую малость липкой.
– А других родственников у тебя нет? – В сероватом свете с улицы глаза у нее так потемнели, что казались совсем черными.
– Нет. Ну, то есть… – Отца считать? – Нет.
Наступило долгое молчание. Мы с ней так и были соединены наушниками: один у нее в ухе, второй – у меня. Пение ракушек. Жемчужный хор ангелов. Вдруг все вокруг замедлилось, я будто бы позабыл, как это – размеренно дышать, и то и дело обнаруживал, что надолго задерживаю дыхание, а потом вдруг резко и шумно выдыхаю.
– Как ты говорила, зовут композитора? – спросил я только ради того, чтобы сказать что-то.
Она сонно улыбнулась и потянулась за заостренным, неаппетитного вида леденцом, который лежал на фантике у нее на прикроватном столике.
– Палестрина, – ответила она с торчащей изо рта палочкой. – “Торжественная месса”. Или что-то в этом роде. Они все друг на друга похожи.
– А она тебе нравится? – спросил я. – Твоя тетка?
Пару долгих тактов она глядела на меня. Затем аккуратно положила леденец обратно на обертку и сказала:
– Она вроде ничего. Вроде. Только я ее совсем не знаю. Вот это неклассно.
– А зачем? Зачем тебе уезжать?
– Там в деньгах дело. Хоби ничего не может поделать, он мне не настоящий дядя. Мой как-будто-дядя, как она его зовет.
– Мне бы хотелось, чтобы он по-настоящему был твоим дядей, – сказал я. – Я хочу, чтоб ты осталась здесь.
Внезапно она села, обвила меня руками и поцеловала; разом вся кровь отхлынула у меня от головы, одной мощной волной – я будто с утеса рухнул.
– Я…
Меня охватил ужас. Обомлев, я потянул руку к губам – вытереть их, только на губах не было мерзкого чувства сырости, и след от поцелуя затеплел у меня на тыльной стороне ладони.
– Не хочу, чтоб ты уезжала.
– И я не хочу.
– Ты меня видела, помнишь?
– Когда?
– Сразу перед тем как.
– Не помню.
– Я тебя помню, – сказал я. Каким-то образом моя рука пробралась к ее щеке, я неуклюже ее отдернул, прижал к боку, стиснул пальцы в кулак, чуть ли не сел на него. – Я там был.
И тут я понял, что Хоби стоит в дверях.
– Привет, лапушка, – и хоть тепло в его голосе в основном предназначалось ей, я почувствовал, что и мне досталась капелька. – Говорил же, он еще придет.
– Говорил! – сказала она, подтянувшись повыше. – Он пришел.
– Ну, будешь меня в следующий раз слушать?
– Я тебя слушала! Просто не верила.
Кончик тюлевой занавески прошуршал по подоконнику. С улицы доносилось еле слышное гудение машин. Я сидел на краешке ее кровати и чувствовал, будто попал в полосу пробуждения между сном и дневным светом, где все, перед тем как перемениться, мешается и сливается в лавину вязкой эйфории: дождливый свет, сидящая на кровати Пиппа и стоящий в дверях Хоби, и ее поцелуй (с чудным привкусом леденца – он, как я теперь думаю, был с морфином), который так и пристал к моим губам. И все-таки, наверное, не от морфина у меня тогда так кружилась голова, не от него я был весь улыбчиво окутан счастьем и красотой. Как в дурмане, мы с ней распрощались (писать письма она не обещала, похоже, для этого еще недостаточно окрепла), и вот я уже стою в коридоре вместе с сиделкой, и тетка Маргарет говорит громко, озадаченно, и Хоби утешительно кладет руку мне на плечо – сжимает его сильно, ободряюще, будто цепляет якорь, чтобы я понял – все будет хорошо. С самой маминой смерти никто так ко мне не прикасался – по-дружески, чтобы подхватить меня, когда растеряюсь, и я, будто бездомный пес, изголодавшийся по любви, вдруг ощутил, как из глубины, из самой моей крови, рванулась верность, внезапное, унизительное, защипавшее глаза убеждение, что это хорошее место, это хороший человек, я могу ему довериться, тут меня никто не тронет.
– Ох, – вскричала тетка Маргарет, – ты плачешь? Только посмотрите! – обратилась она к молоденькой сиделке (та кивала, улыбалась, чуть ли не ела у нее из рук и старалась угодить). – До чего милый мальчик! Ты ведь будешь очень по ней скучать, правда? – Улыбалась она во весь рот, уверенная в себе, в собственном праве. – Обязательно, обязательно приезжай к нам в гости. Я просто обожаю принимать гостей. У моих родителей… был один из самых больших в Техасе тюдоровских домов…
И она пошла трещать дальше, приветливая, как попугай. Но я уже присягнул на верность другим. И вкус поцелуя Пиппы – горьковато-сладкий, странный – так и оставался со мной до самого дома, пока я, сонно покачиваясь, плыл обратно в автобусе, тая от печали и прелести, от лучистой боли, что приподнимала меня над сквозняковым городом, словно воздушный змей: голова в тучах, сердце в небесах.
9.
Я вынести не мог, что она уезжает. И думать было тошно. В день ее отъезда я проснулся несчастным и разбитым. Я глядел на небо над Парк-авеню – иссиня-черное, грозное, вздувшееся небо, будто сошедшее с картин, изображавших Голгофу, и представлял, что и она глядит в это же темное небо из окна самолета; и пока мы с Энди шагали к автобусной остановке, опущенные взгляды и хмурые лица прохожих, казалось, отражали и увеличивали мою тоску из-за ее отъезда.
– Да, в Техасе скукота, это точно, – сказал Энди, то и дело чихая. Из-за пыльцы глаза у него были красные и слезящиеся, и потому он сильнее, чем обычно, напоминал лабораторную белую мышку.
– Ты там был?
– Да, в Далласе. Одно время тетя Тесс и дядя Гарри жили там. Делать там вообще нечего, только в кино ходить, и пешком никуда не дойдешь, обязательно надо на машине ехать. И еще у них там гремучие змеи и смертная казнь, что, на мой взгляд, мера примитивная и неэтичная в девяноста восьми процентах случаев. Но, может, ей там будет лучше.
– Почему?
– Да в основном из-за климата, – сказал Энди, вытирая нос отглаженным хлопчатобумажным платком, который он каждое утро выдергивал из стопки таких же, лежавших у него в комоде. – В теплом климате больные лучше идут на поправку. Поэтому дедушка Ван дер Плейн переехал в Палм-Бич.
Я молчал. Я знал, что Энди меня не выдаст, я доверял ему, ценил его мнение, и все же, пока мы с ним разговаривали, у меня то и дело появлялось чувство, что я говорю с компьютерной программой, которая симулирует человеческое общение.
– Если она будет жить в Далласе, пусть обязательно сходит в Музей природы и науки. Хотя, наверное, ей он покажется слишком уж маленьким и несовременным. В тамошнем “Аймаксе” даже 3-D нет. А еще они берут дополнительную плату за проход в планетарий, и это просто нелепо, потому что их планетарий ничто по сравнению с хайденовским.
– Хмммм.
Иногда я спрашивал себя: а может ли хоть что-то вышибить Энди из его ботанско-математической башни? Цунами, например? Вторжение десептиконов? Годзилла на Пятой авеню? Он был как планета без атмосферного слоя.
10.
Бывает ли одиночество сильнее того, которым мучился тогда я? У Барбуров, посреди шума и гама не моей семьи, я чувствовал себя еще более одиноким, чем прежде – еще и из-за того, что близился конец школьного года, и я не совсем понимал (и Энди, кстати, тоже), возьмут ли они меня с собой в свой летний дом в Мэне. Миссис Барбур с присущей ей деликатностью ухитрялась обходить эту тему, даже когда по всему дому стали появляться картонные коробки и раскрытые чемоданы; мистер Барбур и младшие дети были в восторге, но Энди взирал на все с неприкрытым ужасом.
– Солнце, воздух и вода, – презрительно сказал он, поправляя очки (такие же, как у меня, только стекла заметно толще). – По крайней мере ты у бабки с дедом будешь на суше. С горячей водой. И выходом в интернет.
– Жалости не дождешься.
– Ладно, если все-таки поедешь с нами, посмотрим, как ты запоешь. Это как в “Похищенном”. В той части, когда его на корабле в рабство продают.
– А как насчет той части, когда ему нужно переться в какую-то глушь, к этому мерзкому родственничку, которого он в глаза раньше не видел?
– Да, об этом я тоже подумал, – серьезно сказал Энди, развернув свой стул от письменного стола, чтобы посмотреть на меня. – Хотя они, по крайней мере, не замышляют тебя убить – наследство-то не поставлено на карту.
– Наследства нет, это точно.
– Знаешь, что я могу тебе посоветовать?
– Нет, что?
– Мой тебе совет, – сказал Энди, почесывая нос ластиком на кончике карандаша, – как только попадешь в эту свою новую школу в Мэриленде, учись изо всех сил. У тебя есть преимущество – ты на год впереди всех. А это означает, что школу ты окончишь в семнадцать. Подавай на стипендию, и уже через четыре, а может, и три года, тебя уж там и не будет – отправишься, куда захочешь.
– Оценки у меня не блестящие.
– Верно, – серьезно сказал Энди, – но только потому, что ты не трудишься. И думаю, можно с успехом предположить, что в новой школе многого от тебя не потребуется.
– Уж я надеюсь.
– Ну, послушай, это общественная школа, – сказал Энди. – В Мэриленде. Без наезда на Мэриленд. Ну, то есть у них там есть Лаборатория прикладной физики и Научный институт космического телескопа при университете Джонса Хопкинса, и это не говоря уже о Центре космических полетов Годдарда в Гринбелте. Короче, у этого штата отличные связи с НАСА. В конце начальной школы тогда на тестировании ты сколько набрал?
– Не помню.
– Ладно, не хочешь говорить – не говори. Я к чему это все, к тому, что если закончишь с хорошими оценками в семнадцать, а может, и в шестнадцать, если поднапряжешься, то потом сможешь уехать в какой хочешь колледж.
– Три года – это долго.
– Для нас долго. Но в общей картине – вовсе нет. Ну, то есть, – рассудительно завел Энди, – взять хоть какую-нибудь тупую зайку вроде Сабины Ингерсолл или этого придурка Джеймса Вилльерса. Да хоть сраного Форреста Лонгстрита.
– Они все не бедные. Я отца Вилльерса вон видел на обложке “Экономиста”.
– Не бедные, но тупые, как диванные валики. Погляди только, Сабина такая дура, что непонятно, как она и ходить-то научилась. Не будь она из богатой семьи и если б пришлось самой крутиться, она бы, ну, наверное, проституткой стала. А Лонгстрит – да он просто забился бы в угол и сдох там от голода. Как хомячок, которого забыли покормить.
– Ты меня в тоску вгоняешь.
– Я говорю только, что ты умный. И взрослые тебя любят.
– Чего? – с сомнением переспросил я.
– Правда, – ответил Энди своим невыносимым тусклым голосом. – Ты запоминаешь все имена, глядишь в глаза, типа, как надо, когда надо – жмешь руки. В школе все ради тебя наизнанку выворачиваются.
– Да, но… – Мне не хотелось говорить, что это все только потому, что у меня мать умерла.
– Не тупи. Тебе и убийство с рук сойдет. У тебя мозгов хватает, мог бы и сам до всего дойти.
– Что ж ты тогда никак в парусный спорт не врубишься?
– Да врубаюсь я, – мрачно сказал Энди, снова раскрывая свои прописи по хирагане. – Я еще как врубаюсь, что в худшем случае меня ждут четыре адовых лета. Три, если папа разрешит поступить в колледж в шестнадцать. Два, если перед выпускным классом стисну зубы и запишусь в “Горную школу” на летнюю программу по органическому земледелию. И после этого ноги моей не будет на палубе.
11.
– Тяжело с ней говорить по телефону, увы, – сказал Хоби. – Этого я не ожидал. Как-то с ней все совсем нехорошо.
– Нехорошо? – переспросил я.
И недели не прошло, а я, хоть и вовсе не собирался возвращаться к Хоби, каким-то образом снова очутился у него: сидел за кухонным столом и ел его второе угощение, которое на первый взгляд было похоже на черный ком земли из цветочного горшка, но на деле было восхитительной массой из имбиря и инжира со взбитыми сливками, которая была посыпана мельчайшей горьковатой стружкой апельсиновой цедры.
Хоби потер глаза. Когда я приехал, он чинил в подвале стул.
– Ужасно злит, конечно, – сказал он. Волосы у него были убраны с лица, очки свисали с шеи на цепочке. Он снял и повесил на крючок черный рабочий халат и остался в поношенных, перепачканных растворителем и воском вельветовых штанах и застиранной хлопковой рубахе с завернутыми до локтей рукавами. – Маргарет сказала, что она проплакала три часа кряду, после того как в воскресенье вечером поговорила со мной по телефону.
– Ну так почему бы ей не вернуться?
– Вот честно, если б я только знал, как все поправить, – сказал Хоби. Он сидел за столом, угрюмый, деловитый, распластав по столешнице белые узловатые ладони – было что-то этакое в рисунке его плеч, что наводило на мысли о добродушном коняге-тяжеловозе или, может, рабочем, который завернул в паб после долгой смены. – Я думал, может, слетать туда к ней, навестить, но Маргарет говорит – не надо. Она, мол, тогда вовсе там не обвыкнется, если я буду рядом торчать.
– А по-моему, вам все равно надо поехать.
Хоби приподнял брови.