скачать книгу бесплатно
Заходишь – так же дугой по обе стороны распахивается коридор – налево объятья и направо объятья. Но что странно? Потолок-то – наклонный! Пока что ничего непонятно. В низкой части – раздевалка и буфет, а в высокой – большие окна.
Теперь надо описать замысловатую сеть лестниц, их много. Две широкие лестницы в середине дуги ведут в вестибюль, а по двум – в концах дуги – можно подняться в аудитории, о которых речь впереди. Поднимаешься в вестибюль, а он высокий – в три этажа! и потолок – стеклянный! И он тоже полукруглый! И красивый каменный пол! И по радиусам этого сегмента – галереи второго и третьего этажа с красивыми перилами.
Широкая часть квадранта представляет собой три больших амфитеатра – 8, 9 и 10 аудитории. В нескольких фильмах советской поры их можно увидеть.
Ах, как приятно чувствовать себя студенткой, сидючи в этих аудиториях на лекциях! Там тогда, в 60-е, выступали поэты и барды. И в каждой из них стоял рояль! (Теперь вот и понятно, что пол «горки» образует наклон потолка в коридоре.)
Но это ещё не всё. В угловой части вестибюля две округлые лестницы ведут во второй этаж, а между ними проход на «собачью площадку», хотя это маленький круглый зал с колоннами, и на самом деле – главный вход с угла Дома, который открывался только тогда, когда нужно было выносить гробы с покойными профессорами после панихиды, когда всегда исполнялся «Реквием» Моцарта. А «собачьей площадкой» этот зальчик назывался потому, что там, между колонн, всегда курили.
И вот, когда поднимешься на второй и третий этаж, то коридоры по сторонам квадранта одной стороной выходят в этот замечательный вестибюль, а с другой стороны – двери в маленькие аудитории и библиотеку. И библиотека чудесная – высокие стеллажи до потолка, подставляй стремянку, доставай любую книгу и читай на длинных столах под зелёными лампами. А насытишь голову – и выходишь, опираешься о перила, смотришь вниз – в чудесный вестибюль и вверх – в чудесный стеклянный потолок. И куришь. «Стою, курю»…
И маленький круглый зал с колоннами повторяется на каждом этаже в угловой части, На втором этаже в этом зальчике всегда проходили занятия по истории партии.
А вот на третьем этаже был Михал Максимыч. Колченогий старый добрый художник, который получил должность доцента за альбом с рисунками птиц. Он научил меня любить ворон. У него на третьем этаже в угловой части коридора, выходящей всё в тот же вестибюль, была изостудия, где были гипсовые Венера и Давид и куда привели меня девочки после того, как увидели, что я на лекциях рисую затылки ниже сидящих, и по ним можно узнать – чьи они. Это был факультатив, но, к сожалению, я проучилась у М.М. всего два года, ещё бы год, и был бы диплом по художеству. Боже мой, как там было добро, любяще, уютно, тепло. Как мы любили М.М., а он нас. Как не стыдно было своих ошибок и как радостно от удач. Но пришёл конец «сладкой жизни».
Ещё две детали этого Дома: в вестибюле стояли две огромные статуи – Ленина и Сталина. Потом Сталина убрали, остался один Ленин.
И была ещё одна лестница – винтовая, а под одним из её изгибов образовалась крошечная треугольная комнатка, где помещалось только пианино и стул. Вот тут-то и проходила в основном моя жизнь.
Все на лекциях, а я брала ключ, запиралась и играла. Я тогда ещё была с открытой раной. Кто имел такие раны – понимает. Кто не имел их, но имеет воображение – может представить. А я бередить не хочу. Очень легко разбередить, и снова будет больно. Это касается только меня и музыки.
Так почему же всё-таки я считаю этот дом своим Домом?
И вот он время от времени снится мне, и я хочу вернуться туда и боюсь: там всё чужое – люди, вещи, стены. И нас никто не помнит – мы чужие. И вот когда горчайшее приходит. И что мне делать?
Окно открыто. Смотрю на ветки берёзы. Они растут вниз. И качаются потихоньку. Похожи на лёгкие волосы или негустой водопад. Сравненье не из новеньких. Но мне что за дело! Для меня нет проблемы – искать неистасканные эпитеты, я – не писатель, «не Спиноза какой-нибудь – ногами кренделя выделывать». Проблема будет у того, кто будет читать это. Да и то, зачем ему это читать? Скучно станет – бросит. Речь о том, что есть такой стиль жизни – быть свидетелем жизни, своей и других. Соглядатаем, смотрителем, слушателем. Быть со-причастным, со-чувствующим, со-переживающим. Всматривающимся, вслушивающимся и пытающимся понять. Не умом даже, скорее – интуицией, мелодией – тоже не своей и не новой, какой-нибудь всплывшей в памяти чужой строчкой.
Достоевский писал о таком переживании жизни и таких людей называл «созерцателями». А я бы сказала ещё – «читателями» жизни. Смотрит – и прочитывает то, что видит.
Наверное, я такая. Мне скучно быть «действующим лицом». Когда приходит нужда действовать, я сразу перестаю понимать. Мне скучно куда-то мчаться, крутиться в водовороте. А лучше идти потихоньку и знать про себя, что обязательно дойдёшь.
Воды. Броды. Реки. Годы и века.
Обязательно найдутся такие, что скажут: «О-о! Это холодный бесчувственный человек!» Но когда видишь, слышишь и понимаешь – невозможно не сопереживать. И мучиться от невозможности что-либо изменить. Просто как – сопереживать и мучиться!
Я не думаю, что люди очень сильно отличаются один от другого – руки, ноги, голова. У всех 46 хромосом. У всех один набор психологических комплексов. Разница только в акцентуации. И когда поймёшь, что генетика сильнее всего и из огуречного семечка не вырастишь розы, то остаётся только сопереживать и огурцу, и розе. И лучшее, что ты можешь сделать – это выслушивать людей. Нам всем так хочется, чтобы были хотя бы одни уши, согласные нас услышать. Не просто слушать, но и услышать, то есть – понять.
Интересно, хочет ли берёза, чтобы её поняли?
Ну, и теперь про Славку Кириллова. Он был весь такой «густой»: крутые чёрные негритянские завитки на большой голове, густые брови и ресницы, густая, не поддающаяся бритью, вечно лезущая растительность на лице и – главное в нём – густой низкий и громкий бас. Я и услышала его бас на одной из лестниц. Посещение лекций у нас было свободным, и вот я играла в своей каморке, а он рычал, кхмыкал и что-то пел из украинских песен. Я предложила – давай выучим «Сомнение» Глинки. Он не знал ни сомнения, ни Глинки. Он вообще был дико невежествен.
К тому времени ему было уже 26—27 лет. Приехал он откуда-то то ли с Кубани, то ли с Донбасса. Я вспомнила, что мама у него была русской или украинкой, а отец – что-то восточное. Работал в колхозе и на заводе, везде, наверное, был заметен, и кто-то, по-видимому, посоветовал ему получить хотя бы гуманитарное образование.
Так вот, был бас, сочный, красивый, оперный, но не было ни ритма, ни особенного слуха, ни музыкальности. Просто беда. Я по молодости думала, что это разовьётся, но было невероятно трудно заставить его петь хотя бы в лад с аккомпанементом. Орал он на весь холл, но толку не выходило. Ну а я, конечно, и не педагог.
Славка прослушивался где-то и неоднократно, но, видно, никто не взялся за него.
Учёба в институте для него не была важной, так же, как и для меня. И мы как-то быстро поняли друг друга и на многое смотрели одинаково. Я тоже была старше своих однокурсников. И действительно, происходит что-то – он посмотрит на меня, я на него – и понятно без слов, что мы поняли и как мы поняли и что поняли одинаково. Говорили мало, больше молчали, но понимали, о чём молчим. Тут-то и родилось это словечко – «взаимопонимаки» мы с ним. Было общее – то, о чём больно говорить.
А вот видеть и понимать он тоже умел. Когда восхищался чем-нибудь или удивлялся, то задирал голову, мотал ею и, оскаливая зубы, рычал: «О-йй-о!» Был он ленив, учился плохо, на занятиях вроде и слушал, но чувствовалось, что в нём параллельно идёт вторая жизнь, что всё переваривается через его густую натуру и мало остаётся.
Глаза у него были яркие, большие и ленивые. Ноздри вывороченные и какие-то тугие, и красные пухлые губы. Весь он был какой-то раскалённый, как электроплитка с красной спиралью, пышущая жаром. Но непонятно было, что делать с этой плиткой – не варить же на ней супчик или кашу. Да и греться не хотелось – лучше отстраниться от ненужного жара. Он и сам чувствовал свою раскалённость, ему было тяжело от неё, и он не понимал, что ему с этой раскалённостью делать.
Но его не любили девчонки, и он не любил никого. Казалось, что главное для него – понять, зачем он такой. Мы с ним были дружны, он мне мог говорить обо всём.
Даже о том, что у него ещё не было женщины, что он – девственник! И он очень озабоченно жаловался, что ведь нельзя так долго оставаться девственником – можно импотентом стать. Потом он мне рассказывал, что у него появилась женщина по имени Генриетта, что она много старше его, что он её не любит, но надо же жить. Он не пил, не курил и не имел вредных привычек.
Тогда я не знала Томаса Манна, но сейчас мне кажется, что он похож на мингера Пеперкорна из «Волшебной горы». Человек – масштаб. Просто – масштабный человек. Большой, много – но чего?
Ушёл он из института после второго или третьего курса – не помню. Пристроил его кто-то в Калининский драматический театр. Как-то парни – его приятели – поехали к нему в Калинин на спектакль и взяли меня. Долго ждали, когда он появится. И как в дурном романе – появился наконец – спиной к публике в бессловесной роли солдата, в строю с другими. После спектакля сходили на Волгу и уехали последней электричкой. Говорить было нечего. Всё было понятно.
Как я чуть было не вступила в Коммунистическую партию
Я приехала в деревеньку Заборье 2 сентября. В школе уже не надеялись, что у них будет учительница по литературе в старших классах. А тут приехала я, да не одна, а с Папой, который был начальником в обкоме и специально взял командировку, чтобы завезти меня в эту далёкую деревню. Я, пожалуй, одна и не доехала бы.
Сначала надо было лететь час на крошечном фанерном самолётике, похожем внутри на сельский газик. В одном месте возле жёсткой клеёнчатой скамейки в стенке была дырка, как будто проткнутая пальцем, и в неё дуло.
Самолётик летел низко, его качало и трясло, как на ухабах. В окошечко были видны речки, поля и домишки. Долетели до районного центра Тарнога.
Там много таких названий – Пундуга, Явенга, Лухтонга, Уфтюга, Кокшеньга, Вожега, Ширега. Это всё финно-угорские слова, русскому уху ничего не говорящие.
Вообще в Вологодской области как будто и не славяне аборигены. Тотьма, Нюксеница, Логдуз, Тинготома, Вытегра, Чагода, Кадуй.
Из Тарноги надо было ехать на грузовике до села Красного ещё 25 километров. Школа большая деревянная и простая, без претензий на уют.
И начала я преподавать литературу в двух девятых и двух десятых классах.
А потом, увидев, что я человек образованный, попросили, чтобы я ещё и историю взяла в этих классах.
Для начала все учительницы пришли ко мне на урок, сели на задних партах и слушали меня так же, как и ученики, открыв рот и ничего не понимая.
Потом сказали, что «как в кино». А я, только что выпущенная институтка, только что защитившая диплом об отношении Толстого к искусству, щёлкала и свистала на тысячу ладов.
Потом, через полгода, ребята мне сказали, что они совершенно не понимали меня три месяца, пока не привыкли к моей московской речи.
Да и слова я такие говорила, которые они никогда не слышали, а спросить стеснялись. Надо сказать, что и я их не понимала, потому что в тех краях в речи в одних деревнях диалектное «цоканье», а в других – «чоканье».
Шла овча да из Череповча,
Да как брыкнечча, перевырнечча!
Овча, овча, на хлибча!
На все мои вопросы они сначала протяжно недоумевали: «Эво-о?»
А потом натужно невпопад вспоминали какие-нибудь слова из учебника. Но постепенно мы всё-таки стали понимать друг друга, и я решила, что спрашивать этих милых детей на уроках ни о чём не надо, а надо рассказывать, рассказывать и рассказывать. Потому что читать им некогда, всем им приходилось помогать родителям по хозяйству, читали почти все очень медленно и с трудом, да и книг на всех в школьной библиотеке не хватало.
Я была тоненькая и хорошенькая, все в меня влюбились. После урока облепляли мой стол, так что душно становилось, разглядывали меня до мельчайших подробностей.
В деревне все друг с другом здороваются, и я со всеми здоровалась. На родительское собрание пришло чуть не полдеревни. Сели за парты – загорелые, морщинистые, все как будто одного возраста – около пятидесяти, в платках, в каких-то серых одеждах, и только маленькие глаза – светлые. Но вообще-то все эти, как мне казалось, бабушки и дедушки очень гордились своими взрослыми образованными детьми – десять классов кончают!
С учителями в деревне – беда. Чаще всего это бывшие хорошие ученицы, вышедшие замуж за одноклассников и заочно проучившиеся в каком-нибудь ближайшем педвузе.
Однажды я зачем-то пошла к учительнице литературы.
Подошла к дому – никого нет. Вдруг смотрю от кучи собранной картошки отделился большой ком. Я сначала даже глупо испугалась – неужели такая большая картошка бывает? Нет, вижу – человек.
Кричу:
– Где здесь Текуса Варсонофьевна живёт?
– Да это я, Тамара Михайловна! – И смеётся.
Молоденькие учительницы, присланные по распределению, иногда остаются в деревне навсегда. Или выходят замуж за какого-нибудь своего взрослого выученного ими самими ученика, или остаются старыми девами.
Парни в старших классах там уже взрослые мужики, крепкие, румяные, уверенные. Девушки тоже здоровые, румяные, уверенные. Во втором полугодии я стала замечать, что появилась озабоченность, как бы меня оставить в школе. Какой-то марьяжный интерес. Но у меня уже был настойчивый жених. От него я каждый день получала хорошенькие маленькие польские конвертики, которые мне приносили иногда прямо на урок. Дети улыбались. От него приходили посылки с сигаретами, конфетами и дефицитными крабами. В деревеньке всё моментально знают. А потом он и сам приехал. Одолев весь этот сложный путь, первый и последний раз проехав на грузовике и порвав при этом красивый чёрный костюм.
Там чудесный пейзаж! Холмы, угоры по-ихнему, на угорах – маленькие деревушки из больших высоких крепких домов, между холмов вьётся речка, и густые еловые леса. Ёлки – возвышенные, разлапистые, похожи на готические соборы.
Мы гуляли по лесам и полям, слушали жаворонков в высоте. Заходили в дома, и нас угощали молоком и картошкой. А мы угощали ребятишек конфетами.
Я жила в новом учительском доме, который построил для себя, для своего сына, завуча и ещё одной местной учительской семьи директор школы. Весьма образованный человек, учитель немецкого языка.
У него была большая библиотека, много немецких книг.
Дом он построил с городскими удобствами – там было отопление, канализация, ванна, где можно было в колонке согреть воды. Он был, конечно, самый интеллигентный человек в округе. В Тарноге был ещё один мощный интеллект – преподаватель литературы, имени, к сожалению, не помню, а по фамилии Угрюмов. Были и ещё местные интеллигенты, с которыми я не успела познакомиться. Они все знатоки своего края, какие-то спокойные, независимые, вдумчивые люди.
Нет, я даже подумывала, а не остаться ли здесь навсегда.
Даже жениху говорила: «А ты будешь преподавать математику!»
Там был чудесный старик, который плёл лапти и всё, что ему заказывали, – короба, сумки, вёдра. Мне он сплёл из лыка портфельчик, с которым я долго щеголяла по Академгородку. Теперь в нём у меня хранятся документы.
Там было чудесное вкусное молоко и чудесный белый хлеб.
Да! Там было такое небо! Ночью – тёмно-синее полушарие, полное звёзд! От звёзд было светло!
Там был клуб, где мы с женихом смотрели «Земляничные поляны» Бергмана и «Любовь под вязами». Пол в клубе был весь покрыт мягким ковром из подсолнуховой шелухи.
Там была такая чистая грязь на дорогах! Вернее, это были не дороги, а грязевые реки, которые бороздили тракторы и грузовики.
Там всё было чудесно!
Но однажды меня вызвал директор и сказал, что раз я преподаю историю, то мне обязательно надо вступить в партию.
Собрали комсомольское собрание и дали мне рекомендацию, и стала я с тех пор кандидатом в партию. Осенью должны были принять. Мне не страшно было оставаться в деревне. Мне стало страшно, что я окажусь в западне. Я знала, что такое партия.
После экзаменов я уехала навсегда.
До сих пор стыдно. Меня так все полюбили. И я так всё там полюбила!
Вологда в сердце
Вологда в сердце. Нельзя, наверное, такое тривиальное название давать самым дорогим своим воспоминаниям, но что делать, если каждый раз при слове Вологда я чувствую прилив крови к сердцу, и становится как будто душно и хочется глубоко вздохнуть, и одновременно какой-то простор и несоизмеримое ни с чем значение чего-то важного и настоящего. И это при том, что прожила в Вологде я всего восемь детских лет, да ещё год проработала в деревеньке учительницей после института.
Что делает родину Родиной?
А очень просто: родился ребёнок – и пошла записываться информация на «чистую доску». Пока что только пять чувств дают нам эту информацию. Мы видим белую грудь матери, дающую нам жизненные силы, её серые глаза, смотрящие на нас с любовью, тревогой и заботой, а над ними – небеса, всегда разные, но всегда одни и те же – голубые и высокие, серенькие и тёплые, как материнский платок, и синие и чёрные – глубокие, необъятно широкие и горящие звёздами.
Всё! Отпечатался образ родины! Уже никакие другие прекрасные небеса не будут так нужны!
Но и ещё мы нежным свежим нюхом чувствуем запахи, главный из них – запах мокрого дерева, мытых деревянных полов, старых досок деревянного сарая, смолистый запах свежераспиленных и расколотых дров, поленниц и дымный и озоновый запах дерева, сгорающего в огне. Это потом уже, попозже, придут запахи цветущих лугов, отдельно запахи полыни и крапивы, клевера и ландышей, запахи свежего сена и речной воды, леса, прогретого солнцем, только что прошедшего стада, свежевыпавшего снега. А пока что, в младенчестве, – запахи дома, тепла, свежих пирогов.
А ничего пока не понимающие уши уже слышат родную речь, и в головёнке происходит колоссальная работа – слышим слова, которые каким-то чудом, ещё до понимания их смысла, укладываются и распределяются в грамматические формы, и никогда никакой язык мы не выучим так легко и просто, как выучиваем родной. И будем знать от рожденья, что – дом, дома, дому, домой, что – идёт, шёл, пойдёт, что – окно – оно, а река – она, и какая музыка у речи, и как надо правильно интонировать вопросы или радость. И никаких трудностей, на которые жалуются иностранцы, в родном языке нет, и мы говорим, как дышим, и не сказать что-то бывает труднее, чем сказать.
Всё это у всех людей так. У каждого своё небо, свои запахи и звуки.
А у меня – Вологда.
Вот я еду в поезде – из Москвы ли, из Сибири ли – смотрю в вагонное окно – и вроде такие же дома и поленницы в Ярославской или Костромской области, но вдруг что-то ворохнулось в сердце – а ведь это уже Вологда!
И Вологда – это не только сам город, это вологодская земля, вологодский воздух, вологодское небо. Как будто какие-то невидимые стеклянные стены отделяют её от всего мира, как будто стоит она в огромном хрустальном стакане, и в небе у неё есть свой небесный участок только её, вологодского неба.
Как-то счастливо и гармонично спаялись в ней еловые леса и болота, потаённые речки и угоры, какой-то незлобивый дух простоты и затейливого мягкого юмора, несуетливого, но спорого труда.
Кажутся абсолютно естественными, как трава, плетение кружев и выделка льняного полотна, произрастание рядом сереньких домишек и белых церквей.
И пусть в городах понастроили многоэтажных домов, а по улицам грохочут и воняют огромные грузовики, это всё – так, оскомина времени, вологодская земля всё принимает, но остаётся – земля, и она, пока Земля не перевернулась, всё будет своей для людей, даже для тех, кто и не думает об этом и не собирается думать, а собирается, наоборот, уехать куда-нибудь, в других краях поискать счастья и, возвращаясь, видит, что мало что изменилось, и, может быть, досада его берёт, но где-то в укромном уголке сердца чувствует успокоение и порядок: всё хорошо, я – дома!
Что за тайна в этом? Почему так? Не знаю.
Действо под названием «Пироги»
Время – 3—4 часа.
Место – пироги любят тепло, чистоту и воздух.
Идея – дать радость любимому существу.
Исходные продукты – Мука, Дрожжи, Молоко, Масло, Яйца, Соль, Сахар. Инструменты – Руки, Ложка, Нож, Кастрюля, Весёлка, Кисточка, Противни, Скалка, Сито.
Спецодежда – Фартук, Косынка, Полотенце.
Начинка
Мясо нарезаем кусками, заливаем кипятком и варим с добавлением соли и лука 20 минут. Бульон сливаем в отдельную кастрюльку. Мясо со свежим луком прокручиваем на мясорубке, добавляем соль, перец и бульон, хорошо перемешиваем.
Тесто.Первое пресуществление