Читать книгу Жемчужница и песчинка (Эмилия Анваровна Тайсина) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Жемчужница и песчинка
Жемчужница и песчинка
Оценить:
Жемчужница и песчинка

5

Полная версия:

Жемчужница и песчинка

Можно видеть, насколько древними и прочными являются глаголы бытия, обозначения сезонов и основных занятий северных людей.

Далее идее рассказ о том, сколько дней заняло путешествие, о его маршруте, о больших реках «вдающихся в землю» из моря (этот оборот встречается позже и в знаменитых 16 – ти исландских сагах о конунгах, «Heimskringla», «Круг земной»); о разных народах, встреченных Охтхере на пути. Одна деталь способна взволновать лингвиста: Þā Finnas, him þūhte, and þā Beormas sprǽcon nēah ān geþēode. Финны, подумалось ему, и Пермяки говорят почти на одном и том же языке.

Угро – финском.

Эти наблюдения велись не в XIX веке (Вильгельмом фон Гумбольдтом, родоначальником сравнительно – исторического языкознания), а в IX – м.

Так может ли удивлять сообщение о том, что Витгенштейну в ХХ-м веке «открылось» фамильное родство языков…

Да, перевод – вещь очень увлекательная оказалась.

Существует глубокая «лакуна» между этническими языками; изоморфизм в элементах и связях языковых подсистем отсутствует. Это касается не только стилистических нюансов и оттенков; прямо не переводимы не только семантические тонкости, но и принципиальные, базисные, например, пространственно – временные восприятия и оценки. Хорошо известны «муки слова» людей, причастных к литературному творчеству; эти муки троекратно усилены у литературных переводчиков. Перевод следует считать самостоятельным и очень трудным видом творческой познавательной деятельности. Лингвистическая картина мира, безусловно, открывается носителю родного языка иначе, чем иностранцу. Например, прямой перевод слова belief («вера») будет неправильным, если мы имеем дело с текстом Фейерабенда или Полани (у них этот термин означает «убежденность»), и правильным, если это текст, скажем, Б. Л. Кларка. Перевод – это грандиозный поход по десяткам словарей и энциклопедий, это музыкальный слух, тренированный ум, языковая догадка, глубокие экстралингвистические знания. В одном из отношений его механизм – это перевод скрытого знания в «фокус» сознания, транспортация этого сфокусированного и концептуализированного значения и «рассеивание» его в сознании коммуниканта для воспроизведения единства явного и неявного уже на другом языке.

Reiner Marie RilkePietáSo seh ich, Jesus, deine Fűsse wieder,die damals eines Jűnglings Fűsse waren,da ich sie bang entkleidete und wusch;wie standen sie verwirrt in meinen Haarenund wie ein weisses Wild im Dornenbusch.So seh ich deine nie geliebten Gliederzum ersten Mal in dieser Liebesnacht.Wir legte uns noch nie zusammen nieder,und nun wird nur bewundert und gewacht.Doch siehe, deine Hände sind zertissen, —Geliebter, nicht von mir, von meinen Bissen.Dein Herz steht offen, und man kann hinein:Das hätte dűrfen nur mein Eingang sein.Nun bist du műde, und dein műdes MundHat keine Lust zu meinem wehen Munde —O Jesus, Jesus, wann war unsre Stunde?Wie gehen wir beide wunderlich zugrund.Райнер Мария РилькеПьетаВновь вижу я стопы твои, Иисусе;Когда-то милого ребенка ножкиВот пеленаю, омываю их.Как в ветвях птаха дикая, сторожкоОни белеют в волосах моих.Вот я смотрю на девственные членыВпервые в эту ночь своей любви;Ни разу не скрестили мы колена;Теперь лишь зреть и бодрствовать, увы.Истерзаны твои, любимый, пясти;Нет, то не знаки пиршественной страсти.Твое открыто сердце, всяк входи,Хотя лишь я должна была б войти.Ты истомлен, и твой усталый ротК лобзаньям горьким не имеет вкуса.Когда же был наш час, о мой Иисусе?!Теперь к земле мы никнем в свой черед.Robert FrostCome inAs I came to the edge of the woods,Thrush music – hark!Now if it was dusk outside,Inside it was dark.Too dark in the woods for a birdBy sleigh of wingTo better its perch for the night,Though it still could sing.The last of the light of the sunThat had died in the westStill lived for one song moreIn a thrush's breast.Far in the pillared darkThrush music went —Almost like a call to come inTo the dark and lament.But no, I was out for stars:I would not come in.I meant not even if asked,And I hadn't been.Роберт ФростВойдиКак дошел я до края лесов,Дрозд чиркнул – трень!Сгущался вечерний покров,Внутри мрак и тень.Нет сил в цепенящей мглеУ певца, ворохнувшись, сестьПоудобнее на ночь в тепле;Но он мог еще спеть.И в грудке живой душиВ такт тремоло трепеща,Последний из отблесков жилУмершего солнца луча.В колоннах дворца темнотыТо пенье лилось —Почти приглашенье войтиВ обиталище слёз.Но нет, я в мерцанье светил:И, будь приглашен,Я все же не стал бы входить,А зов не пришел.William ShakespeareLXVITired with all these, for restful death I cry, —As, to behold desert a beggar born,And needy nothing trimmed in jollity,And purest faith unhappily forsworn.,And gilded honour shamefully misplaced,And maiden virtue rudely strumpeted,And right perfection wrongfully disgraced,And strength by limping sway disabled,And art made tongue – tied by authority,And folly, doctor – like, controlling skill,And simple truth miscall'd simplicity,And captive good attending captain ill:Tired with all these, from these would I be gone,Save that, to die, I leave my love alone.Вильям ШекспирLXVIК покою смерти, ибо изнурен,Взываю я, пресыщен мира злом.Взирать на сирых нищих принужден,И на плюмаж нарядный над ослом.И на богатство, доблести врага,На поношенье веры, легшей ниц,На силу, охромевшую в бегах,На поруганье девственных юниц,На оклеве́танную красоту,На злых глупцов самодовольный вид,На стыд художеств, коих немотуТщеславье, низкий цензор, властно бдит.И я б давно ушел, одно претит:Что смерть мою любовь осиротит.

Завершая сюжет об инфаке, скажу, что со временем я стала сентиментально относиться к old school ties и гораздо больше ценить их, чем в детстве; and besides, of course, it's a bad bird that fouls its own nest. From now on I'm not going to do things like that, 'cause I'm winning bread for my family here… Though I never have been dreaming of that. But frankly speaking, научилась говорить по – английски я не дома, не в школе, а именно на этом факультете. Это правда.

Одно из центральных нерожденных желаний – иметь семью. Я успела оказаться замужем, не успев возмечтать об этом. Конечно, будь дело в Швеции, я бы знала, что совершенно не обязательно каждый раз выходить замуж. Личную жизнь всегда можно иметь, но семья – это нечто другое, это менее всего личная жизнь. Это первобытный строй, в снятом, а то и в первозданном виде присутствующий в цивилизации, это своеобразное рабство и средневековье, своеобразное капиталистическое хозяйство, чистоган, купля – продажа… Словом, это все формации вместе. (А не учит ли диалектика, что все высшие формы движения содержат в себе все низшие в снятом виде?) Мало того, в семейной жизни я обнаруживаю столько обезьяньего (во всяком случае, в отечественной семейной жизни), что, будь такая возможность, позволяй мораль, не умри от позора родители, не возникай угрозы сомнительной от рождения репутации для детей – сыновей с материнскими фамилиями, – словом, меньше азиатчины, – и я бы ни за что не вышла замуж. Ни за что. Во всяком случае, тогда.

Вспоминаю, как папа рассказывал о своей американской кузине Рамзии – апа (которой достались мои серебряные браслеты): она никогда не выходила из своей комнаты, предварительно не приведя себя в порядок, т. е. не приняв ванны, не одевшись neatly, не сделав макияж, не обретя подходящего настроения… Ага. Попробовала бы я. Ванна, потом массаж, – а, нет, сначала гимнастика, потом массаж, потом ванна, потом одежда, потом макияж, потом другая одежда, потом кофе, потом выходишь с сияющей и доброй улыбкой к своим домашним, потом лёгкий завтрак, потом Жорик на «Хонде» везет тебя в университет, читаешь блистательную лекцию (а следующая у тебя только через неделю, а в середине – ничего, разве что секретарь подаст на рецензию страниц десять текста, или надо провести вместо Председателя заседание диссертационного совета по защите, а потом немножко банкет… Но это не каждую же неделю, это раз в месяц – два, а так —), потом в ресторан на обед, тихий час, прогулка, опять ванна, вернисаж, театр, ужин, шампанское, забыла, какие еще слова обозначают нормальную человеческую жизнь… Всё обезьянье, больное, интимное скрыто от всех, завтрак и ужин материализуются невесть откуда, грязное белье, наоборот, просто дематериализуется, не гнуться же мне надо всем этим десятилетиями! А, да, вспомнила слова. Скромное обаяние буржуазии. Нет: тогда еще «жемчуг», «бриллиант», «бал», «сафари»…

И ведь всего-то два условия нужны: презренный металл, который наше родное государство при любом режиме пролетариям умственного труда ни в какую не даёт, а воровать они не хотят, а торговать не могут. Нет, тоже не хотят. Хотят читать лекции по философии и логике и заниматься наукой. И второе условие: чтобы основная нация в стране была стареющей. И всё. Отсюда – мягкая мораль: давай, давай ещё одного шведа! Давай скорее сюда ещё одного маленького шведа, неважно, в законном или незаконном браке зачатого!!

А в Индии в последнем случае убьют. А в татарской деревне ворота намажут, забыла чем. А у нас выпихнут замуж, «пока не стряслось».

Нет, поймите, я очень люблю своих чад и домочадцев. Это отличные, добрые, преданные, умные, красивые парни. Друзья. Надежда. Гарантия того, что в будущем нечто будет случаться именно со мной, то есть что я не со стороны буду наблюдать чью-то жизнь, а всё происходящее будет происходить в моей судьбе. Это всё хорошо.

Плохо, что сам институт семьи, ненавистный мне, так непоправимо успел повредить, столько отнял, столькому воспрепятствовал, что даже страх одиночества, мне думается, не сможет нейтрализовать эту ненависть. Я слышала от многих про постылую свободу, но прочувствовать это заявление как свое собственное я не могу.

Может быть, доживи я до сорока трех лет без мужа и детей, я бы и выносила желание иметь это всё, как, скажем, произошло с моей подругой юности. Как никто другой, она была приспособлена природой к жизни в семье, и как никто другой, мучилась долгим ожиданием, ошибками, непопаданием, – и верю, что, как никто другой, она осознанно счастлива теперь. От души желаю этого, но все это не для меня. Мне подавай свободу. И только при этом выполненном условии – любовь, работу, развлечения, словом – жизнь.

Как все это неоригинально.

И всё же повторю, я это повторю, инерция велика: любой гимн в честь семьи мне кажется гимном в честь чумы, как у Вальсингама.

Я выполняю обязательства и плачу долги, как честный человек. Я непременно выращу и доведу до самостоятельного существования и детей, и братьев, которых удастся, и других членов семьи. Я пользуюсь любовью этих самых членов, совершенно незаслуженной (может, не всегда искренней, а может, и не всегда любовью), короче, Семья, должно быть, должна быть. Но зачем, за что же это всё повесили на меня?! Пусть это делает тот, кто хочет! Кто это любит, имеет способности, не имеет других, во всяком случае, других целей, – ах, на здоровье, я так буду рада, что кто-то полез в эту шахту вместо меня. Меня же именно семья превратила в человека без цели, взгромоздившись на то место, где могли расцвести мои несравненно прекрасные и благородные цели, возможно, послужившие бы всему абстрактному человечеству. В итоге я осталась навсегда человеком причины. Как неживая природа, как стихия, я ничего не делаю «what for?», а все только «why?»

Между прочим, исторически «familius» означает «домашний раб». Ну, да ладно.

Утешительно знать: все, в чем отказано мне, троекратно дано моей сестре.

Сладчайшая гейша, голландская роза,Корзиночка спелых и крепких грибов!Панбархата плечи, малиновы речи,Высоко летит прихотливая бровь!За смысл почитает покой и довольство,Любовь – за грозу, а добро – за красу,Тоску – за болезнь непонятного свойства,Беду – за расплату и божеский суд.Улыбчивый ангел, сестра золотая,Ты – сердце семьи, так угодно судьбе.В своём одиночестве молча мечтая,Прошу себе воли, а счастья – тебе.

Глава V. Мой маэстро

После таких ламентаций приятно вспомнить о нескольких годах, которые были расцвечены, освещены и украшены звуками музыки, бликами света на лаковых деках скрипок, благородными отзывами виолончелей на наши мелодичные оклики, осенены тяжелыми портьерами кулис. Там дышит огромный темный зрительный зал, там зеркала репетиционной умножают наши силуэты, мерно взмахивающие смычками, наши платья в пол, наши тонкие пюпитры, – а царит надо всем этим мой Маэстро, его рояль.

Это только подобие, я понимаю, это подобие жизни, а не она сама, – это искусство, это не настоящее… Но искусство-то настоящее. Во всяком случае, мы старались.

Это не будет длинная глава, потому что событий в моей музыкальной судьбе мало; но без этой главы моя жизнь совершенно точно была бы неполной, в ней было бы в десять раз меньше веселья и удовольствия. Или – как правильно сказать – меньше красоты?.. Должно быть, так. Однако самое начало было сомнительным: в музыкальную школу отдала меня мама, обманом. Я, по ее версии, нестерпимо завидовала детям из детсадовской группы, которые, достигнув семилетнего возраста, получили на майском утреннике в подарок тонкие коричневые портфельчики и буквари и собрались в школу. Годом моложе всех (в садик меня запихнули двухлетней, подговорив попросить разрешения у самого министра образования), я не могла уразуметь, как же так: они поступают в школу, уходят, а я еще вечность буду дожидаться следующего лета?! И мама подсунула мне идею: пойти учиться играть на пианино в тоже школу, даже еще лучше. Кроме портфельчика и настоящей коричневой формы с двумя фартуками у меня будет еще нотная папка, нотная тетрадь и пенал.

На вступительном экзамене мне поставили «абсолютный слух», к маминому изумлению: она слышала, что пела я фальшиво. Наталия Адольфовна объяснила маме, что одаренный ребенок просто точно копировал исполнение ребятками в садике детских песен, и настойчиво посоветовала отдать меня не на фортепиано, а на скрипку.

Школа была очень хорошая, с традициями, совсем маленькая: располагалась в усадьбе Баратынских, и их гостиная служила концертным залом (а во флигеле потом мы собирались на «Шеровские философские вечера». Приятно же: «Третьево дни, князь, у Баратынских преотменнейший шоколат подавали»). Руководил школой поразительно талантливый, самоотверженный, интеллигентнейший Рувим Львович Поляков: его уроки я могу сравнить только с теми несколькими репетициями, которые провел с нами Рахлин.

И директор, и его правая рука, Наталия Адольфовна, меня, в общем-то, ценили. А моя основная преподавательница – нет. Сольфеджио не представляло для меня сложностей, музыкальная литература тоже, хор и ансамбль я любила. Исполнительское же мастерство мое было весьма несовершенным, особенно я боялась уроков фортепиано. Кажется, только раз за восемь лет я удостоилась настоящей похвалы настоящей серьезной скрипачки, чье слово было законом для всей школы, – за исполнение одной из сонат Генделя. Остальное все было по – детски неровно, неакадемично (я и сейчас слишком резко меняю оттенки и позиции), словом, слабо. Слух слухом, но ведь еще и очень подолгу репетировать надо! В музыкальное училище я все же поступила – и ушла. Через год, жалея об этом шаге, вернулась в школу, подготовила новую программу с другим педагогом, – как и Рахлин, он был одним из богов музыки, и не будь его, я бы никогда не поняла, что такое игра на скрипке… Но на этот раз в училище меня уже не взяли за несерьезность, ибо никто и никогда по своей воле от Бурдо, попав в ее класс, не уходил. На следующий же год я заканчивала среднюю школу, и родители сочли, что путь из нее – в вуз, то есть вперед и выше, а не обратно.

Когда угроза обязательной школьной программы отступила от меня, а по прошествии пяти лет и вовсе забылась, – совершенно случайно, и я уж не помню точно, при каких именно обстоятельствах, в мою жизнь вошел Маэстро.

Тогда я была аспиранткой университета. Наверное, просто где-нибудь увидела объявление о наборе в струнный ансамбль и пришла. И началась прекрасная жизнь, прекрасная, прекрасная, какие бы недостатки в нашем исполнительском искусстве вы не обнаружили. Все мы – восемь – десять скрипок и три – четыре виолончели – были счастливы воскресными репетициями в дискомфортном угловом зданьице сразу при входе в университетский двор, справа; радостно взволнованы перед любым концертом и страшно горды после него.

Ансамабль звался «Камертон». Иногда его состав несколько увеличивался за счет профи, с училищем и даже «консой» за спиной, особенно если предстоял важный концерт. На рядовых же репетициях присутствовал рядовой состав таких же, как я, исполнителей, имеющих лишь школьное образование. Маэстро всегда выбирал вещи, которые были «на слуху» и у нас, и у публики: Моцарта, Россини, Гершвина, иногда какого-нибудь отечественного композитора. У нас была концертная одежда; иногда я даже надевала парик с короткими каштановыми волосами, устав от своих кос.

Маэстро Таюрский, дирижер и концертмейстер, всегда был у фортепиано и во многих вещах солировал. Строго говоря, он преподаватель кафедры общей физики в университете. С неделю назад один студент физфака повторил о нем старую шутку: это лучший физик среди музыкантов и лучший музыкант среди физиков. Совершенный структурно, сей афоризм почему-то задел меня. Маэстро Таюрский настоящий музыкант, он может жить музыкой, уходить в нее, уводить за собой и нас, и зрителей. Но это еще и необычайно колоритная персона, яркий, высокий, полный красавец, – Стива Облонский, звучный голос с эффектными интонациями, барственная манера, ничего мелочного, сибарит и эпикуреец в наивысшей мере. Меня он очаровывал, особенно потому, что после каждой репетиции, приходившейся на воскресенье, водил меня и первую скрипку Славу Сапегу в кафе, пить шампанское. Эта милость, это особое отношение возвышали меня в собственных глазах необычайно: Слава играл лучше нас всех, он закончил музыкальное училище. Я не очень доискивалась, зачем и почему Маэстро это делает, и была удивлена, когда через пару лет после начала (к этому времени Слава уже женился на одной из наших виолончелисток и уехал почему-то в Умань) он неожиданно с досадой выговорил мне: «Ах, куда же ты смотрела, моя милая? Не я ли старался поближе познакомить вас!»

Но я не верю, что это и было причиной наших воскресных радостных и говорливых возлияний в «Отдыхе», университетском кафе. Они были приятнейшим препровождением времени сами по себе, безотносительно к каким-то смешным маленьким интригам добрейшего Маэстро.

Играла я обычно вторую партию, редко – первую, иногда – альтовую. Сегодня я думаю, что серебро и есть мой настоящий эквивалент, моя цена, и не только в виде партии второй скрипки, а вообще во всем. Но это не важно; а впустилась я в эти разговоры ради одного эпизода: Как мы Играли на Концерте в Честь 25-летия Международной Ассоциации Университетов. Это было в 1975 году, в Москве.

Тогда я впервые вошла в здание МГУ, корпус «В», шестнадцатый этаж. Там мы жили две недели, пока шли репетиции. Время на них нам выделили почему-то ночное: с половины девятого до половины одиннадцатого; это сразу окрасило всю поездку несколько воспаленным весельем заговорщиков. В один день все почувствовали себя бывалыми, заматерелыми, видавшими виды гастролерами, что проводят все ночи без сна, служа святому искусству, Бахусу и Венере, царя в голове не имеют, но без ума любят музыку и так же преданы своему Маэстро.

Кажется, МАУ (IAU) впервые праздновала свой юбилей в Москве и вообще в России. Страна призвала для заключительного праздничного концерта своих лучших студентов, аспирантов и преподавателей, самостоятельно осваивающих все виды художества, включая балет, пантомиму, скрипичную игру, фольклор, etc., etc. Из осторожности почти все гигантские самодеятельные коллективы были подкреплены, и так – таки, знаете, нешуточно подкреплены исполнителями-профессионалами. Но не мы! Среди нас не было никого с консерваторией за плечами и лишь два – три человека с училищем. На конкурс надо было представить десять вещей. Отбирали две.

В то лето умер Шостакович, поэтому комиссия сразу спросила нас, что мы играем на злобу дня. У нас был «Гавот». Он не прошел; взяли «Романс» из «Овода», который играл тбилисский скрипичный ансамбль: очень хороший, сильный состав, сыгранные, все с «консами», все в безропотной собственности у своего Маэстро Отара. Единственный, кроме нас, струнный ансамбль ото всего СССР. От России шли мы, Казанский Университет.

Нам оставили «Аве Мария», не Шуберта, а Гуно – Баха, и одну татарскую простенькую вещь, забыла название. Ее потом после Генеральной, когда провели хронометраж, тоже сняли: на каждый номер давали четыре минуты.

Репетиции шли в балетном классе; зеркальные стены, станки, пол какой-то особенный… В те две недели никто из тысячи артистов, кажется, ни часу не спал. На заре смотришь вниз с шестнадцатого: прибалты играют на кантеле, танцуют; ночью вернешься в номер – на весь этаж гитары звенят, молдаване поют… Днем побегаешь по городу, насмотришься выставок, музеев, устанешь, – зайдешь в корпус «Ж» к таджикам; ах, какой у них барабанщик был… Тогда я убедилась вживую, что ударник сам по себе готовый оркестр, чудо исполнения. С тбилисским ансамблем, понятно, мы очень сблизились. (Поразило меня, что девочки – грузинки и армянки своего первого скрипача, каковым я была на много лет очарована, звали безо всякого пиетета просто Юрка, а девочки – таджички своего ударника, маленького, носатого, щуплого – нежнейше «Мишенька»).

Самого концерта я, например, очень стала ближе к делу бояться; в зале ректоры 90 католических университетов со всего мира, у них «Ave Maria» несказанно на слуху… и вообще… контраст с тбилисцами, заметный довольно – таки… короче говоря, само исполнение я постаралась забыть. Сцена огромная, партнеров я перестала слышать, правая рука не разгибалась в локте; все дело спас рояль Маэстро, он экспансивно солировал, а мы тихо молились, что, в сущности, и требовалось. Потом мы покорно убрались со сцены. А вот тбилисцы – следующий за нами номер – отыграв «Овода», дерзко никуда не ушли. Взмахнул Отар, они опять подняли скрипки и упрямо свою национальную вещь, тоже после Генеральной репетиции снятую из программы, так – таки и исполнили. Называлась она «Шутка»; короткая, темпераментная и злая. Молодцы. Сейчас вспомню в честь Отара свои старые стихи о своем грузинском женихе. Его имя напоминало индейское слово «Солнце», поэтому – «Мзиури» («Солнечному»).

* * *Как воспою хвалу тебе, Мзиури?Ты сладостный, как отзвуки чонгури,Ты радостный, как ясный блеск в лазури,Ты гордый, словно пенная волна.Как сверстники, прекрасен ты и строен,Как прадеды, охотник ты и воин,И та любовь, которой ты достоин,Поверь, ещё на свет не рождена.

После этого раза я на всю жизнь полюбила МГУ – а на сцене стала появляться все реже. Но странным образом, наперекор моей воле и даже моему страху – скрипичные мои данные наследовал младший сын.

(Для меня же всё кончено: мою скрипку месяц назад загубили).

* * *Мы оставляли. Нас оставляли.Время – Пространство вила Сингулярность.Встречи не ждет Фредерик на Полярной.Мы умирали. В нас умирали.Кто ещё веровал так безоглядно?!Замерший взрыв сродни постоянству.Сладким свадебным запахом яблонь,Призрачным ливнем – останься, останься!..Мастер, оставь. Пощади мою веру.Этим сонатам не повториться.Пусть в непроглядный бархат футляраСмуглая скрипка навек удалится.Это конец. Дилижанс в преисподнюю.Мастер, ты юность похитил у скрипки!Матерь – Природа, оставь мне Сегодня!Завтра откроется тайна эклиптики.* * *

Так. Все, что в этой главе написано, не нравится мне. Не хочу больше писать ни слащаво, ни приподнято, – я ведь, в сущности, притворяюсь, невесть зачем заставляя читающую публику поглощать эти политые сиропом страницы. На самом-то деле я сижу с перекошенным лицом, температурой, головной болью, – недавно выдрали мудрый зуб, и до того как-то антихудожественно, что даже дали больничный на три дня; хирург сам испугался своих итогов. Напишу лучше иронические стихи. Безотносительно. По настроению.

Прости меня, приятель. Я недавноНелестно отзывалась о тебе.Мой слушатель был мой герой заглавный:То мой кофейник, древний, как Тибет.«Ты – ужас мира», – мне сказал приятель.(И чем я так ужахнула его?)Создатель сотворил меня некстатиДля дела своего – и моего.Одно я знаю твердо: вероломствоЕсть моя верность, верность мне самой.«Но мы старинным связаны знакомством»…Прости меня за грех, приятель мой!

Итак, на самом деле я никакой не музыкант. Музыкант будет мой младший сын. А впрочем, храни его от этого бог: экспансивная, завистливая, вздорная, страдающая, пьющая, кочующая, не слишком счастливая нация. Зато пока я, мрачно таращась в угол, хрустя позвоночником, как вязанкой хвороста, сижу в предбаннике музыкальной школы, часами и годами ожидая, когда у ребенка закончится сольфеджио или квартет, – я твердо знаю: за эту невероятную трату времени, за это самоубийственное сидение и бессмысленное пяленье в угол коридорчика, за эти походы в музыкалку сквозь дождь и мокрый снег, по жаре и грязи, рядом с сыном, – за все это меня на Страшном Суде не накажут. Нет, не накажут. Это каким-то непостижимым образом хорошо и правильно.

bannerbanner