
Полная версия:
Последние римляне
Римский народ чувствовал, что в данную минуту в древней столице государства происходит что-то важное, из чего возникнет ряд событий, чреватых бурями.
Во всяком случае, предавая торжественному погребению своих единоверцев, он навлекал на себя гнев Феодосия. Грозный император подписал уже смертный приговор традициям прошлого, а он, привыкший повелевать всем светом, воспротивился его воле.
Знаменитый амфитеатр Флавиев напоминал язычникам их прежний блеск. Все племена доставляли для этого здания гладиаторов и зверей, чтобы римский народ мог забавляться.
Тут, в цезарской ложе, сидели цари и князья, господствовавшие за морями и горами, и чувствовали себя польщенными рукоплесканиями черни Вечного Рима. Тут наряду с отцеубийцами и святотатцами погибали первые пресвитеры галилеян.
Цари и князья вот уже несколько десятков лет направлялись в Константинополь, галилеяне восседали на троне цезарей, а он, римский народ, законный наследник властелинов мира, боится гнева императора за то, что не хочет отречься от веры предков. Что еще недавно считалось обязанностью, заслугой, теперь стало грехом, преступлением. Что в течение тысячи лет сияло перед ним как наивысшая истина, должно погаснуть, как догорающий факел.
Осознание этого и было той самой тяжелой рукой, которая повисла над собравшейся толпой, отнимая у нее речь и парализуя свойственную южным жителям живость движений. Язычники видели перед собой угрозу нового времени, слышали голос Предопределения, которого не могли избежать даже боги. Не властелины мира, гордые и уверенные в завтрашнем дне, прибыли отдать последний долг своим героям, а остатки великой расы, хранители прошлого, хотели напомнить настоящему, что они еще существуют.
И тихо было вокруг, как будто похоронный обряд должен был исполниться над всем римским народом.
Над всеми склонившимися головами довлела печаль и заставляла забывать и зависть, и невзгоды, и мелочные дела дня и самого убогого рабочего поднимала до уровня гражданина и патриота.
Эту томящую, глухую тишину вдруг нарушили звуки труб. Теперь толпа всколыхнулась, и из глубины сплоченной массы донесся протяжный шум, словно из исполинской груди.
– Развернуться в цепь! – скомандовал громким голосом воевода.
Шеренги конных воинов вытянулись и образовали длинный ряд.
– Поднять мечи! – раздалась вторая команда.
В то же самое время над собравшейся толпой взметнулась тысяча огней, и огненное кольцо окружило площадь амфитеатра. Крыши домов, дворцов, храмов пылали в огне; арка Константина горела, как факел.
Из цирка Флавиев тихо выходила похоронная процессия.
Впереди шли десять трубачей, а за ними тянулись плакальщицы. Сто женщин с распущенными волосами, в порванных, грязных платьях, с лицами, испачканными грязью, шли по три в ряд. Трубы наигрывали монотонную песнь, а плакальщицы тихо рыдали.
За плакальщицами показался отряд греческих воинов. Предводительствовал ими высокий, статный юноша, стоя на золотой колеснице.
Гистрион, одетый Ахиллесом, ударил мечом в медный щит. По этому знаку трубы притихли и плакальщицы замолчали. Тогда раздался громкий голос трагика:
Быстрые конники, верные други мои, мирмидонцы!Мы от ярма отрешать не станем коней звуконогих;Мы на конях, в колесницах, приблизимся все и оплачемДруга Патрокла; почтим подобающей мертвого честью.Но когда мы сердца удовольствуем горестным плачем,Здесь, отрешивши коней, вечерять, неразлучные, будем.Он остановился… Снова затрубили трубы, снова зарыдали плакальщицы. Одна из них простерла руки к небу и воскликнула:
– Горе нам, горе!
– Горе нам, горе! – подхватил хор женщин, рыдая все громче, все с большим отчаянием.
Эта жалоба пробила стену солдат, разлилась кругом, а где она коснулась сердца римлянина, там вызвала болезненный стон. Казалось, что несметный пчелиный рой пролетел над народом. Шум, сперва смутный, глухой, как отдаленный говор смешанных голосов, рос, ширился, и вдруг к небу поднялись тысячи рук и из тысячи грудей вырвался один громкий слезный вопль:
– Горе нам, горе!
В этом взрыве всеобщего горя было что-то настолько потрясающее, что воевода склонил голову перед его величием.
Шум постепенно уменьшался, утихая и уходя куда-то вдаль, а когда все смолкло, голос актера раздался вновь:
Рек, и рыдание начал; и все зарыдали дружины.Трижды вкруг тела они долгогривых коней обогналис воплем плачевным…Следующие слова гомеровских стихов заглушил стук колесниц, которые стали появляться из главных ворот амфитеатра. Они следовали одна за другой, управляемые знаменитыми цирковыми возницами, и на каждой из них находилось какое-нибудь историческое лицо, верно воспроизведенное актерами с сохранением мельчайших подробностей.
Показались Ромул и Рем, основатели Рима, с волчицей у своих ног, богобоязненный Нума Помпилий, величественный Тарквиний, непреклонный Брут, гениальный Юлий Цезарь, мудрый Август, Тит и Траян, Антонин и Марк Аврелий и длинный ряд мужей, которых потомство почтило благодарной памятью.
Сто пятьдесят колесниц – вся история Рима, воплощенная в его знаменитейших вождях, жрецах, писателях, ораторах и гражданах, проследовала перед изумленными глазами воеводы. Ожили изваяния, украшавшие храмы, курии, рынки, площади и библиотеки, спустились в народ великие тени прошлого.
У бедняков, которых хоронили теперь, предков не было, поэтому их останки сопровождали отцы народа, Когда эта молчаливая процессия, озаренная огнем и дымом факелов, словно полчище духов, прошла мимо, показались носилки из слоновой кости, украшенные венками. Их несли сыновья всадников, а сопровождали сенаторы. За носилками шли консул и префект претории. Кай Юлий Страбон, Констанций Галерий, преторы и другие сановники. Они шли с открытыми головами, посыпанными пеплом, без перстней, цепей и наплечников, в черных, траурных тогах, спускающихся до земли.
Воевода судорожно сжал рукоять меча. Его раздражала дерзость этих бунтовщиков, которые явно издевались над императором.
Для него, нового римлянина, который с благодарностью принимал всякую милость цезарского двора, «божественный и вечный государь» действительно являлся наместником Бога на земле.
Вдруг он почувствовал, что кровь хлынула ему в голову, а сердце забилось так тревожно, как будто хотело вырваться. На фоне черных тог появилось светлое пятно. За последними носилками шли четыре весталки, окруженные женами и дочерями сановников. Одна из них превышала остальных на целую голову. Воевода узнал ее сразу по высокой фигуре, пластичности движений. Это она, это Фауста Авзония.
Он наклонился и окинул весталку огненным взглядом. Может быть, она почувствует на себе силу его взгляда и обернется в его сторону. Но Фауста Авзония шла все так же, потупившись в землю.
Тогда он громко скомандовал, внимательно глядя на весталку:
– Остановить дальнейший ход процессии!
Почудилось ему, что ли? Фауста вздрогнула. Так ему показалось по крайней мере.
Направив коня поперек процессии, он двинулся за толпой женщин. Следом за ним ехали солдаты.
И, как поток, задержанный преградой, тотчас же устремляется в образовавшееся отверстие, так за процессией хлынул народ.
Оберегаемая с обеих сторон гражданской стражей, процессия три раза обошла амфитеатр Флавиев и по Священной улице направилась к главному рынку. По дороге ее везде встречали запертые лавки и дома, украшенные кипарисовыми ветвями. Статуя богини города перед храмом Рима и Венеры была занавешана черным покрывалом.
Стены, окружающие атриум Весты, увешанные неисчислимым количеством ламп, светились, точно огненные ленты.
Голова процессии остановилась на площади, перед высокой кафедрой, а хвост, тянувшийся сзади, рос с каждой минутой.
Воевода внимательно наблюдал за этим хвостом черного змея, тем более что до его слуха доносилось тихое бряцание оружия. Но толпа двигалась спокойно, в порядке, как дисциплинированное войско, послушная распоряжениям городской стражи.
Рынок мало-помалу наполнялся. Музыканты, греческие гистрионы и плакальщицы встали по левую сторону кафедры, сенаторы и весталки – по правую.
Носилки были поставлены у подножия знаменитой Ростры; за ними двумя полукругами, в креслах из слоновой кости, заняли места предки римского народа. Дальше развертывалась цепь солдат, преграждая народу доступ к процессии.
Ликторы консула подняли кверху пучки розог, и один из них провозгласил:
– Пусть умолкнут ваши уста!
Когда настала такая тишина, что слышен был только треск пламени факелов, Аврелий Симмах вступил на кафедру. Месяц стоял как раз над самым рынком и осыпал серебристым светом белые дворцы и храмы. Симмах смотрел в небо, как бы молился, и только после долгого молчания начал:
– Римляне! С храмов и дворцов, которые окружают вас со всех сторон, на вас смотрит великое прошлое Священного Рима и напоминает вам, что вы больше всех народов любили честь и славу. С Капитолия смотрят на вас цари и консулы, с Палатина императоры, а с этой кафедры к вам обращались с речью знаменитейшие граждане римского народа.
Он осмотрелся кругом и продолжал:
– Не обладающие богатством и слабые числом, но сильные уважением к богам и гражданскими доблестями, вы вышли из низких деревянных хижин, чтобы повергнуть мир к своим ногам. Против вас вооружались могущественные города и страны, против вас соединялись целые племена, а потом и сильные государства; с гор и лесов низвергались толпы варваров, но вы преодолели все препятствия, ибо впереди вас шло уважение к богам и вело за собой чистоту нравов и любовь к славе. И весь мир обратился перед вами в прах и принял ваши законы…
Он указал рукой на Капитолий, который возносился за его плечами, блещущий в свете месяца, и продолжал:
– Цари и князья Азии и Африки и дебрей германских шли за колесницами ваших триумфаторов, закованные, как невольники. Вам приносили должный почет многие народы, и по всем морям неслись корабли с данью для господ мира. Вы были народом народов, избранники бессмертных богов.
Он замолчал вторично.
Толпа, стоявшая до того времени неподвижно, заколыхалась, затаив дыхание. Заколыхалась черная волна, и вокруг разлился грозный, сдержанный гул. Тут и там поднялись к небу глаза, переполненные печалью, и тихие вздохи поплыли кверху.
А Симмах продолжал:
– Но наступило время, когда людское тщеславие, избалованное успехом, захотело быть умнее бессмертных богов. Храмы опустели, домашние очаги погасли. Только немногие, те, которых мудрецы этой земли презрительно называли людьми темными, молились утром и вечером правителям мира и оберегали сердце от подлости, а руки от бесчестия. Старые обычаи и нравы, осмеянные хулителями и блудодеями, оказались в презрении. Место законов божественных заняли законы человеческие, потворствующие низменным страстям. Священный Рим, в течение многих веков очаг семейных и гражданских добродетелей, обратился в публичного развратителя и сластолюбца, все мысли и силы которого поглощены были утехами еды, вина и любви. И отступились от нас народные боги, презрели нас, как и мы презрели их. Не в Рим теперь спешат цари и князья, не из нашей крови происходят люди, повелевающие миром. Чужие пришельцы, рожденные слугами наших слуг, вчерашние варвары, нам, народу народов, навязывают свои законы и попирают наше прошлое. В Вечном городе Юпитера и Марса, в столице Ромула, Нумы, Цезаря и Марка Аврелия, в городе, где каждый камень искуплен римской кровью, галилеяне воздвигают храмы своим суевериям и поносят наших богов. Со всех сторон нас окружает страшное кольцо непримиримых врагов и делается все грознее, все теснее. Разве не слышите вы победных криков готов, франков, вандалов? Они уже идут. Страшная волна готова поглотить наших жен, детей и достояние.
Он сгреб с кафедры мусор, посыпал себе волосы и бороду, разорвал на груди тунику и, обернувшись лицом к святыне Капитолийской, воскликнул:
– О Юпитер, Юпитер, отец богов, дозволь твоему народу умилостивить тебя!
Полоса лунного света, смешавшись с дымом факелов, которые ликторы держали над ним, окружила его ореолом.
А глухой шум переливался с одной стороны рынка на другую. Отраженный колоннами портиков и стенами храмов, он достиг середины, заклокотал и понесся кверху с ропотом вспененного моря.
– О Юпитер, Юпитер! – взывал римский народ.
Мужчины раздирали на себе платье, женщины распускали волосы, дети плакали, испуганные шумом.
Воевода смотрел изумленными глазами на это зрелище. Он понял, что достаточно одного неосторожного слова, чтобы из этого огромного горя, которое выливалось из стиснутых болью сердец язычников, сразу вспыхнуло пламя бунта.
Когда Симмах говорил о чуждых пришельцах и о храмах, воздвигаемых «суевериям Востока», христианин смотрел на него как на безумного. Этот вероломный сановник явно накликал на себя месть «божественного и вечного» государя… В голове нового римлянина, ослепленного блеском цезарского двора, не вмещалась такая дерзость. В его жилах не текла кровь старых легионеров и мятежников столицы, которые опрокидывали троны из-за самых маловажных поводов. Сын аллемана с благоговейным почтением относился к принятым на себя обязанностям и к законной власти. Он присягал Валентиниану и сдержит эту присягу.
Дерзость Симмаха более удивляла его, чем раздражала. Этот безумец, должно быть, не имеет ясного представления о могуществе императора, иначе не подвергал бы себя так легкомысленно его справедливому гневу.
На консула и на всех тех, кто простирает руки к Юпитеру, чтобы засвидетельствовать свою ненависть к истинному Богу, падает тяжелый меч «вечного государя», и от них не остается и следа. Напрасно они молят своих демонов. Эти демоны уже подчинились Христу.
Так верил воевода и поэтому терпеливо слушал мятежную речь Симмаха, составляя мысленно план войны, которую он скоро объявит язычеству. Он представит двору в Виенне положение Италии, попросит, чтобы латинские легионы были перемещены в дальние провинции и чтобы ему прислали аллеманов.
Его взгляд, переходя от кафедры, упал на Фаусту Авзонию. Она стояла с головой, откинутой назад, с взором, устремленным на Капитолийский храм.
Блеск факелов освещал ее бледное лицо, с которого было сброшено покрывало. В ее широко раскрытых глазах искрились с трудом удерживаемые слезы, а на полураскрытых губах застыла какая-то болезненная, немая мольба.
Облаченная в белое платье, сложенная как художественное произведение великого скульптора, она была подобна статуе Весты.
И она взывала к Юпитеру о помощи и умоляла всей душой смилостивиться над Священным Римом. Она была язычница до самых скрытых тайников сердца, преданная каждым помыслом традициям прошлого.
Воевода это видел. Его христианскую ревность раздражало это языческое упорство, но какая-то сила, более могущественная, чем его религиозная неприязнь, толкала его к Фаусте Авзонии. Ему казалось, что он знал ее давно, она была ему близка, так близка, что он удивлялся преградам, которые его отделяли от нее.
Тем временем снова с кафедры летели к толпе подстрекающие к бунту слова Симмаха.
Воевода внимательно слушал. В его глазах сверкало презрение. Речь консула производила на него теперь впечатление немощного крика больного человека, который потому так страстно молится, что не видит перед собой спасения. Не может быть, чтобы Симмах не знал положения в государстве. Нет, он знал так же хорошо, как и воевода, что остатки римлян уже сто лет избегали военной службы как невыносимой тяготы. Кто не обладал средствами, чтобы подкупить декуриона, тот убегал к варварам, чтобы только не служить под знаменами императора, те, кого ловила пограничная стража, действительно отбывали повинность гражданина, но без всякой радости. Италия поставляла худших солдат. Эти чуждые пришельцы, о которых консул говорил с таким пренебрежением, были единственной защитой римского имени.
Что Италия в сравнении с целым государством, что несчастные легионы в сравнении с наемными войсками императора? Если бы вся страна поднялась как один человек, если бы вооружились все язычники – несмотря на все это, этот гордый народ, который напрасно ослепляет себя блеском великого прошлого, не избежит предназначения судьбы.
Воевода взглянул на собравшуюся толпу. Сплоченная масса тысяч людей, погруженная в тень, падающую на рынок с трех сторон от колонн портиков, окутанная дымом факелов, молчаливая, сосредоточенная, производила впечатление чего-то в высшей степени печального.
Месяц, который в это время уже сошел с середины неба, бросал сбоку, из-за черных стен дворца Калигулы, сноп бледных лучей на лица, обращенные в сторону Капитолийского храма.
Когда воевода смотрел сквозь мглу, сотканную из дыма, ему казалось, что он видит сонмы духов, пред вратами иного света ожидающих помилования.
«Все вы погибнете, все», – думал он.
Симмах продолжал:
– Пусть слова императора Юлиана, которого галилеяне называют Отступником за то, что он пренебрег их суевериями ради народных богов, руководят вами в жизни. Вы, – указал он на носилки, – которые жизнью оплатили любовь к святому прошлому Рима, свидетельствуйте за нас, когда Харон перевезет вас на другую сторону Черной реки. Скажите теням мужей, верно послуживших родине, что в городе Ромула бьются еще римские сердца, верные добродетелям, которые руководили ими в совете и в бою. Честь вам и благодарная память потомства! Пусть блеск славы озарит ваши неизвестные имена, чтобы они светились на страницах нашей истории подвигов, как звезды на полуночном небе. Прощайте, прощайте…
– Прощайте, прощайте!.. – подхватили плакальщицы, а трубы вторили слезам женщин траурными звуками.
Один из ликторов Симмаха поднял свой пучок кверху. По этому знаку трубачи заиграли, и процессия двинулась в том же самом порядке по рынкам Юлия Цезаря и Траяна к Широкой улице.
И снова везде запертые лавки, мастерские, дома. Над каждой дверью горел факел. И там, где на главную улицу города выходил боковой переулок, блестели шлемы, оружие и мечи. Войско бодрствовало ради безопасности язычников. Это было напрасной предосторожностью – христиане, подавленные небывалым наплывом жителей провинции и грозным их видом, сами отстранились с дороги возбужденных гневом поклонников старых богов Рима.
Без малейшего препятствия процессия дошла до арки Клавдия и, повернув налево между храмами Марка Аврелия и Адриана, двинулась по главной аллее Марсова поля к Аврелийским воротам. Тут, на берегу Тибра, напротив мавзолея Адриана, возвышался огромный костер, сложенный в виде жертвенника. Его украшали ковры и венки.
Когда процессия приблизилась к этому жертвеннику, трубы замолкли, и плакальщицы прекратили рыдания. Трижды объехали его кругом колесницы с предками народа, три раза войско преклонило мечи перед останками язычников.
Среди глубокого молчания народа молодые всадники внесли носилки на помост и положили покойников лицами к востоку. Старшая из весталок окропила тела водой из источника Эгерии, а невольники Симмаха и Флавиана сыпали и лили на них миро, алоэ, шафран, иерихонский бальзам и разные другие цветы и масла Аравии, Киликии и Индии, до тех пор, пока останки не исчезли под благовониями.
Даже знаменитое в истории Рима погребение Суллы не источало столько благоухания.
Симмах взошел по лестнице на вершину жертвенника и протянул руку в сторону Капитолия. Над собравшимся народом снова воцарилась такая тишина, что ясно слышен был глухой шум волн Тибра, бьющихся о своды Элийского моста.
– Юпитер, покровитель Священного Рима, – взывал консул, – взгляни благосклонным оком на верных твоих детей! За любовь, которая истекает из наших сердец к тебе, возврати нам прежнюю доблесть и силу, дабы твои громы и молнии во веки веков устрашали наших врагов. Услышь нас, отец богов, услышь, услышь!
– Услышь! – повторяли за консулом плакальщицы, раздирая на себе одежды.
– Услышь! – молились весталки.
– Услышь! – просили сенаторы.
Симмах взял из рук невольника факел и бросил его в костер.
Шум бесчисленных голосов заглушил треск пламени, которое вырвалось из громадного костра.
– Услышь нас, услышь! – умолял римский народ.
VI
Воевода сидел у себя в кабинете за столом и исписывал большой сверток папируса грубым, размашистым почерком. Время от времени он поднимал голову, задумывался, и тогда грязный свет масляной лампы падал на его разгоряченное лицо, покрытое красноватыми пятнами. Было видно, что он набрасывал на пергамент страстные, взволнованные слова. Наконец он положил тростниковое перо и сказал:
– Ты поедешь по Фламандской дороге, чтобы попасть в Медиолан, где отдашь епископу Амвросию письмо с желтой печатью.
– Слушаю твое приказание, – отозвался молодой солдат, стоявший навытяжку у дверей.
– Из Медиолана ты поедешь в Виенну и отдашь начальнику цезарской стражи письмо с белой печатью. Если двора нашего божественного и вечного государя ты не найдешь в Виенне, то ступай в Луглун, а если и там его нет, то в Лютецию.
– Слушаю, господин…
– Мир с тобой…
Воевода перекрестил солдата и вышел в сад, откуда были видны храмы Целийский, Авентинский и Капитолийский.
Он подошел к стене и стал прислушиваться.
Лунная ночь стояла над Римом, и тишина царила на его улицах. Снизу, с Велабрия, не доходило ни малейшего шелеста. Даже обычный стук возов не нарушал сегодня покоя древней столицы.
Только время от времени долетал с разных сторон города сильный шум, как будто там внезапно срывались большие стаи птиц и взлетали на воздух.
«Еще празднуют!» – говорил себе воевода.
Перед ним, напротив Палатина, поднимался Капитолийский холм, весь покрытый белым мрамором. Гигантский храм Юпитера, облитый голубоватым сиянием луны, молчаливый, таинственный, был похож на сонное видение. Его стены казались такими легкими, как будто были сложены не из камня, а из серебристой мглы. Каждый римлянин с гордостью и радостью смотрел на этот мавзолей «волчьего племени». Подношения многочисленных народов, развешанные по колоннам и стенам храма, говорили о громких деяниях, великих доблестях и бессмертных победах.
Но эта обитель римской славы ничего не говорила сердцу воеводы. Он видел в ней лишь последний оплот языческих суеверий, который надо разрушить, чтобы он не напоминал врагам истинного Бога об их греховном прошлом.
Всякий раз, как только из города до него долетал этот шум множества птичьих крыльев, брови его хмурились. Он знал причину этого шума. Это язычники веселились на похоронном пиршестве, устроенном сенаторами под открытым небом в садах и на рынках. Провинциальные гости вместе с постоянными жителями Рима тотчас же после сожжения трупов воссели за пир. Уж полночь давно миновала, а они веселились, как будто в Константинополе не было Феодосия, а в Виенне Валентиниана. Воевода не мог понять, почему христианские императоры поставили во главе управления Италии Флавиана и Симмаха. Ведь их любовь к старым преданиям Рима была известна повсюду. Ни префект, ни консул не скрывали своей ненависти к новому порядку. Феодосий и того и другого однажды уже подверг изгнанию, но все-таки, несмотря на это, вернул им свое расположение. Но почему? Потому ли, что вся Италия уважала их гражданские и человеческие доблести, потому ли, что они для своих единоверцев служили примером чистоты жизни? Но как раз поэтому им и нельзя было вверять кормило страны, которая так стойко противилась воле императора. Пример людей честных и достойных более всего побуждает толпу к упорству.
Воевода в своем религиозном рвении не хотел признать, что христианство, хотя и имеет своих представителей на троне цезарей, не охватило еще и половины государства. Императоры знали об этом и не спешили с чрезвычайными мерами. Феодосий, хотя и приказал закрыть языческие храмы, однако не послал в Рим своих готов, чтобы они поддержали мечом его эдикт.
Воевода по молодости досадовал на эти замедления. Сегодня он послал курьера к Валентиниану с подробным описанием положения в Риме и с просьбой о присылке галльских легионов.
Снизу, со стороны Целийского холма, до него снова донеслись возгласы пирующих. Там, на другой стороне Триумфальной улицы, находились сады Симмаха.
– Пируйте, – шептал воевода. – Это ваш погребальный пир…
Он взглянул на Капитолий. Белый оплот язычества, тихий и сказочный, казалось, мечтал во сне о своем светлом прошлом. Он видел столько триумфов, столько великих людей, вознагражденных благодарным народом. Вся история Рима, тысяча лет счастья и славы, прошла перед ним, слагая у его подножия венки, добытые в кровавых боях. Но сердце нового римлянина не преклонилось перед этим свидетелем доблести и геройства. Для него это было жилище злых демонов, подстерегающих души верных христиан.
Он погрозил кулаком храму Юпитера и сказал:
– И после тебя останется куча мусора! Ты исчезнешь с лица земли, как будто тебя никогда не существовало, а вместе с тобой рассыплются в прах все вертепы римских демонов. И твоя помощница Веста…