
Полная версия:
Белуха. Выпуск №5
– Ну, Васька, женюсь я! – сверкая глазами, выпалил он. – Не говорил прежде времени, а вот на праздники в Бийск съездил и всё решилось. Через неделю обратно поеду, привезу мою Зоюшку, знакомить с нашей роднёй буду.
Василий ни слова не сказал, и радости не выказал. Сидит и молчит, голову опустив.
А Фёдор всё о своём, о невесте и любви к ней, только уже после четвертой рюмки узрел смурность брата. Начал того пытать. Видя упорство, налил ещё стопку. Потом, изрядно охмелев, вытянул: «Ро-о-одной ты мне-е или-и нет? Что молчишь? Говори, поку-уда…»
Василий, в мыслях уже отрешившись от задуманного и потеряв свою уверенность, всё-таки рассказал о своем горе и намерении в отношении помощи братовой. Фёдор от такой просьбы опешил, но, подумав, с пьяного пыла согласился.
– Вас-с-сюха, а с-сколько ребяти-и-ишек за-а-делать? Может тройную-у-у? Я всё для тебя смо-огу.
После этого начал балагурить и разные юморные истории на этот счет рассказывать.
Расстались уже поздним вечером, выпив еще изрядно спиртного, при этом всё обсудили и решили. Утром Василий сказал Аксинье, что идёт в тайгу на охоту и без дальнейших объяснений взял ружьё и вышел из дома. Тем самым дал понять супруге, что всё остальное решать ей придётся самой.
Поднявшись на пригорок, откуда ведёт тропа в тайгу, Василий обернулся, чтобы посмотреть на свой дом и увидел бегущего к нему брата. Дождавшись его, спросил, в чём дело, брат ответил:
– Ну, не могу, что хочешь делай, не могу… и всё тут. Мало ли что по-пьяни сказал.
На что Василий окатил его холодным взглядом с головы до ног и не просто сказал, а приказал:
– Не можешь как брат, смоги как мужик.
С тем и ушел, оставив Фёдора в тяжёлом раздумье.
Фёдор, оставшись наедине с собой, после резких слов брата начал трезветь мозгами.
То, ещё детское влечение к Аксинье, из-за которой он с братом порой бился до крови, со временем не прошло, и теперь, когда появилась возможность обнять её, приласкать, вдруг засомневался в правильности задуманного, и что-то отвратительное, гадкое и мерзкое с колючим холодом вползло в душу. Вспомнил Фёдор слова своего деда, внесшего мир в те детские распри. Разговор тот начался с вопроса Фёдора:
– Дедунь, что такое любовь?
Знал дед, что бьются кровники часто, а по какой причине не ведал, но вопрос Фёдора всё поставил на свои места. Сообразил дед, о ком идёт речь, о девчушке соседской – Аксинье. Подумал с минуту и решил поговорить с внуком, как с взрослым человеком, как мужчина с мужчиной.
– Запомни, внучек, не человек находит сие сладострастие, то великое упоение для души – дар Господний, потому он, этот подарок, сам к человеку приходит. То великое чувство всей твоей сущности, как озарение, как молния, вдруг налетит и так схватит, что, кажется, жить без него не можешь.
После этого напрямую спросил Фёдора, кого тот любит больше – Аксинью или брата Василия?
– Я, дедуня, обоих обожаю одинаково, за каждого готов жизнь отдать.
– Ну, а она к кому более благоволит, к тебе или к брательнику?
Федя со слезами, но по правде признал свое поражение.
– Ну, а раз так, – молвил наставник, – не по-христиански и не по-людски на пути у любимых становиться. Усмири гордыню свою, не твори зла. Бог даст, и тебе благоверная найдется.
Фёдор с тех пор, терпеливо снося страдания, сокрушения и томления, сумел ради благополучия самых близких ему людей спрятать это чувство в глубине своей души. Перед свадьбой Василия и Аксиньи, боясь, что не сдюжит, выплеснет всё, что внутри накипело, чем порушит любовь братскую, ушёл в тайгу на охоту и промаялся там почти месяц. Пришёл домой, конечно, с дичью, мясом и шкурами, а внутри всё кипит от осознания того, что навечно потерял возможность взаимной любви. А как увидел Аксинью, так ещё ярче и сильнее почувствовал аромат, исходящий от любимой, ещё слаще стал голос её. Однако собрался, взял свою волю в кулак, поздравил со свадьбой и понёс мясо и охотничьи трофеи в лавку. Там брата увидел, и его поздравил.
Аксинья с Василием, конечно, поняли, почему Фёдора на свадьбе не было, но промолчали, не стали тревожить его душу.
С тех пор прошло два года, Фёдор обрел нужную твердость и власть над чувствами, научился спокойно относиться к близости Василия и Аксиньи. И вот теперь, – такое! Что делать? Решил, не допустит он этой плотской похоти даже из огромного желания обнять любимую, даже ради дальнейшего благополучия в семье брата.
Река рядом, доплёлся до неё, снял одежду, забрёл в воду и полчаса бултыхался в ней, как бы смывая с себя всю нечисть, что забралась в душу прошлым днём в виде зелёного змея. В эту полуденную жару подъехали к берегу свои карагайские мужики с сетями и выпивкой. К вечеру изрядно охмелевший и осмелевший Фёдор направился к подворью брата. Увидев, что над баней брательника идет дымок, решил: «Будь, что будет, придёт Аксиния, скажу всё что думаю, а спать с ней… ни-ни». Скинув в предбаннике ещё мокрую после рыбалки одежду, забрался на полок слегка теплой бани и, дожидаясь Аксинью, заснул. Среди ночи, спросонья и с перепоя, не поняв, где он и что с ним, резко приподнялся, долбанулся лбом о потолок, скатился вниз и угодил в таз с водой, по пути головой о каменку остывшую ударившись. Искры из глаз, боль в голове и во всём теле, и страх, да такой, что крик ужасный из горла вырвал. Орёт, мечется в темноте, на стены и полки натыкается. Случайно наткнулся на дверь, распахнул её и, выбегая наружу, лбом в косяк угодил, не помнил, что в бане был, что дверь в ней низкая. Бухнулся наземь, орёт, катается по траве, собаки в селе лай подняли. На шум в одних подштанниках, но с ружьём из соседнего дома дед Гапанович выскочил. Как жахнул с двух стволов ружья дуплетом в воздух. Фёдор голый, как заяц подпрыгнул от страха и угодил прямо в крапиву, что рядом с баней росла. С крика на дикий вой перешел. Так и прыгал голышом до своего дома, не выбирая дороги, меж палисадников чужих. На его пути молодые, что дружили в вечерней полутьме, в разные стороны разбегались, забыв от испуга про любовь. От крика, воя и лая собак, соседняя деревня Тайна переполошилась. В окнах домов огни зажглись, и тайские собаки как волки завыли.
Утром через соседского парнишку вызвал Фёдор карагайскую знахарку. Глаза от ударов, в бане полученных, заплыли, будто пчелы покусали, а от крапивных ожогов сплошная краснота с волдырями появилась, особенно в местах, для мужиков болезненных.
А по деревне с рассветом слухи поползли. Супруга деда Гапановича с утра полдеревни обежала. Видение ночное по-своему толковала, что, мол, утопленник по ночам крапиву собирает на рубашку себе, а там, где рвет её – покойника ждите. Двух соседок к месту, где Фёдор валялся, водила. Те, увидев смятую, вырванную крапиву, новыми подробностями слухи украсили. К обеду в Карагайке, а следом за ней в Тайне и других соседних сёлах не было ни одного двора, где этот переполох бы не обсуждался. Дошли слухи о мистике в селе и до Феди. Понял, выходить из дома нельзя, мало того что стыдно, расспрашивать начнут, что да как, тут и догадаются почему вдруг среди ночи оказался в брательниковой бане. Посмотрел на себя Фёдор в зеркало и ахнул, синяки на лице цвели разными цветами радуги, кроме того, щёки, лоб и нос оплыли от крапивных ожогов, нос аж отвис, и стал схож с крючковатым носом старой ведьмы. Знахарка из уважения к потерпевшему тайну его не выдала односельчанам.
Аксинья.
После отбытия мужа на охоту душа её вдруг затомилась от сомнений принятого накануне решения. Всё внутри отвратительно и мерзко стало. Очевидно, в истинно русской душе свыше изначально заложена преданность и верность мужу. Представив наяву весь предстоящий порок, еще более взбунтовалось, всполошилось нутро Аксиньи. Как же она, познавшая, принявшая в первой ночи близость суженого, отдавшего ей любовь свою, когда нежные, добрые, спокойные, но сильные мужские желания сделали её женщиной, а Василия мужчиной, должна стать доступной другому? Сказала себе:
– Не быть этому никогда!
Вспомнила бабушкин наказ. Бабушка всегда говорила: «Нет, внучка, жизни плохой, а есть отношение недоброе к своей судьбе, все невзгоды да неприятности изживай любым задельем».
Этот наказ заставил Аксинью хозяйством заняться. Хоть и не решила, как со свояком обойтись, баню все же протопила. Зная, что Фёдор туда придёт, сказала себе: «Вот пусть паром дурь всю и выгонит».
Работы по дому уйма, но руки и ноги от терзаний, переживаний и дум, словно заиндевели, – чуткость и плавность утратили. Начала доить любимую Зорьку, а та, хоть и животина, сразу учуяла неладное в хозяйке. Пальцы Аксиньи соски грубо тискают, стала корова истошно мычать, а потом, взревев, брыкаться стала. Молока мало дала и ко всему прочему копытом ведро опрокинула. Решила хозяйка яйца от курочек собрать. Вошла в стайку, так петух, что обычно поутру хозяев будил, вдруг расквохтался, а потом вовсю кукарекать начал средь бела дня, чем собаку всполошил. Та взвыла, словно к беде какой. Вконец измотанная Аксинья в дом вернулась, стала вещи перебирать, потом угольков в утюг насыпала и стала их гладить. Гладит и причитает:
– Васечка, любимый мой, что же я баба дура этакая надумала. Да, как же такие мысли дурные в голову-то мою залезли?
Стоит, клянёт себя, на чём свет стоит. Задумалась и насквозь прожгла праздничный сарафан, что муж на масленицу подарил.
– Господи, прости ты меня дуру окаянную, – отложив утюг в сторону запричитала Аксинья и, пав перед иконой на колени, стала неистово молиться.
К вечеру, изрядно устав и обессилев, легла в постель и уснула. Сквозь сон слышала шум на подворье, да только усталость сильно сморила, или на то божья воля была, не смогла подняться до утра. Днем слухи о ночном происшествии стали известны Аксинье. Поняла она, кто и зачем рядом с её домом переполох устроил.
Из дома вышла, расспросить, что в селе нового, узнать, не догадался ли кто, отчего переполох, а по пути в лавку сходить, посмотреть, как наёмный рабочий торг ведёт. Идёт по улице, а навстречу цыгане.
Зная о цыганской родословной своего мужа, Аксинья, тем не менее, цыган остерегалась. В том вина бабок была, в детстве заложили в её сознание мысль о том, что все цыгане детей и коней воруют и порчу на людей наводят. И уже, будучи замужней, увидев, как те по дворам с товаром ходят, калитку и двери закрывала, словно нет никого дома.
Испугалась, хотела обойти их, а ноги не идут, тяжёлые стали, будто по гире к ним привязали. Самая старшая цыганка дорогу перегородила и, глядя в глаза Аксинье, ласковым голосом сказала:
– Не бойся, милая, заботы твои без денег развею. Не украду, не обману, а вижу на лице твоём пятно тяжкой печали, что взывает о помощи.
С тем в избу её и зашла. Как хозяйка, в спальню заглянула, портрет Василия увидев, близко к нему подошла. Долго рассматривала.
– Нет, бабонька, ворожить тебе не стану. Хозяин твой на цыганской крови замешан. А деток-то сколько?
Аксинья в слезы. Ни с кем из родных о горе своём не делилась, а цыганке всё выложила. Про то, как в Барнаул к Ларисе во второй год замужества ездила, и про грех, что с мужем замышляли, рассказала. Цыганка задумчиво поглядела на Аксинью и своё слово сказала:
– Э-э-эх, милая, зачать не можешь, так как мир в душе твой порушен, а без него не может быть в жизни порядка. Вижу, ангел твой немало сил приложил, когда ты по глупому умыслу муженька своего в Барнаул ездила. Спас он тогда тебя от беды. Мало тебе науки той, так ты на грех новый пошла и мужа к этому подтолкнула. Но главная твоя беда в том, что телом к одному примкнула, а душой мечешься меж двух огней. Пока не будет покоя в душе не знать тебе материнства. Венчана, понятно, а часто ли молишься? Часто ли в церковь ходишь? Вспомни, когда последний раз каялась?
Услышав, что венчана по древлеправославию, поглядела цыганка испытующе на доверчивую хозяюшку и уже с некой притворной участливостью и сопереживанием, продолжила:
– Вера твоя правильная, истинная вера. По тебе вижу, бога почитаешь, а как муж твой, всё ли соблюдает, что предписано верой вашей?
Аксинья ответила, что Василий охотник, часто в тайге бывает, оттого и службы пропускает, а как там, – в тайге, поминает ли Бога, не ведает.
Вздохнула цыганка тяжело, головой покачала и спокойно вымолвила:
– Вижу, птица ты вольная, айда к нам в табор. Ромалы наши не чета твоему муженьку-слабаку. Детей нарожаешь, сколь хочешь, всё прошлое забудешь.
Услышав такое, Аксинья вспыхнула гневом и возмущённо выплеснула:
– Негоже ты, гостьюшка, на горесть, печаль мою отвечаешь, – неприглядностью и коварством к дорогому для меня человеку.
Ворожея, видя, что уловка не пришлась хозяйке по нраву, и что та действительно не просто любит, а ценит супруга, по-другому заговорила:
– Успокойся, не со зла говорила, тебя испытывала, а потому скажу, в чём я выход вижу из положения твоего трудного. Не кручинься, не переживай, не всё у тебя потеряно, здоровье, силы есть, а главное, любовь незапятнанная осталась. Не зря нам, женщинам, мудрость особая дана, не держи обиды на супруга за слабость его, что пошел на твоём поводу на сделку с совестью. Мужики, по сути, кое в чём слабее нас – женщин. Все мы под Богом ходим, он всему хозяин. Иди-ка ты прямо сегодня в церковь, исповедуйся. Благодетель наш Христос, всемилостив, всемогущ и в добрых помыслах людских помощник истинный, главное – душу свою к одному берегу прибей, не рвись от одного к другому, сгоришь меж двух огней. Не верю я, что слаб корень у мужа твоего, тем более кровь в нём цыганская имеется. Я верю, и ты поверь, будут у тебя по весне дети. Будут! Не от себя говорю, а от сути цыганской. Специально вернусь к тому сроку, захочешь – крестной нарекусь. Ну, а за пожелания мои и совет, не обессудь, так положено, дай мне денежку любую.
Аксинья без раздумий достала двадцать копеек и без сожаления отдала монету цыганке.
Расцвела душа у Аксинье, уверилась женщина в своём материнстве, а главное, силы в себе нашла, яркий свет в судьбе увидела. Одно мучало, правду сказала цыганка, мечется меж двух огней, между любовью своей к мужу и брату его, оттого и намекнула Василию, что хочет ребёнка похожего на него.
В церковь пошла, с Богом пообщалась и к батюшке Алимпию с недугом душевным обратилась. Священник без расспросов лишних свершил чин исповедания, не на виду у всех, а в комнате-исповедальне.
Домой Аксинья с легкостью в душе и на сердце возвращалась, неся в себе надежду, уверенность, что будут у них с Василием свои дети и познает она счастье материнства.
Василий.
Не менее тягостен и Василию этот день показался. Дорога к охотничьему домику сразу не заладилась. Всего-то часу не прошло, как с Фёдором повздорил, ливень на тайгу обрушился. С деревьев льёт, под ногами всё разбухло, идти вперёд невозможно и назад дороги нет, – ноги по мокрой траве скользят, если подъём, так чуть ли не на карачках, если спуск, так на заднем месте, мучение, не дорога. Дальше, ещё хуже.
Путь к домику пролегал через горный ручей, так он в этот ливень рекой стал бурливой, кипящей, ступить в такую реку опасно, подхватит, закружит и утащит под коряжину или во второе русло, что нередко под дном реки нарождалось, а там поминай, как звали, век не сыщут.
Планы утренние, чтобы еще засветло в домик охотничий прийти, вмиг рухнули. Постоял у реки, потоптался, решил здесь же заночевать, благо дождь потихоньку ослаб и к вечеру прекратился. К рассвету и река ослабла, превратившись снова в слабый ручеёк. Пошёл дальше. Частенько падая на спусках, увазёкался хуже ребёнка несмышлёного, но всё же к полудню, уставший и промокший насквозь, грязный с ног до головы, достиг конечной точки своего пути. К ночи кое-как обсушился и даже успел ужин приготовить из тех продуктов, что с собой взял. Заложенные в домике на экстренный случай не трогал.
Устроился на ночной отдых, лежит, уснуть не может. В голове думы тяжёлые, прав ли был, что брата в такое богопротивное дело впутал, а любимой жене согласие на порок дал. Гадко на душе и пусто от безысходности. К утру забылся на пару часов, а когда глаза открыл, соскочил с полатей и домой засобирался.
Идёт по тайге, в мыслях Аксинья. Не верится ему, чтобы на грех пошла и в то же время сомнения одолевают. Шёл, думал и не заметил, как со своей тропы сошёл и на неведомую ступил, что вглубь леса завела. Стоит, озирается, не может понять в каком направлении родное село. Видит, чуток поодаль жердина, дорогу перегораживает. Подошёл, и стало ясно, вышел на дорогу хоженую. Дым от костра почувствовал, понял, место это обитаемое, значит, можно спросить дорогу в село.
Через полчаса подошёл к утёсу и под навесом скальным, среди разлапистых пихт увидел строение старое, низкое, рядом печурка из камней сложена, и дымок от неё тоненький вьётся. Рядом с печью старый человек, мужчина с длиной седой бородой. Подошёл к нему Василий, поздоровался, дед ответил на приветствие и сказал:
– Трапезничать вместе будем, а покуда присядь на чурочку, как сготовлю, сообщу.
Понял Василий, что вышел к скиту отшельника старообрядца и на душе сразу легко стало. Знамением крестным осенил себя, поясной поклон отвесил.
С детства дедом наученный, со «своим уставом в чужой монастырь не суйся», не решился более отвлекать старца. Присел на чурочку, что под сенью кедра молодого установлена была. Прикорнул, и слышит голос, вроде как деда своего:
– Жизнь, внучек, твоя безрадостной стала, потому, как от веры Христовой отошел, зашорилась душа безверием в силушку свою, надеждой на советы беспутные, греховные.
Открыл глаза – никого. Сумерки, земная твердь теплом знойного дня напоённая к ночи готовилась. Тишина особая, таёжная. Где-то ветка хрустнула от птицы или зверя, ночлег ищущего. Рядом река бежит, плеск от неё доносится до Василия, – рыба к берегу подошла и резвится.
Ночь прошедшую, в тревожных муках проведший, отдохнувший на чурочке, пришел Василий к суждению, – во всех мыслях и делах прошедших, в мытарствах нынешних и блужданиях в глуши неведомой, есть некий промысел свыше, как и появлении в этом райском уголке. Нашел спокойствие и понимание, как дальше жить. Вдруг прикосновение легкое, теплое, приятное на плече почуял.
Приподнял голову, увидел старца преклонных лет и вспомнил, как оказался здесь.
Встал Василий с чурочки, поклонился старцу и назвался: «Басаргин я, Василий Никифорович. Заблудился, случайно на твой скит вышел. Прости, что покой твой потревожил».
Старец телосложения еще внушительного, не сгорбленный, без полноты излишней, с взглядом ясным и проницательным, добрым голосом проговорил:
– Вот оно что, а деда твоего уж не Петром ли величают?
Смотрит на Василия, лицо светлое, спокойное, неотягощенное заботами прошедшего дня, трудностями и лишениями годов прожитых.
После этих слов Василий признал в отшельнике однополчанина деда, оба в войне с Наполеоном дошли до Парижа. Вспомнил, как в детстве с завистью смотрел на два его Георгиевских креста, как поражён был статью героя, как любовался красотой лица его и бородой тогда черной, словно смоль.
Услышав ответ, что Петр Илларионович действительно родной дед Василия, старец улыбнулся радостно и широким жестом указал на избу, – пригласил путника в гости. С виду дом небольшой, старый, однако внутри просторный и чистый. Пол из лиственницы аккуратно половичками чистыми укрыт.
В прихожей для одежды вешалка просторная, чтобы одежда одного не накрывала вещь подобную у другого. Для шапки, фуражки полочка отдельная. Не принято головной убор на гвоздик вешать. Вода в кедровой кадушечке, крышкой прикрыта, чтоб сглазу бесовского не было, а ковшик вверх дном положен по той же причине. Рядом две кружки малая и большая. Чтобы гостю воды испить – прежде ковшом черпают, а потом в нужную по объему кружку наливают.
Комната высокая, широкая, от окон светлая. В одном углу кухня занавеской прикрыта, там отшельник в непогоду пищу готовит. В другом углу большая русская печь, чисто выбелена. От печи наискосок красный угол, там «Божница» (Иконы святых), стол обеденный, две лавки и табуретки самодельные, но слажены мастером искусным. Всё это убранство напомнило Василию дом деда.
Вспомнил Василий, как с Федором, будучи малыми детьми, любили играть в дедовском доме, было в нём что-то тёплое, отчего на душе легко становилось. В дедовском доме всегда приют ласковый находили, но, главное, когда гостили у деда, уму-разуму и порядку старообрядческому у него обучались.
Как за столом себя вести. Без обиды, за нарушение устава как сидеть, кушать и крошки не ронять по шее получали. Все это потом в привычку вошло, сидеть надо прямо, локти на стол не класть, растопырив, а только кисти рук держать на краешке. Пищу принимать достойно, красиво, не тянуться к тарелке, ложку, подложив кусочек хлеба, подносить к устам, с уважением к тем, кто рядом. Слова деда: «Ты – человек, чашке с едой не кланяйся, к ложке не тянись, у тебя в отличие от собаки али кошки руки с пальцами и губы Богом дадены», – внуки крепко усвоили. Запомнили и такие слова деда: «Человек при бороде аккуратен при еде». Оно и верно, человек, локтями половину стола занявший, носом в тарелку уткнувшийся, головой к ложке склонившийся – весьма не пристойное зрелище.
Некое удивление, а больше уважение к хозяину дома у Василия вызвали книги старца, коих на полках было десятка два. Помпезность, красочность, прочность обложек книг наглядно говорили, издания те из века прошлого.
На столе в ожидании гостя стоял медный самовар и два заварника для чая, в малом – травы таёжные, в большом – ягоды лесные. Мёд в кедровой плошке, две тарелки деревянные, рядом ложки, тоже деревянные. Из еды грибочки соленые, овощ какой-то диковинный сваренный прямо с кожицей, рыба речная, перья лука, каравай хлеба ещё не надломленный (у староверов хлеб принято не резать, а преломлять), огурчики малосольные.
Старец и гость прежде застолья молитву сотворили. Поужинали молча, чин благодарности Богу за соль, хлеб вместе свершили. Разговор первым дед Никола начал:
– Вижу, Василий к разговору ты склонен, да не решаешься. Не стесняйся, изложи, что на сердце наболело, вместе обсудим, вместе и решим, как жить, а прежде послушай притчу, может быть, она развеет твои думы мрачные.
«Один человек, чтобы уверовать в Бога обратился к Нему с просьбой:
– Боже сотвори чудо перед моими глаза, чтобы я убедился, что ты есть и сила в тебе великая.
Бог сотворил чудо в глазах этого человека и тот воскликнул:
– О Боже, теперь я твой навеки.
Бог ответил:
– А теперь ты мне не нужен, ибо вера твоя в моё могущество и существо не в сердце твоем была. Но как создатель и Отец твой, прощаю на первый раз.
– Запомни это, Василий, никогда не проси чуда у Всевышнего, сердцем доверяйся ему, а если иначе веришь, отринут Создателем будешь.
Выслушал Василий старца и начал, было, объяснять, как здесь оказался, да как-то нескладно, – с одного на другое перескакивая, старца запутал и сам запутался, а потом вдруг на колени перед ним упал и словно на исповеди отцу духовному, о своем горе без утайки, сквозь слезы скупые, всё ему поведал.
Отец Никола, не то с мыслями собираясь, не то собеседника к вниманию большему призывая, прежде три свечи возжег и к ликам святым поставил, а уж потом, не садясь, руки у груди, по обычаю предков веры старой сложив, пояснение своё дал.
– Не буду томить тебя риторикой богословской, спорностью суждений кто прав, а с надеждой на разум твой постараюсь вопрос такой объяснить иначе. Вот ты с детства до юности в своей семье жил согласно правилам, порядкам и традициям пращуров своих. Уголок свой укромный в доме имел. А теперь представь, в одно утро ты проснулся в непривычном для тебя месте. Выход на улицу из родной хаты, что ты с закрытыми глазами находил, в другой стене прорублен. Вместо обычного, почтенного обращения отец или батя, ты обязан говорить родителю не иначе как Никифор Петрович, а самого близкого тебе человека, вместо мама, мамочка родная, Лукерья Ивановна говорить обязан. Они же тебя, не сыном, дитём родным, а Васькой окликать должны. Вроде бы всё, как и прежде на месте, – дом отчий, родители те же, да только вот по решению власти церкви никонианской и светской обязан ты любовь, привитую древлеправославием, сердцу близкую и милую выражать по чужим пришлым правилам, не свойственным русскому человеку – православному. Не буду более распространяться, всё сказал, а ты головой думай, последнее скажу. На счёт Богопочитания, когда в совете нуждаешься, ты наверняка обращаешься не к юнцу безусому, а к человеку с опытом, сединой наделенному, так ведь!? – словно вопросил старец. – Потому и староверы к Всевышнему обращаются, как на иконах древних, самых первых Исус Христос показал двуперстием, а не щепотью сомкнутой. Тех же поборников древлеправославия, что на ошибки отдельные указывали, власти церковные и царские в огне, пытках, казематах уничтожали. Синагоги, мечети, храмы католические разрешено было возводить, службу в них вести по правилам своим, а старообрядцам – людям русским православным на два столетия под страхом смерти запрещено было свои приходы строить, и любой чин богослужения свершать.