
Полная версия:
Инга и Барон

Инга и Барон
Татьяна Свичкарь
© Татьяна Свичкарь, 2019
ISBN 978-5-4496-5086-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Инга и Барон
Если бы судьба решила выполнить любое мое желание, я бы заказала кругосветное путешествие. Круиз. Не торопясь, по морям – океанам, на корабле, огромном, как город. Сейчас такие корабли есть – «Титаник» отдыхает. Я не о том, что на них особенно комфортно утонешь. Но их едва ли обойдешь за всё плавание. Найдешь ли за все сто дней кругосветки время, чтобы заглянуть в каждый уголок?
А ночами можно полулежать в шезлонге на палубе. И. замирая от восторга смотреть, как медленно меняется над тобой небо. Если в начале плавания над головой колышется и переливается во всю ширь небесную зелёно-малиновый занавес Северного сияния, то пройдёт время – и загорятся, вспыхнут впереди путеводными огнями четыре звезды – Южный Крест.
И чтобы непременно были стоянки не только в больших портовых городах, но и на каких-нибудь островах. И меня понесло в сторону от всех пассажиров. Я бы шла, и всё вокруг было как на картинке. На такой банальной картинке, которую хочется рассматривать зимними вечерами. Впереди – белая полоска песка, справа – метёлки пальм на мохнатых стволах, слева – синие океанские волны. И никого. Идёшь себе по песку, всей одежды – полоска шёлка, обмотанная вокруг тела. Она нежная, как ласковое прикосновение. И ветер такой же ласковый и тёплый. Волны шумят, и отзвуком их шумит большая перламутровая раковина, которую я приложила к уху.
И никого вокруг, как в первый день творения. Обогнул Земной шар, голубую бусину, висящую во Вселенной – обвёл пальцем, и уже не напрасно прожил жизнь. Ты видел красоту. Так Маленький Принц знал свою планету.
Это Большое желание. Есть у меня и Малое. Кому-то покажется – противоположное. Ан нет: их объединяют тишина и возможность любования.
Хочу домик, такую избушку в глухомани. Окна в наличниках тонкой резьбы, чьего-то труда, любовного и кропотливого. Заросли сирени, фиолетовые по весне… А за домиком убегает в глушь едва приметная тропинка. И я знаю, что, если идти по ней – обретёшь сокровище: выйдешь к озеру. Вода в нём цвета янтаря, а на дне лежит разлапистая коряга – чистый Водяной. И тишина…
В уши снова врезается звук электрической дрели. Обалдел этот дядька, что ли? Девятый час вечера, неужели он ещё долго будет мучить наш старый дом?
Когда-то его строили немецкие военнопленные. Заключенных, немецких и советских, было так много, что, как рассказывала бабушка, весь наш посёлок тогда казался одной большой зоной за колючей проволокой.
Немцы строили дома со всей добросовестностью. Кто-то из них отверг возможность халтуры фразой, которая запомнилась: «Я и домой должен вернуться немцем». Не позволить себе работать, спустя рукава, сохранить дух!
И стояли дома эти семь десятилетий почти, и ещё столько же простояли бы. В каждом жило по две, три, а то и четыре семьи. Но стали скупать их богатые люди, и перестраивать под себя. Ладно бы – весь дом, а то купят половину, и пытаются сделать из неё дворец. Кто второй этаж возводит, кто купола мастерит, а из окон делает арки. И все непременно обносят свои владения глухими заборами: заслоняются от мира и от соседей.
Раньше, как вспоминала бабушка, у заборов стояли лавочки, и соседки под вечер собирались то на одной лавочке, то на другой. Да ещё табуретки выносили, не хватало места всем усесться. Все домашние дела свои и родственников своих до седьмого колена обсудят, а потом рассматривают и обсуждают прохожих. Жизнь была на виду, как бельё, полощущееся на веревках.
И дети казались общими, родными. Отец вспоминал: любая соседка, идя с работы, несла в авоське чёрный хлеб. И непременно отрежет дома несколько кусков, посыплет солью, вынесет:
– Ешьте, ребята….
Горячий чёрный хлеб с поджаристой корочкой. Никогда ничего вкуснее…
Дом наш задержался в числе последних, нетронутых. Но вот и его половину купили. Новых соседей я зову «сворные» – они приезжают всегда сворой, на трёх-четырёх машинах. Дети бегают по саду и визжат, молодежь жарит шашлыки, старая сворная – тётка лет шестидесяти в розовом физкультурном костюме, подняв вверх необъятную попу, трудится на грядках.
Сворные наслаждаются новым домом и возможностью отдохнуть на природе, не замечая никого вокруг. Впервые на нашей тихой улице с утра до ночи самозабвенно гремит музыка. И осенью мы облегчённо вздыхаем: сворные уезжают в какие-то свои места постоянного пребывания, а на смену им приходит дядька, который будет делать в доме евроремонт. Рано вздохнули! Дрель ещё не самое страшное. Порой дядька грохочет так, будто разбирает дом по частям. Родителей целый день нет дома, а я со страхом думаю – не окажусь ли через пять минут на обломках? Но немцы всё-таки добросовестный народ, дома пока держится.
Остаётся только мечтать о безлюдных тропических островах или об избушке в лесу. И тишине.
За окном дождь вот-вот перейдет в снег – ноябрь в середине. Я сижу на диване с кружкой чая, грею руки о горячий фарфор, и подумываю, что надо всё-таки не лениться, а встать, и затопить печь. Это наследство тех же немцев – печь голландка. Когда всем провели отопление, папа с мамой решили её не разбирать, и в межсезонье она нас здорово выручает. Даже мы, дети, с малых лет выучились обращаться с дровами. Я люблю, когда угли уже гаснут, смотреть на рдеющие блики. Огоньки во тьме. Мне кажется, так должны видеть наши города ангелы, если смотрят на нас сверху, со своих ангельских высот.
Дрова лежат у печки – папа вчера принес. За ними не надо идти во двор – под снежный дождь, дрова высохли уже и вспыхнут тотчас. И голландка наша, окрашенная серебристой краской, медленно начнёт разогреваться, пока не станет какой-то малиновой и прозрачной от жара. Я люблю всё это, но медлю отставить чай, выбраться из-под пледа. Пожалуй, этак дождусь, что папа сам растопит печь. Вот закончит с пирогами….Он умеет всё, мой папа, и сейчас я знаю по сдобным запахам – он затеял пироги с капустой. Аромат – на весь дом, и, наверное, даже прохожие на улице поводят носами, жалея, что их не пригласят на такой вкусный ужин.
Когда-то у нас, как и в каждой нормальной семье, готовила мама. Другое дело, что мама экспериментатор и пофигист. Ей было скучно каждый раз стряпать по одним и тем же рецептам. И она всё норовила попробовать что-нибудь новенькое. Помню маму, задумчиво стоящую над пловом, куда она вывалила банку консервированных ананасов:
– Ведь, правда, в этом есть что-то восточное?
– Людочка, я не знаю, что ты имеешь в виду под Востоком… – папа смотрел на неё со всегдашней нежностью, но и с грустью – он остался голодным, – Но даже, когда я служил в Афгане, у нас такое бы (папа подбирает слово помягче) …не кушали.
– А повара бы пристрелили, – озвучивает невысказанное мой младший брат Васька.
Мама машет рукой – готовьте сами. И с наслаждением возвращается к своей работе, о которой я ещё расскажу.
Папа мечтал о пирогах. Но мама отчего-то всегда была с мукой не в ладу. Вот не дружила, и всё. Я позже не раз убеждалась, часто так бывает: у человека талант к чему-то определённому, а остальное – хоть ты тресни. Не идёт. У меня, например, в огороде капуста растёт как песня, а остальная рассада тихо чахнет. «Рассосались» – развожу я руками, когда папа спрашивает, куда девались помидоры.
Но у нас в семье никто никого не переделывает. И, папа взялся за стряпню сам. Процесс обучения был коротким. Не дольше, чем неделю у него что-то подгорало, или «убегало». А потом – всё. Пригляделся, приноровился, и дело пошло на лад. К кастрюлям и сковородкам папа относился не менее ответственно, чем к своим вертолётам.
Папа сейчас, такой, каким я его знаю – высокий, широкоплечий. Мама говорит «квадратный как шкаф». И совершенно седой. У него усталое, немного оплывшее лицо. Наверное, люди, которые всё принимают близко к сердцу, никогда не выглядят моложе своих лет. Но глаза у папы такие ясные, голубые и добрые, как его небо.
У меня висит над столом фотография, где папа в шлеме выглядывает в открытую дверь вертолёта, и смеётся. Вот там он совсем мальчишка – худенький, светлые волосы выбиваются из-под шлема. Это он только прилетел в Афган. А вернулся оттуда уже седым.
Родители поженились, когда маме только исполнилось восемнадцать лет. Папа тогда окончил вертолётное училище, его вот-вот должны были послать… Мама ещё не знала – куда, он говорил: «На задание, и, возможно, надолго».
У мамы ожидалась совсем другая судьба. Она такая маленькая, хрупкая неприспособленная к жизни. Если сейчас такая, представляю, какой она была восемнадцатилетней…
Вся насквозь пропитана литературой, как губка водой. Девочка с книжкой под мышкой. Ждал её филологический факультет, и долгая студенческая беззаботная юность. Но судьба посмеялась, сказала: «Фигу! Будет тебе другое счастье!»
В тот день мама – её надо Людой называть, она ещё не была ничьей мамой – сидела у подъезда и не могла попасть домой. У неё начинался грипп, она училась в школе, в выпускном классе, и её отпустили с уроков. От высокой температуры Люда уплывала в забытье, и так хотелось ей рухнуть в постель, съёжиться, натянуть одеяло на голову… Но она забыла ключ. Сидела на лавочке у подъезда, нахохлившись, сунув руки в карманы пальто, и закрыв глаза. Соседки, которая могла бы пустить к себе, тоже не было дома. Оставалось ждать родителей.
Но мимо проходил Женя, возвращавшийся в училище. Папа всегда всё замечал, и до сих пор замечает. Он подошел к девушке, и очень мягко, чтобы не напугать, тронул её за плечо:
– Что случилось?
Через несколько минут он уже лез в форточку – квартира была на первом этаже. И старушки из соседнего подъезда ахали – не зная, можно ли считать парня в военной форме – вором домушником. А он открыл дверь, и потом ещё под локоть проводил покачивающуюся от слабости Люду до постели.
Сотовых телефонов в ту пору не водилось, и Женя всю неделю не находил места – всё ли в порядке с этой девочкой, такой маленькой, ниже плеча ему… У неё были такие горячие пальчики…
В следующую субботу он примчался по знакомому адресу с целым снопом мимозы. Это было советское время, и в городе продавали только гвоздики – цветы коммунистов, и мимозу. Папа купил её – охапку.
С тех пор это мамины любимые цветы.
– Ты не понимаешь – это счастье, – говорила она мне, – Я тепличных – ни цветов, ни огурцов – вообще не признаю, у них даже запаха живой зелени нет. А тут знаешь, что это уже вправду цветёт. У нас – сугробы по грудь, а где-то уже стоит мимоза в цвету… Эти шарики жёлтые, они пахнут «как пылинка дальних стран».
Люда сидела, еще слабая после гриппа – вся в мимозе. Тонула в весне. А замуж выходила – вся в сирени. Родители ходили онемевшие: свадьба раньше, чем выпускной бал. Чтобы не онемели знакомые – и весь маленький город, свадьбу сделали втихую. Парадная форма – на женихе, шёлковое платьице – на невесте, и белой сирени столько, что у Люды не хватало рук её держать.
А дальше… Военный не знает, где ему предстоит служить. Куда Родина пошлёт. Папу она послала сперва в Белоруссию, потом в Польшу, а затем на Дальний Восток. Оттуда в Афганистан… Правда, лётчики не произносили так пафосно – в Афган. Говорили: «За речку сходил. За Сырдарью».
– Ты был добровольцем? – спросила я недавно отца.
Всё-таки война. И в памяти песня… Когда собирались друзья отца, они много пели. И Алеша Литошин, которого я из папиных друзей любила больше всех, пел про комсомольцев-добровольцев. Это было сурово и красиво.
Хорошо над Москвою-рекой
Услыхать соловья на рассвете,
Только нам по душе непокой,
Мы сурового времени дети…
Папа посмотрел на меня из-под очков:
– Ну что ты, как маленькая… Анекдот знаешь? Поспорили, кто быстрее накормит кошку горчицей. Американец хватает кису и запихивает горчицу ей в пасть. Англичанин кладёт горчицу между двумя кусками колбасы, и кошка съедает. Русский мажет горчицей кошке под хвостом, и та с воем вылизывает. «Обратите внимание, – говорит русский, – добровольно и с песней».
На офицерском самолюбии в Афган шли. Я перед тем порезал палец, сухожилие. А это для лётчиков очень серьёзно. Руками надо действовать быстро. С покалеченными пальцами списывают только так. Но что своим скажешь: «Мужики, я порезался и не могу лететь в Афган?» Они ответят: «А нам за тебя трубить?» Объяснил хирургам, повозились они со мной, склеили…
Ну, Алёша Литошин – санинструктор. Это я ещё как-то себе представляю. Добрый, круглолицый Алёша в очках, до армии и после – учитель физкультуры. Идёт рота в горы, на большую высоту. Чем выше – тем лучше, пули не достанут. Из последних сил идут бойцы. И тут снизу кричат по цепочке: «Санинтруктора-а-а-а». Это значит – кому-то совсем плохо. И Алёша с тех метров, которые с таким трудом преодолел, спешит вниз. А чем он поможет?
– Укол кордиамина вколешь, пару пощёчин дашь: «Всем трудно, вперёд!» И снова вверх…
Но папа, которого я всегда знала только берегущим, только защищающим – нас с мамой, своих больных – он ведает в городской больнице гражданской обороной, папу за штурвалом вертолета, уничтожающим караваны с оружием, я представить не могла.
– А караван – это не только верблюды, – говорил папа, – Это больше сотни погонщиков, и у каждого автомат на плече. И человек триста вооружённой охраны, профессиональных вояк.
– А вас сколько?
– А у нас четыре вертолёта, на двух десантура, остальные – боевое охранение. На них по два человека – командир и оператор. Бортовых техников оставляли на земле – чтобы лишних потерь не было. Лётчики «двадцать четвёрок» были против, возмущались: «Ну как?! Идёшь по ущелью, тебя в борт расстреливают. Так хоть в открытую дверь – бортовой из пулемёта шмальнёт, а без него…»
Моего бортового убили за несколько дней до возвращения на родину. У него друг был, меж собой мы его звали Рэмбо. Встречаются такие чудики – по одному на несколько сотен. Ему бы говорить о войне, о победах, качаться, лицо намазать, как в кино… Мы ему твердим: «Чего разукрасился? Пойди, умойся…». А он гордо: «Я ж на боевые иду…» «Так ты ж не артист, и не спецназёр, тебе в атаку не подыматься. Твое дело – из пулеметов стрелять». Но видно, это заразное. И мой бортовой тоже, по его примеру, схватил автомат и выскочил из вертолёта со спецназом. Ну и получил две пули в голову…
Я люблю, когда они собираются у нас. Летом, в саду… Папа, Литошин, дядя Митя Евграфов, который теперь работает на лодочной станции. Он никогда ничего не рассказывает про войну, очень редко улыбается. Все зубы у него железные. Но он умеет всё на свете, и именно он возится с мангалом, если жарят шашлыки, и с казаном, если варят плов. Маленькая, я просто любила подставлять голову ему под руку, чтобы он потрепал меня по волосам. У него такая шершавая тёплая рука. Добрая такая…
И я терпеть не могу бывшего политрука Сидорова, Игоря Ивановича. Он больше других выглядит военным. Маленький, сухощавый, и такой весь подтянутый… Усики… В чём бы он не пришел, кажется, что и сейчас в форме.
Он рассказывал, как его солдат из любопытства – как это расстреливать человека? – в кишлаке расстрелял из автомата дедушку.
– И что с ним сделали? – спросила я, не сомневаясь в ответе. Судили и…
Сидоров слегка дернул плечами:
– Ну что… Обстановка ведь военная. Пожурили. Не надо расстреливать дедушек. Нехорошо.
С тех пор мне кажется, что он приходит к нам, как та злая фея в сказке о Спящей красавице. И душа у Игоря Ивановича Сидорова – черным черна.
Пока папа служил, мама его ждала. Ждала в самом натуральном смысле, она только этим и жила. На руках у неё был маленький Гришка, а все мысли – с папой. И часто сидела она ночью на постели с колотящимся сердцем, потому что ей казалось – именно сейчас, в эту минуту, над папой нависла смертельная опасность.
Чтобы скрасить бесконечно долгий день, мама брала маленького Гришку и уходила с ним, куда глаза глядят.
Скоро она поняла, что ей тошно сидеть где-нибудь в парке, среди беспечно щебечущих молодых мам, и их отпрысков. Гришка ещё толком не умел говорить. Но у него были папины голубые глаза. И даже молчать он умел – и до сих пор умеет – так, будто всё понимает.
Они с мамой садились в автобус, доезжали до конечной остановки и отправлялись далеко-далеко. Сперва мимо дач, а потом начинался Холодный Овраг. Хотя это и не овраг, со стороны глядя, а долина, летом вся фиолетовая от цветущего шалфея. Издали посмотришь – волшебный цвет. Как на другой планете. Можно было сидеть в том море нагретого солнцем шалфея, или свернуть куда-нибудь в сторону, подняться на одну из близлежащих гор – они низкие и пологие – и идти, пока не устанешь. А потом спуститься на совсем уже безлюдный берег Волги: сюда даже рыбаки не пристают.
Это было самой большой радостью для обоих: приземлиться в облюбованном уголке. Мама доставала из походной холщовой сумки бутерброды с колбасой и бутылку молока.
Я бы, наверное, молчала и «слушала тишину» – по папиному выражению. Там ведь такая тишина, какой не бывает в городе. Она может показаться абсолютной, если тонешь в собственных мыслях. А если прислушаешься к ней самой – она пронизана пением птиц и шелестом листвы.
Но маме хотелось говорить! И она обрушивала на льняную Гришкину голову – всё своё детство! Водопадом историй, мини-спектаклей. Книги, которые она читала, фильмы, которые видела, случаи, что запомнились. А нужно знать маму: о чём бы она ни рассказывала, будешь слушать, открыв рот. И выплескивалась в рассказах этих её тоска по дальним странствиям, мне от неё в наследство доставшаяся:
– Ты не представляешь, как я куда-то хотела! Рвалась! Я подруг просила, кто ехал на море. Девочки, привезите мне камушек, который лежал в воде. Чтобы на нём были разводы волн… Каждую весну ветер такой! Он странствиями пахнет! Океаном! Влажный… вольный… он тебя как будто гладит по лицу. Закроешь глаза и всё видишь. Бухту, где яхты качаются на волнах – и волны такие сильные, подбрасывают их – как игрушки. И синева… Солнечные блики, играющие на этой синеве… голубизне… Каждый блик, сияет… Переливается… Так пахнет водорослями… Глубиной…
А ещё дальше, за морем – острова, и жаркие страны, где мне никогда не быть! Там пахнет пряностями – здесь таких запахов нет! Там цветы – огромные, белые – здесь нет таких цветов… Они будто лепные, они из сказки… Идёшь, и они ночью, в темноте – светятся… И море с тобой разговаривает… шорохом… шёпотом… И тебе не нужно круглый год ничего… кроме платья и туфель… Никаких шуб, никаких колготок… Тебе всегда тепло…
Мама мечтала, когда папа вернётся – они будут такие счастливые! Возьмутся за руки, и поедут открывать мир.
Но впереди было ещё много трудных лет. Кризисы, сотрясавшие страну, безденежье, маленькие дети…
Но папа вернулся, и кончились съёмные квартиры. Семья поселилась в нашем теперешнем, бабушкой завещанном доме. Родилась я, потом Васька. Ему сейчас восемь лет, такой «мужичок с ноготок», самый обстоятельный и серьёзный из всей нашей семьи. И столько уже умеет! В отличие от меня – руки у него «вставлены тем концом», и Ваську я прошу вколотить нужный гвоздь, или поставить на место не закрывающийся ящик стола, если папы нет дома.
Он так же похож на пастушка, как Гришка в детстве. Та же льняная башка, и голубые глаза. А у меня длинные белокурые косы. Это нам единственное наследство от мамы. Больше от её утончённого изящества никому из детей ничего не досталось. Мы все «крепенькие как репки» – в папу.
Хотя нет, досталось, конечно. В Гришке, например, нет ни на йоту папиной любви к технике. Как мама тогда утопила его в литературе, так он из неё и не выплыл. Начнёт она ему сказку про злого царя рассказывать – вроде адаптировано к возрасту, да скучно ей становится. Раз – и уже сбилась на «Князя Серебряного». И Гришка, замерев, слушает о неистовых опричниках и прекрасной Елене. И что ему потом уже те мушкетёры, если он знает, что у нас, по нашей земле, ходили свои рыцари и богатыри, такие как Никита Романович Серебряный.
А если нет денег на дальние страны, то чудеса можно найти прямо под ногами! Камни, в которых отпечатались следы древних раковин. Увидев первый раз, мама глазам своим не поверила. Нагнулась, подняла – померещилось? Близоруко поднесла к глазам. Нет, точно… Завиток раковины в камне. Миллионы лет назад здесь плескалось Акчагыльское море.
И пошло-поехало… Перебрали, перенежили они в ладонях и душах все легенды, которые мог им подарить наш край. И «чёртовы пальцы» – белемниты, останки древних головоногих моллюсков. И поиски пещер в горах, которые будто бы потаены от человека. В самых древних – искрящиеся кристаллами льда стены, мамонты, когда-то сюда забредшие, и оставшиеся навеки. Есть тут и сокрытые до второго пришествия подземные монастыри. И сокровища Стеньки Разина где-то таятся и ждут своего часа. Бродит в глубине заброшенных штолен таинственный Альпинист – то ли Чёрный, то ли Белый, оставляя пророческие надписи, и – кого-то, заблудившегося, выводя к свету, а кого-то наоборот – завлекая в их лабиринты навеки…
И когда, классе, кажется в пятом, Гришка поехал на школьную экскурсию… его классная до сих пор это вспоминает. Предлагалось ребятам посмотреть на «типичный крестьянский домик» в старинной деревне, попробовать дрова порубить, курочек покормить, отведать чаю с травами, легенды местные послушать…
Можете представить, как Гришка скакал на месте, едва только тётенька-экскурсовод сказала, что село образовалось в 1786 году?
– Раньше! Раньше надо говорить! Здесь кто только ни жил…
– Ну, скажи, – с любезной улыбкой предложила тётенька, не зная, кому она даёт слово.
Гришка вскочил, и начал рассказывать. А рассказывает он – это в нём тоже в маму. Слушаешь – и видишь. И бескрайнее древнее море, населённое загадочными существами. И первых кочевников, пронесшихся здесь на своих конях. И монахов, искавших тут одиночества, в кельях, вырубленных в горах. Беглых крестьян…
Но Гришка мог не только рассказать, но и показать.
– А хотите, пойдём на место, которое Хозяйка здешних гор защищает? Там даже время останавливается. У мамы встали часы и до сих пор не идут.
Одноклассники взвыли от восторга, и остаток экскурсии прошёл на поляне, о которой не знали, конечно, ни учителя, ни сама экскурсовод. (После она хотела ещё кого-то туда привезти, но не смогла найти это место без Гришки). Неожиданно открылась та полянка в густом лесу, покрывавшем склоны гор. И было здесь всё, чего может желать путешественник: Нагретые солнцем камни, на которых можно сидеть, рассматривая величественную панораму: Волгу и необозримые дали за ней. Душистые цветы – ни один до тебя не сорван, не вытоптан, кажется – природа для тебя расстелила этот ковёр. И родник: кому-то скудный – ручеёк, выбивающийся из-под камней. Но какая же сладкая вода в нём…
А часы, когда вспомнили о них и поглядели – вправду встали. Гришка рассказывал, что в летние ночи, именно с этого места лучше всего видны таинственные светящиеся столбы – главную легенду наших гор.
– Отсюда путь к ним начинается. Но лучше по нему не идти. Хорошо, если заблудишься, хуже, если потеряешься во времени. Не напрасно горят те столбы… Это ходы через века. Манят… А только не надо спешить к ним… Не думай, что ты человек и всемогущ… Знай своё место.
Гришка произнёс это таинственным маминым голосом, и не знаю, как взрослые, а заворожённые ребята готовы были остаться здесь: вдруг нынче же ночью вспыхнет мерцающий свет. А Гришка, он, конечно, и поведёт, и выведет… За ним можно идти слепо, как за волшебной дудочкой – в сказку.
Наши сказочники и ныне верны себе. Мама работает в краеведческом музее, а Гришка окончил филфак в Петербурге, и водит экскурсии. И оба, рассказывая, забывают про время, как и их слушатели.
Теперь, кажется, я познакомила вас со всей своей семьёй.
***
Я люблю свою школу. Честно. Казалось бы – за что? Нет в ней красоты старых школ, построенных без малого век назад – в центре города. Там – колонны и лепные потолки, там окна арками, и залы как в театре. А в новых школах – бассейны, и зимние сады, и спортивные площадки, напоминающие стадионы.
А мы – такие маленькие, сельские, трехэтажные… Чувствуете – я про школу уже как про ребенка говорю? Только будучи первоклашками, мы относились к ней с почтением. И то лишь в первые недели. А потом она просто стала вторым домом.
Осенним утром бежишь по нашему частному сектору… Вернее, прыгаешь, отыскивая места, чтобы не провалиться в лужу, и не соскользнуть в грязь – асфальт у нас все еще остается мечтой. И дождаться не можешь, когда, наконец, из дождя и холода шагнёшь в школьный коридор.
– Здравствуйте, Павел Иванович! Тётя Валя!
Они нас встречают первыми. Охранник Павел Иванович – худенький такой, пожилой дядечка. Именно он приучил нас всех здороваться при входе и прощаться, уходя. А как он играет в баскетбол! Даже директора нашего обыграл, уж на что тот мастер.