
Полная версия:
При дворе Тишайшего
Всех трех женщин ввели на помост. Они повернулись лицом к востоку и стоя слушали чтение приговора, в котором описывались все их вины и преступления и к чему они присуждались.
Прочитав приговор, пристав дал знак палачу, и он схватил первою Ропкину. Нечеловеческий крик раздался по всей площади, когда кнут опустился на обнаженные плечи корчмарки. Однако казнь продолжалась.
Толпа безмолвствовала, невольно охваченная ужасом.
Только недалеко от помоста, в маленькой кучке народа, было заметно движение. Кто-то силился выбраться из толпы.
– Уйдем, уйдем, Пров, голубчик, – трясясь, говорила молодая жена Дубнова, – тетушку Анисью мучают. За что, за что? Безвинна она…
– Молчи, молчи, – останавливал жену побледневший стрелец. – Или и нашей погибели хочешь? – шептал он ей на ухо. – Братцы, пропустите!.. Сомлела молодуха, – выволакивал он жену сквозь толпу.
Вслед им неслись прибауточки и насмешливые замечания. Но задира-стрелец не обращал на них решительно никакого внимания, стараясь скорее убраться с площади; он не замечал, как, толкаемые из стороны в сторону, они приблизились к самому помосту.
Казнь над мещанкой Ропкиной уже совершилась. Она лежала на помосте с вырезанным языком, дико вращая глазами, из которых текли ручьи слез, и мычала что-то своим ужасным разинутым и окровавленным ртом.
Палач продолжал между тем свое дело. Он привязал к одному из столбов цыганку, к другому – Матрену Архиповну.
В ту самую минуту, как хворост загорелся у ног осужденных, Марфуша подняла руки к небу и крикнула громким ясным голосом:
– Прости, народ православный, невиновна я в замыслах на царицу, одна у меня вина была…
Ее перебил пронзительный, душу раздирающий вопль из близстоявшей толпы:
– Матушка, ты ли это?!
Цыганка вздрогнула на своем костре, широко раскрыла глаза и устремила их с невыразимым ужасом туда, откуда раздался этот дорогой, близкий и так хорошо знакомый ей голос. Она увидала свою Танюшу. Но дочь уже не встретила последнего взгляда матери: она лежала в глубоком обмороке на руках мужа, который старался скорее унести ее с площади и спастись от беды.
А огонь между тем быстро делал свое дело. Дым взвивался клубами к небу, огненные языки уже лизали ноги казнимых, и их безумные стоны постепенно утихали. Скоро на столбах остались лишь обугленные трупы, и народ стал медленно расходиться по домам.
XI
Эпилог
Между тем в грузинских хоромах на Неглинной все ходили уныло опустив голову. Царевна снаряжала Ольгу Джавахову и княжну Каркашвили в монастырь; юная княгиня и молодая девушка очень подружились в последнее время и целые дни проводили в грустных воспоминаниях о безвременной гибели Леона Джавахова.
Иногда к ним присоединялась и Елена Леонтьевна, которая стала еще молчаливее, еще бледнее; вокруг ее плотно сжатого рта легла какая-то складка затаенной тоски или горя, отчего ее прекрасное лицо стало еще суровее и как будто еще надменнее.
Царевич Николай очень возмужал: видно было, что пережитое им волнение по случаю смерти любимого воспитателя не осталось без влияния на душу юноши. Он рвался из России и не давал покоя деду, прося его взять с собою.
– Не могу я, не могу! – ответил совсем сраженный неудачей старый царь. – Куда я с тобой пойду? – спросил он внука. – Разве есть у меня свой дом, где голову преклонить? Видишь – русский царь отсылает меня домой, а где же у меня дом?
Грузины понуро слушали Теймураза.
– Ты еще окончательного ответа не получал? – спросил старика Николай.
– Вот жду царских послов, – безнадежно махнув рукой, проговорил Теймураз. – Да что мне послы? Наперед знаю их ответ!
И не ошибся храбрый старый воин.
Послом от Алексея Михайловича явился наконец князь Алексей Никитич Трубецкой.
– У великого государя, – начал князь после обмена обычными приветствиями, – война с польским и шведским королями…
– Слышал уже я это! – угрюмо возразил грузинский царь, но посол не обратил внимания на слова старика, хорошо понимая его горе и отчаяние.
– Так ты бы, царь Теймураз Давыдович, – продолжал Трубецкой, – хотя бы какую нужду и утеснение от неприятелей своих принял, а ехал бы в свою Грузинскую землю и царством своим владел бы по-прежнему.
Горькая усмешка искривила поблекшие губы старого царя при упоминании о его царстве, но он ничего не сказал.
– А как царское величество с неприятелями своими управится, – продолжал посол, – то в утеснении и разорении видеть тебя не захочет и своих ратных людей к тебе пришлет; и теперь велел тебе дать денег шесть тысяч рублей да соболей на три.
– Великого государя воля, – ответил Теймураз, принимая дары, – ожидал я себе государской милости и обороны, для того сюда и приехал, а теперь царское величество отпускает меня ни с чем. Приехал я сюда по указу царского величества, и в то время ко мне не было писано, что все государевы ратные люди на службе, если бы я знал, что царское величество ратных людей мне на оборону не пожалует, то я бы из своей земли не ездил.
– Ты говоришь, будто тебя государь отпускает в свою землю ни с чем, – возразил Трубецкой, – но тебе дают шесть тысяч денег и соболей на три; можно тебе с этим жалованьем до своей земли проехать, и ты бы этим великого государя не гневил.
– Дорог мне великого государя и один соболь, – сдерживаясь, проговорил Теймураз, – но при отце его, государе, и заочно присылаемо было ко мне двадцать тысяч ефимков, а соболей без счета; теперь мне лучше раздать государево жалованье по своей душе, нежели в свою землю ехать да в басурманские руки впасть. Услыхав, что я еду к великому государю, турки, персияне и горские черкесы испугались: черкесы дороги залегли, в горах на меня наступали и ратных людей моих побили – я едва ушел. Потеряв своих ратных людей, ехал я к царскому величеству украдкою, днем и ночью, приехал, и голову свою принес в подножие его царского величества, и челом ударил ему внуком своим. Как увидел государевы очи, думал, что из мертвых воскрес, чего желал, то себе и получил. А теперь приезд мой и челобитье стали ни во что, насмеются надо мною изменники мои, горные черкесы, и до основания разорят. Чем мне отдану быть и душу свою христианскую погубить в неверных басурманских руках, лучше мне здесь в православной христианской вере умереть, а в свою землю мне незачем ехать!..
Теймураз все больше и больше горячился, его седые брови грозно хмурились, а черные живые глаза сверкали суровым упреком.
– На ком-то Бог взыщет, – взволнованным голосом продолжал он, – что басурманы меня, царя православной христианской веры, погубят и царство мое разорят? Великому государю какая будет честь, что меня, царя, погубят и род мой, и православную христианскую веру искоренят? Я за православную христианскую веру с малой своей Грузинской землей против турок и персиян стоял и бился, не боясь многой басурманской рати. Пожаловал бы хотя государь, велел бы хоть проводить своим ратным людям, – утихая, докончил Теймураз.
– Государь тебя велит проводить ратным людям и к шаху отпишет, чтобы он на тебя не наступал и Грузинской земли не разорял. Как-нибудь проживи теперь в своей земле, а потом царское величество ратных людей к тебе пришлет, будь надежен, безо всякого сомнения, – произнес Трубецкой, стараясь утешить Теймураза.
Царь грустно покачал головой.
– Если я сам ныне милости не упросил и никакой помощи не получил, – говорил он, – то вперед заочно ничего ждать уж не могу. И прежде обо мне царское величество к шаху писал, однако шах Аббас землю мою разорил и меня выгнал.
Так и уехал Трубецкой, не влив в душу обиженного старого царя отрадного чувства надежды и утешения.
Вскоре Теймураз отправился восвояси. Унылостью и безнадежностью веяло от лиц, провожавших своего престарелого царя. Царевна и царевич некоторое время еще оставались в Москве, так как неизвестно было, где преклонит свою седую голову грузинский царь.
Был холодный сентябрьский день. Над Москвой повисло свинцовое, серое небо, и дождь медленными, беспрерывными каплями падал на землю.
В грузинском доме были необычайная суета и волнение. Теймураз Давыдович уезжал со своей свитой в Иверскую землю. На дворе уже стояли оседланные лошади и дорожная колымага для Теймураза. Несколько вооруженных русских ратников гарцевали на своих великолепных арабских конях.
Теймураз, глядя из окна на эту кучку людей, которые приставлены были охранять его в дороге от нападения врагов, горько усмехнулся.
– Великий государь думает, – произнес он, обращаясь к присутствовавшему в комнате боярину, – что эта горсточка ратных охранит меня от черкесов?
– Ратники – добрые молодцы, – ответил боярин, – и сберегут твое царское величество, не сомневайся в том.
Презрительная усмешка мелькнула под седыми усами царя, но он ничего не возразил и обратился к царевичу:
– Как только выгоню из Тифлиса Аббаса, приедешь домой.
– Возьми меня с собой, – упрямо твердил мальчик. – Здесь так холодно! Смотри: само небо плачет здесь от тоски по солнцу, по теплу; моя душа стынет, я не могу больше…
Большие черные глаза царевича подернулись слезой.
– Скоро, скоро увидишь ты и яркое солнце, и синее небо, и наши голубые горы, – стал утешать мальчика старый царь. – А ты, Елена, точно и не рвешься на родину? – спросил Теймураз Елену Леонтьевну, безмолвно присутствовавшую при этом. – Или здесь хорошо, привыкла? – подозрительно взглянул он на невестку.
Елена Леонтьевна чуть вспыхнула, ее длинные ресницы дрогнули, но она овладела волнением и спокойным, ровным голосом ответила:
– Как повелишь, государь, так и поступлю. Где прикажешь быть, там мне и будет хорошо.
Теймураз, довольный таким почтительным ответом, одобрительно кивнул головой.
Пришли сказать, что пора ехать.
Началось прощание. Царевич Николай не вытерпел и, рыдая, упал деду на плечо. Старый царь, стараясь скрыть предательскую слезу, набегавшую на глаза, крепко обнял внука и твердой походкой вышел из комнаты.
Елена Леонтьевна, царевич и все оставшиеся грузины высыпали на крыльцо провожать старого царя.
Вышла из комнаты и княгиня Ольга Джавахова. В черном, монашеском платье, в черном платке на голове, закрывавшем почти все ее лицо, в ней трудно было признать прежнюю юную княжну; несколько месяцев сразу состарили ее и положили неизгладимую печать страдания и горя на бледное, сильно исхудалое лицо. Она подошла к Вахтангу Джавахову, тоже уезжавшему с Теймуразом, и, упав перед ним на колени, просила простить ей невольное участие в смерти Леона.
Растроганный грузин поднял молодую женщину, обнял, поцеловал и сказал, что не винит ее ни в чем, так как знает настоящую виновницу, которую постигла должная кара за все ее преступления.
– Она несчастная, и я буду молить Господа, чтобы Он вернул ей ее разум, – набожно проговорила Ольга, устремляя на небо свой светлый взгляд.
– Зачем? – вмешался в разговор боярин. – За все свои деяния боярыня Елена Дмитриевна должна будет ответить людям, если ей разум вернется, и понесет она тяжкое наказание, а может быть, и позорную смерть, а так… пусть страждет – и Господь ей простит ее тяжкие вины. Видно, Его воля отняла у нее разум. Ему лучше ведать, что надо человеку для искупления.
Все молча слушали слова боярина, и никто ничего не возразил на них.
– Не забывай могилы моего сына! – крикнул Вахтанг Ольге, когда грузинский кортеж двинулся уже со двора.
Ольга махнула в ответ рукою. Разве в этом могло быть сомнение? В целом свете у нее остались только дорогие могилы на кладбище. Могла ли она забыть их?
Царевна обняла Ольгу, и они долго следили, как по Неглинной медленно двигался грузинский поезд.
Оставшиеся грузины стояли с непокрытыми головами и грустными глазами смотрели на уезжавших.
А мелкий осенний дождь неустанно падал со свинцового непроглядного неба неприветной для Грузии Москвы.
Примечания
1
«Жилецкие люди» – название, употреблявшееся в Московском государстве в противоположность «служилым людям», иначе говоря – горожанин. (Примеч. aвm.)
2
1617 год.
3
Бранное слово, привычное Тишайшему. (Примеч. авт.) То есть смерд.
4
Вертелах. (Примеч. авт.)
5
Сосуд, вмещавший четверть ведра жидкости. (Примеч. авт.)
6
Бутылки. (Примеч. авт.).