Читать книгу Свободный человек (Светлана Юрьевна Богданова) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Свободный человек
Свободный человек
Оценить:
Свободный человек

4

Полная версия:

Свободный человек

Если бы знать заранее, глядя на крошечного ребенка, что произойдет с ним, когда вырастет он и возмужает, когда переливчатые чужестранные песни вытянут из него, точно внутренности из раздавленного насекомого, всю его душу, подчиняя все мысли его стремлению умчаться прочь, улететь в ранящую так глубоко синеву незнакомых небес, если бы знать все это, если бы слушать каждый свой сон и каждое, пусть самое нелепое предчувствие, предмыслие, предсуществование, тогда бы можно было все изменить, можно было бы приносить жертвы тем богам, которые особенно пристально следят за твоим возмужанием, а той Мойре, что однажды натянет твою нить, истоньшая ее до предела, возжечь непременный костер или хотя бы факел, хотя бы лучину, да и едва заметный лунный свет посвятить бы однажды той Мойре, пусть прядет она сильными своими пальцами с нежностью и опаской, успеть бы то, что необходимо! Разве бы обезумели те фиванки, когда бы поклонялись они Вакху? Разве бы Лай способен был на предательство, если бы знал он о Герином гневе? А жители архипелага – они непременно бы остановили свои острова в немыслимом их верчении, вознеси они вовремя молитвы и песнопения и зарежь они дюжину тонкорунных барашков в честь Посейдона?

И все же почему мне приходит в голову, что они несчастны, плавучие островитяне? Почему все, что чуждо, мне кажется безобразным? Разве нужно ослепнуть, оглохнуть и потерять корону, состариться, узнать, наконец, ужасную правду, чтобы возжаждать исчезновения?

Не будь у меня моей свинцовой, распухающей к вечеру, набухающей от невзгод тени, я был бы легок и быстр, и ноги мои мелькали бы средь зарослей и камней, как ноги воинственного Ареса, однако я не желал бы мчаться, как он, по крови и слезам, но мечтал лететь над землей и водой, над безжизненными далями, косматыми лесами и пастбищами прочь, прочь из страны моего несчастья, прочь от Иокастина чрева, к возлюбленной моей Иокасте.

*Размышляя над тем, как получилось у меня подняться над головами людей и богов, я неизменно прихожу к выводу, что все это произошло как бы без моего участия. Если бы не предсказание оракула – то, самое первое в этой истории, если бы Лаю не стало известно, что падет он от руки собственного сына, то и не удалось бы мне выразиться в прекрасном и кровожадном образе Сфинкс, не удалось бы мне сверкать среди смертных своей мудростью и неизбежностью. Не пожелай Олимп женить Эдипа на его родной матери, он вполне мог бы пасть жертвой – одной из многочисленных жертв – Сфинкс. Ведь встреча Эдипа и Сфинкс уже случилась после того, как Эдип умертвил – в случайной дорожной драке – Лая, своего отца. Однако, раз выпало ему на долю стать правителем Фив и мужем Иокасты, встреться ему на пути хотя бы и сотня Сфинкс и иных каких чудищ, он непременно бы выбрался из их цепких мертвящих лап целым и невредимым – просто хотя бы потому, что судьба его заранее была предопределена. Только такой человек, как Эдип, олицетворявший возмездие и предопределенность, служивший одновременно и жертвой, и палачом, не знающим ничего о суде над жестокостью и распутством, не будучи посвященным в истинное положение вещей, – только такой человек и был способен на молниеносную разгадку ужасной тайны Сфинкс.

Когда я размышляю об этом, я понимаю, что ни капли моей воли не было в том, что я помогала Иокасте-Сфинкс и в том, что я подсказала Эдипу слово «человек». Судьба богов тоже предопределена, и возможность выбора, и так называемая воля богов – все есть химеры и снижение понимания пути, ведь путь, судьба – нечто большее, чем кажется каждой песчинке в океане, нет, не в океане, но в капле, единственной темной капле Стикса.

Для того чтобы открыть ворота, на этот раз понадобилась сила одновременно трех стражников. Тиресий чувствовал, как их загорелые тела напряглись, как натянулись мускулы под их влажной кожей, и тотчас же он услышал скрежет и скрип давно не смазываемого, изъеденного гарью металла. В лицо старика пахнуло густым гвоздичным маслом, которым пользовались военные, вынужденные простаивать почти целый день под нещадным солнцем; затем, наверное, слишком даже резко, запах этот сменился другим, острым, отвратительным запахом тления и дыма, и Тиресий понял, что ворота уже открыты, он волен покинуть Фивы навсегда.

Старик шагал по дороге и повсюду слышал стоны и погребальное пение – кому-то еще доставало храбрости и терпения хоронить мертвых возле самой обочины, по несколько трупов в день. Он шел не спеша, то и дело останавливаясь и по-птичьи поворачивая голову из стороны в сторону. Некоторые больные подползали к Тиресию и пытались просить его о чем-либо: о еде ли, о целебных травах… Узнав его, они кричали вослед его удалявшейся спине – ответь, Тиресий, долго ли осталось мне жить? Но Тиресий молчал и лишь качал головой. Мысленно он все еще блуждал в желтом дворце Эдипа, спускаясь по бесконечным лестницам и мучительно подсчитывая количество поворотов, чтобы – на всякий случай – не ошибиться. Эдип опять занемог, но его болезнь давала возможность ему как следует поразмыслить над происходящим, осознать всю нелепость своего существования, очиститься от нее и бежать как можно скорее, оставив трон, Фивы, умирающих подданных и спящую Иокасту, бежать за Тиресием туда, где всякий смертный обретает бессмертие, лишаясь собственной тени.

я лишенный тени легкий как бормотание задремавшего пастуха могу сам служить тенью безмолвной тенью царю и даже жрецу согласился бы но нет покидаю я фивы навеки ведь царь уже больше не царь он теряет влагу и волю он станет вскорости сух точно щепка я был рядом с ним и больше не буду не царь он не царь он сам признается в том постоянно себе себе а значит и мне не утаит от меня и тайны рожденья и смерти и тайны венчающей короной печали одних лишь царей жрецов и поэтов не царь он и не поэт и жрецом вряд ли он станет однако жрецом он мог бы стать ведь отныне теряет он память по капле по струйке и силы во имя того чтобы легкость неизведанную обрести теряет он тень и я вижу как вскоре попутчиком будет моим попутчиком стариком целуйте ему шишковатые пальцы то корни вплетавшие в книгу весь сок его мысли то ветви в которых сидела возлюбленная его иокаста целуйте и он посвятит вас во сфинксы и он наделит вас загадкой которой разгадка вы сами я жду тебя бедный старик отзовись о эдип отзовись

Эдип приоткрыл глаза: сейчас он ясно понимал, что находится в своих покоях, но различал пока лишь темное и светлое, будто в наказание за слишком большую чувствительность к недавно поразившей его яркости дня. Мимо него скользнула какая-то тень, ему почудилось, что это Тиресий, и он позвал его. Однако это был один из придворных рабов, он принес небольшой кувшин с водой – на тот случай, если царь захочет пить. Кланяясь и почтительно опуская глаза в землю, раб спросил, как здоровье царя Эдипа. Эдип в ответ лишь что-то пробормотал и, внезапно ощутив вокруг себя странную пустоту, затих. Послышались бодрые шаги, и к Эдипу вошел Креонт, якобы узнавший, что царь вновь обрел способность говорить и мыслить.

Посмотрев на Креонта, Эдип с удивлением заметил, что отныне ему безразлично всякое слово и всякая попытка главнокомандующего в чем-либо убедить царя, ему также стало все равно, что происходит на площади перед дворцом, чье тело покоится в самой высокой башне дворца, много ли людей умирает в страданиях за стенами Фив. Я больше не царь, несомненно, Тиресий предупреждал меня о короне, и вот я уже отрекаюсь, я потерял свое царство, и мне не жаль и не больно.

*Одинокая Гера стоит на прежнем своем Сфингионе. Одинокая Гера оглядывает окрестности и предается мечтаниям. Моя Иокаста, поверь, что давно ты стала центром Вселенной, словно мать наша, Гея. Вокруг тебя движутся все: и большие и малые звезды, и Солнце, увенчанное искрами твоих истлевающих богатств. И я среди всех, – однако я ощущаю свою отстраненность и двойственность, я среди всех и вроде бы нет, я одинока. И это мне позволяет рассуждать о тебе, моя Иокаста, я убеждена, что ты будто водоворот, затягивающий в себя события, превращающий время в невиданную условность, мы все по твоей милости как бы застыли в тугих маслянистых волнах подземной реки, и прошлое для нас становится тождественным будущему.

Все воедино сплелось. Посейдон ли родил Агенора, основателя Фив, или только даст ему жизнь? А Семела, распутница, став соблазнять Громовержца, уже носит во чреве дитятю, веселого Вакха, деда Лая, или тоскует в надежде на Зевсовы грозовые объятья? Лай ли это ласкает тебя, Иокаста, в медовых потьмах, или сын твой Эдип, или я сжимаю чело тебе кожей змеиной? Все слилось, повернуло все вспять, закрутилось, связалось!

На следующий день Эдип призвал к себе своего младшего сына, Этеокла. Юноша был усажен возле отцовского ложа, в руки ему настойчиво дали любимую книгу Эдипа, и тот должен был вслух читать до самого вечера.

«…множество мелких островов, число сочетаний которых бесконечно…

…поэтому островитяне правдивы и наделены даром предвидения – ведь мысли их, лишенные тяжести и темноты, способны лететь вперед быстрее времени.

…слепцы по необъяснимым причинам продолжают хорошо видеть, а глухие обладают недюжинным слухом…»

И лиловые в закатных отблесках волны, и бесшумный песок под легкими босыми ступнями, и непременно острый запах гиацинтовых соцветий, и кипарисовая роща, оглашаемая предвечерним птичьим клекотом, и светлая, будто прозрачная трава, не хранящая в себе ни единой темной черточки, ни малейшего сгусточка надвигающихся сумерек, – все это представлялось Эдипу во время чтения. Этеокл читал бесстрастным голосом, видно было, что содержание книги не увлекает его, и он выполняет скучную обязанность перед больным отцом. Подумать только: и это мой сын, ведь это дважды моя кровь, это наивысшее умножение моей крови на самое себя, Этеокл, мой сын и мой брат одновременно, проклятый ребенок, осужденный на вечную тоску по власти! Если бы не все эти пастухи и прорицатели, если бы не моровая язва, если бы не разверзнувшиеся в одночасье передо мной и моими подданными ворота Тартара, – разве бы мог я поверить, что я – подкидыш в доме Полиба и Меропы? Несхожесть – свойство, которое венчает глубочайшую привязанность между отцом и сыном, несхожести не надо бояться, но следует ею наслаждаться, ведь, разглядывая двух совершенно различных людей, можно прийти к удивительным заключениям о многосторонности мира и переменчивости всего сущего. Что со мной? – кажется, раздражение покидает меня, покидают меня боль и чувство – одно из самых ужасных – вины. Я едва заметно приподнимаюсь над своим ложем и вьюсь, и плаваю в струях божественных воскурений, неужели солнечный жар поразил меня столь жестоко? Неужели ноги мои отказали мне навсегда?..

– Отец, ты не слушаешь меня, что с тобой? Напрасно ли я читаю эту книгу?

Этеокл приподнялся и с трудом захлопнул пухлый том. Эдип все еще был погружен в свои странные новые ощущения и молчал, чем только больше раздражил Этеокла. Царевич подошел к отцовскому ложу и наклонился над Эдипом. Глаза Эдипа были прикрыты, лицо сохраняло выражение внутреннего покоя и даже – так показалось юноше – блаженства. Этеокл протянул руку и дотронулся до смуглой щеки Эдипа, и ему вдруг почудилось, что отец уже умер, что лицо у него влажное и холодное, точно у покойника.

– Клянусь богами! – вскричал Этеокл, Эдип медленно разлепил веки и окинул мутным взором сына, закрытую книгу, сумеречные углы своих прохладных покоев. – Я так испугался, отец, мне мерещилось, что… я не знаю, зачем я читал эту книгу, ведь ты не слушал! А мне… мне было не очень интересно читать ее, – залепетал испуганный Этеокл. Эдип опять прикрыл глаза – теперь уже в знак понимания.

И тогда Этеокл обнаружил, что он вовсе не наклоняется над отцом, хотя расстояние между их лицами не изменилось, отец продолжал лежать, но как-то вроде выше, чем раньше. Этеокл придвинулся ближе и увидел, что голова Эдипа парит высоко над подушкой. Тогда он в ужасе сдернул с отца царское покрывало из золотистого шелка и отпрянул. Эдип покоился в прежней расслабленной позе – на воздухе, высоко над ложем.

*Ты по-прежнему вглядываешься в даль, и горизонт уже представляется тебе узкой-узкой щелью, тебе хочется разъять небо и море и проникнуть в образовавшуюся сверкающую пустоту, чудом врывающуюся сквозь гигантские пространства волн внутрь твоей груди. В своем желании ты уже не замечаешь, что делаешь, пальцы твоих перекрещенных рук сжимают озябшие плечи, ниже, ниже. Ты приходишь в себя лишь тогда, когда на песок падают тяжелые аметистовые бусины, – катятся и подскакивают.

Я вижу, как ты устало опускаешься на колени, погружая руки в песок, и начинаешь в отчаянии собирать непослушные розоватые шарики, их полированная поверхность сверкает и отражает оранжевые блики заката и темную зелень моря, светлое платье и еще кого-то, мелькнувшего за твоей спиной, метнувшегося и растворившегося в предвечерних сумерках. Ты останавливаешься, мысли твои замерли вместе с твоим телом: ты здесь уже не одна.

Эдип парил над собственной простыней: весь вечер он был один в своих покоях. Он знал: Этеокл побежал разыскивать Креонта, они позвали с собой и Полиника и уже долго советуются, не ведая, как поступить с летающим царем. В то же время пришел один из воинов и доложил генералу, что слепой старик, все эти дни сопровождавший царя, куда-то пропал, стражники, охранявшие ворота, ведут себя необъяснимо, они сидят на корточках – словно молятся – и на все расспросы лишь качают головами, щурясь в ярком свете факелов. Их лица мрачны и полупрозрачны, всем, кто на них смотрит, кажется, будто они превратились в собственные тени. Креонт и царевичи решили было послать вдогонку Тиресию пару всадников, но затем передумали: к чему, если он и так ушел, если он больше не станет вмешиваться в правление государством, влияя самым подавляющим образом на царя и на придворных? Однако что делать с Эдипом, эти трое еще не решили.

Эдип внезапно понял, что ему удается мысленно входить в каждую залу дворца и подслушивать разговоры, которые ведут рабы и кухарки. Он наблюдал за своими сыновьями и Креонтом: собравшись в его библиотеке на тайный совет, они обсуждали, как лучше объявить Эдипа – умершим ли? умалишенным? бежавшим? – неспособным в любом случае более править Фивами, и под этим предлогом передать власть… Здесь все трое стали спорить, их слова Эдип различал достаточно ясно, но они не вызывали в нем никаких чувств, ему вдруг стало безразлично, о чем они договорятся, и он – все так же, пользуясь каким-то случайно проснувшимся в нем виденьем, покинул библиотеку и направился в другие покои дворца. Он заглянул в тронную залу, где отчего-то горел один-единственный факел, но никого не было, и пламя гулко шипело, будто таким образом откликаясь на пристальный взгляд отсутствующего Эдипа. Он незримо проник в галерею, ведущую к башне Иокасты, проход был непривычно тих и темен, но ему все-таки довелось различить задремавшего между колоннами стражника, – очевидно, поставленного на пост Креонтом. Дольше всего Эдип пребывал в башне Иокасты – он не был в состоянии угадать, сколько сможет так бездвижно висеть в воздухе и когда он наконец увидит свою жену – свою мать. Впрочем, наверное, уже никогда. Он завороженно всматривался в ее лицо, надеясь найти в нем черты той женщины, которую так любил, но не находил их. Он окидывал безучастным взглядом тонкие складки кисеи, скрывавшие ее желтоватую кожу, – на этот раз она представлялась ему не янтарной, но восковой, кожа его матери была кожей старухи – сухой и пожухлой. И безмерно долго он любовался бликами, отбрасываемыми серебряными пряжками на свежей одежде царицы. Эти пряжки сияли нестерпимо, но он принуждал себя не моргать и словно бы впитывать белесый блеск – до тех пор, пока глазам не станет больно, а затем в изможении смежил веки и опять очутился в своих покоях. Как только ему удастся встать на ноги, он тотчас отправится прочь из дворца, прочь из Фив, чтобы догнать Тиресия и уже не отставать от него. Он наденет точно такую же повязку, как и у Тиресия, он завяжет себе глаза, чтобы уже больше не видеть того, что он видел – всю свою жизнь, чтобы наслаждаться только воображаемыми картинами – шипением факела, темнотой галерей, блеском пряжек на женской одежде, – так как воображаемые картины отныне он считает единственно правдивыми… Тиресий! Вероятно, только Тиресий знает, где находится плавучий архипелаг, вероятно, только Тиресий сумеет привести Эдипа туда, на родину Аполлона, или, как называл его старик, Локсия, двусмысленного бога. А Фивы? Разве же они не спасутся от жестокого мора? Разве же не оставит чума его отныне нелюбимый город? Город Лая, его отца, его соперника, его убийцы, его жертвы?

ты найдешь меня ведь и я не стану прятаться я лишь притаюсь за древним дубом корявым и сильным жертвенником локсию притаюсь в ожидании тебя и ты не замедлишь прийти небо утонет в серой глухоте туч из которых посыплются белые ледяные хлопья но мы не испугаемся бояться нам нечего мы лишь вспомним что они называются снегом нам будет весело старик окликнешь ты меня я не выдержу дольше и меня будет разрывать изнутри невиданное ликование от встречи с тобой но ты слишком слаб старик отвечу я выйдя навстречу ты слишком слаб твой лоб ледяной и влажный будто ты уже умер я и вправду умер ответишь ты я умер а перед собой ты видишь не меня но лишь мое давнее желание ухода лишь мою жажду спокойствия и мудрости ты способен мне дать и то и другое и третье и вот я здесь ты ждал меня да соглашусь я без обиняков да и в этом согласии будет заключено все о чем мечтал царь но что доступно было только самому эдипу я поведаю тебе о том что твое виденье есть не что иное как подлинное зрение и протяну тебе черную повязку точно такую же как и у меня самого остаток ночи мы проведем возле костра ты спящий новым глубоким сном я бодрствующий вглядывающийся в черную чащу застывшую за твоим доверчивым затылком непривычного к уходу человека

Когда Эдип проснулся, была ночь. Он сел, спустив ноги со своего ложа, но, вместо того чтобы ощутить неприветливую прохладу мраморного пола, его неожиданно окрепшие ступни скользнули по чему-то теплому и податливому. Наклонившись, он понял, что стоит над полом – и как граница, как разделительная черта между его ногами и блеклыми прожилками камня искрится, трепещет прозрачный слой воздуха, не затемненный тенью и никак не сминаемый отныне невесомым его телом. Мягко и легко пройдя по комнате, Эдип остановился и взглянул вокруг. Сейчас он был совершенно уверен, что все, увиденное им, было ему незнакомо. Не под давлением мучительной лихорадки, последние дни помутившей его рассудок, не под расплавляющим все очертания дыханием жары, не под пугающими заклинаниями усталых жрецов – все окружающее изменилось по какой-то непонятной ему причине, но единственным, доподлинно известным ему было то, что оно действительно изменилось – внезапно и бесповоротно. Это уже были не его покои, поскольку стены здесь закруглялись, точно бока глиняного сосуда, углы бесследно исчезли, а окно, еще недавно бывшее квадратным, как и все окна во дворце фиванских правителей, теперь изогнулось и формой своей напоминало узкую продолговатую арку. Вместо обычной решетки его закрывала прозрачная твердая пленка, похожая на искусно отшлифованный кристалл, впрочем, украшенная пестрым орнаментом, в центре которого, среди разноцветных треугольников и кружков, была нарисована печальная женская фигура – Иокаста? – держащая в руках уснувшего дитятю – Эдипа? – оба они, и мать, и ребенок, сидели верхом на осле с огромными карими глазами, подходящими скорее корове; осла того вел старик, лицо его было морщинисто и измученно, Эдипу показалось, что это лицо фиванского пастуха. Эдип подошел к окну и дотронулся до него. На ощупь картинка была ледяной – такой удивительно ледяной, что Эдип быстро отдернул от нее палец и долго дышал на него, отогревая. Осел! Обернувшись, Эдип увидел, что ложе, на котором он только что спал, покрыто серовато-бурой шкурой. Приглядевшись, он понял, то была шкура осла – того самого, на котором Креонт вернулся из Дельф, принеся Эдипу весть, что моровую язву, разразившуюся в его царстве, можно победить лишь узнав имя убийцы Лая, убийцы, уже двадцать лет безнаказанно живущего в Фивах, живущего и не ведающего отмщенья, узнав его имя и изгнав его прочь, в чужие земли. Эта шкура – Эдип сам велел ее не сжигать – хранила на себе карту: составленная неизвестным путешественником, такая карта, в точности отображавшая действительное расположение фиванских земель и соседствующих с ними, а также и неведомых Эдипу царств, городов и островов; карта помогла бы ему в поисках плавучего архипелага, о котором он читал с такой жаждой в своей излюбленной книге.

Наклонившись над шкурой, Эдип снова нашел и Фивы, и Коринф, нашел он и морской берег, и горы и долго сидел, разглядывая каждый изгиб и каждую точку на карте, сидел, пока шкура не окрасилась, не заиграла цветными бликами, скользнувшими сперва по округлым стенам и упавшими затем на ложе – через странный орнамент в окне, скрывавший от бессонных глаз Эдипа наступающий рассвет.

На шкуре отчетливо выделялось странное рыжее пятно – в самой середине проплешины, принятой им за Фивы, и из этого пятна, означавшего, без сомнения, его собственный, Эдипа, дворец, вилась тонкая, будто начерченная лезвием клинка, изогнутая линия, бывшая, конечно же, дорогой, по которой Эдипу следовало идти – в направлении моря.

Не ведая как, Эдип выбрался из сложного и чужого ему здания – то ли храма, то ли дворца. Это был не его дворец, не тот фиванский дворец, чьи коридоры и галереи за долгие годы он выучил наизусть. Здесь ему приходилось бесчисленное множество раз поворачивать, но перед тем останавливаться, прислонившись к тусклой стене и подставив растерянное лицо навстречу метущемуся меж разноцветных окон сквозняку. Эдип раздувал ноздри, по запаху пытаясь определить то место, где заканчивались закоулки и где он смог бы выйти наружу. В конце одного подобного коридора показалось нежное утреннее свечение, и, направившись туда, Эдип через несколько мгновений очутился на улице.

Однако перед ним предстала вовсе не привычная дворцовая площадь, мощенная смуглыми булыжниками, на которой Креонт устраивал своим воинам учения. Все вокруг было голо: деревья, будто во время чудовищного урагана потерявшие свои листья, дорога – обыкновенная, славно утоптанная тропа, однако слишком широкая, замершие вдоль нее небольшие каменные дома с наглухо закрытыми окнами и дверями. Эдип взглянул на небо: оно почти совершенно скрылось за тяжелыми мутными облаками, лишь над горизонтом золотилась чистая полоска зари. Эдип шагнул, и в то самое мгновение, когда у него за спиной остались гулкие переходы, где он только что блуждал, в лицо ему ударил ломкий морозный воздух, небо точно дрогнуло, облака поблекли и натянулись, из них медленно попадали на землю белые мокрые хлопья, видом своим напомнившие Эдипу состриженную овечью шерсть.

Водрузив себе на плечи ослиную шкуру, служившую ему и картой, и накидкой, и ощутив обнаженными руками тепло, он медленно пошел по тропе, с радостью замечая, что ступни его по-прежнему никак не соприкасаются с землей. Он двигался в ту сторону, где, как он чувствовал, шумят холодные волны и откуда струится зовущий и такой знакомый запах соли и лаванды.

*Гера спускается в царство мертвых, – сама Гера пожелала перейти через Стикс, чтобы узнать, чем кончится придуманный ею миф. Она подходит к реке и видит Харона, лицо его серо, под глазами тяжелые кожистые мешки – следствие многовековой бессонницы, он не узнает ее. Своей маленькой проворной рукой он открывает ее таинственно сомкнутые губы и достает из-под ее языка розовую аметистовую бусину – точно такую, какие рассыпала Иокаста, гулявшая по берегу Астерии. Харон не знает ничего ни об Иокасте, ни об Эдипе: он лишь видит перед собой новую пассажирку для своего ветхого судна, он берет себе бусину, ему нравится аметист, оживляющий все в этих скорбных сумерках светлым сиянием, переправа оплачена, и Гера садится в ладью – на паром ли? на движущийся ли мост? на плот, подпрыгивающий при каждом вздохе времени? – садится и отправляется на другой берег. Сойдя там, она протягивает вперед ладони, и, захватив будущее, создает мутную смесь его с прошлым. В эту смесь включено все, там плавают соединившиеся фигурки Эдипа, Тиресия и Иокасты, там растворяются глиняные таблицы, поведавшие потомкам о плавучем архипелаге и развлекавшие предков, явленных на свет позже собственных детей.

Стоя на черном песке и глядя вослед удаляющемуся в ладье Харону, Гера чувствует славную прохладу окружающей ее смерти, она вздрагивает и издает резкий крик – победоносный и испуганный крик новорожденного.

Искусство ухода

Повесть

Посвящается Жене Богдановой

Глава 1

Двери теперь были закрыты, и анфилада существовать перестала. Все для меня потеряло смысл: и катание по кругу на моем тяжелом темно-желтом самокате – через все комнаты, – и наблюдение за танцующей девушкой, обутой в мужские ботинки, на которые сверху были надеты полотерные щетки – по коричневатому блеску паркета, и игры с бабушкой в прятки. Я стал избегать переходить из комнаты в комнату, потому что теперь это можно было сделать лишь через боковой коридор, параллельный моей некогда любимой анфиладе, то есть, в сущности, представлявший собой другую анфиладу, но всегда казавшуюся мне слишком светлой, слишком незащищенной, ибо ее восточная стена была нещадно пробита кем-то в трех местах, и мне, возможно, из-за малого роста либо еще по какой-то другой причине казалось, что именно над этим коридором отсутствовала какая бы то ни было кровля, и мне бывало особенно страшно смотреть сквозь три стекла на движение серых влажных облаков прямо над моей головой.

bannerbanner