
Полная версия:
Обопрись на меня
Открываю кошелёк. Восемь тысяч наличными, которые я месяцами по чуть-чуть откладывала «на всякий случай», сама не зная на какой. И вот пригодился всякий случай.
Восемь тысяч. Кот. Порванная тетрадь. Паспорт. Красная трудовая с одной записью.
В чём пришла.
Гостиница называется «Уют», и это единственное уютное, что в ней есть. Двенадцатиметровый номер, ковролин цвета «многое повидал», окно во двор с гаражами. Триста рублей сверху — «за животное». Я отдаю триста рублей и впервые в жизни думаю о трёхстах рублях как о сумме.
Наполеон вылезает из сумки, обходит номер по периметру — оскорблённый император на осмотре завоёванных руин, — и запрыгивает на подоконник. Садится. Смотрит во двор на гаражи.
А он-то как раз в порядке. Ему нужен подоконник — вот подоконник. Нужна я — вот я. Больше коту для счастья ничего не надо.
Сажусь на кровать, которая скрипит, достаю обувной клей — купила по дороге в круглосуточном, первая самостоятельная покупка за шесть лет, кассирша ещё спросила «пакет нужен?», а я растерялась, потому что не знала, что пакет теперь стоит денег, — и начинаю склеивать тетрадь. Страницу к странице. Корешок к корешку.
Клей воняет. Руки не слушаются. Одна страница рвётся ещё раз, и я реву над ней, уже в голос, потому что можно — впервые за шесть лет меня никто не слышит, некому услышать, и от этого не одиноко, а как-то… просторно.
Плачу и клею. Клею и плачу.
«Медовик, как для Пал Палыча».
— Бабуль, — говорю я вслух, потому что можно и это, — бабуль, я, кажется, всё сломала. Всё, что ты мне… Всё сломала.
Тетрадь под руками кривая, разбухшая от клея, страницы не сходятся. Но она целая. Вся. Ни одного листка я не потеряла на той плитке.
Наполеон спрыгивает с подоконника, идёт по кровати и укладывается прямо на раскрытую тетрадь, тёплым рыжим пузом на бабушкин почерк. Смотрит на меня. Мол, хватит. Спать.
Я глажу его между ушами.
За окном светает над гаражами. Первое утро, в котором нет ни одного человека, которому я что-то должна.
Страшно так, что зубы ноют.
И свободно. Впервые. Так свободно, что тоже до зубов.
Глава 6. Ася
Свобода, как выясняется к полудню, — это в первую очередь очень много мелких унижений, к которым тебя никто не готовил.
Касса самообслуживания побеждает меня со счётом три-ноль. Сканер не читает штрихкод на кефире, робот мигает красным и объявляет, что «в зоне контроля обнаружен непредвиденный товар», и я стою красная в тон, пока девочка-консультант лет девятнадцати не подходит и не делает всё за две секунды, глядя на меня как на бабушку. Мне двадцать восемь. Чувствую себя на сто.
Но кефир я покупаю. Сама. И батон — сорок два рубля, теперь я знаю, сколько стоит батон, — и пачку самого дешёвого корма коту, который наверняка объявит мне бойкот, потому что привык к паучам по цене небольшого ужина.
К вечеру у меня остаётся шесть тысяч триста и ясное понимание: за «Уют» по тысяче в сутки я протяну шесть дней. Дальше — улица.
Работа. Нужна работа. Немедленно, любая.
С работой ещё веселее. Обзваниваю объявления весь следующий день. «По трудовой опыт есть?» — и я замолкаю. По трудовой у меня два месяца секретарём восемь лет назад, а последних шести лет как будто не было. Шестьдесят птифуров за ночь, свадебные торты подругам Игоря «в подарок», три сотни рецептов в голове — и ничего, ноль, пустая красная книжечка.
«Перезвоним», — говорят мне. Не перезванивают.
К вечеру захожу в кофейню — просто погреться, кофе я теперь позволяю себе раз в день — и вижу на двери от руки написанное: «Сдаётся комната. Хозяйке. Недорого. Порядочным». И телефон.
Порядочная у меня хотя бы есть. Остального нет.
Тётя Зоя оказывается женщиной без возраста между шестьюдесятью и вечностью, с седым перманентом, уложенным волосок к волоску, в халате с люрексовыми розами и золотым зубом, который вспыхивает при улыбке. А улыбается она сразу — оглядывает меня, кота в переноске от Louis Vuitton и коробку с тетрадью.
— Ой, всё понятно, — говорит она вместо «здравствуйте». Говорок мягкий, южный, тёплый, слова будто в масле обкатаны. — Заходи, деточка, чего на пороге стоять. От мужа?
— Как вы…
— Сумка на сто тыщ, кот на миллион, а в глазах — три копейки. — Она отступает, пропуская меня. — Я, деточка, таких, как ты, за сорок лет столько перевидала. Заходи. Кот кусается?
— Только за дело.
— Мой человек. — Золотой зуб вспыхивает.
Комната — восемь метров, окно в тополя (у меня перехватывает горло: у бабушки тоже были тополя), кровать, стол, лампа с абажуром в мелкий цветок. Двенадцать тысяч в месяц. У меня осталось шесть с небольшим — впритык на половину, если не есть.
— Тёть Зоя, — говорю я, потому что врать больше нет сил, — у меня сейчас нет всей суммы. Только половина. И работы нет. Я пойму, если…
— А руки у тебя откуда такие? — перебивает она, кивая на мои запястья. Браслеты я сняла ещё в «Уюте» — и теперь ожоги от карамели видно всем. Впервые за шесть лет видно.
— Карамель, — говорю я. — Я кондитер. Была. Не знаю, кто я теперь.
Тётя Зоя долго смотрит на мои руки. Потом на меня.
— Значит, так, — говорит она и загибает пальцы, унизанные тонкими колечками. — Половину сейчас, половину как будут. Кот — под мою ответственность, я по нему давно скучаю, свой помер. А ты мне за это будешь печь. По воскресеньям. Я сорок лет мечтаю про нормальный медовик, а не тот срам, что в магазине.
У меня опять щиплет в носу. Второй раз за минуту незнакомый человек говорит про меня «руки» — и про медовик почти бабушкиными словами.
— Договорились, — говорю я.
— И вот ещё что. — Тётя Зоя берёт меня за подбородок сухими тёплыми пальцами, как берут ребёнка, которому надо сказать важное. — Ты, деточка, реветь будешь — реви, дело хорошее. Но одно себе заруби. Мужчина — это не банк. В него не вкладываются и с него не живут. С ним живут. Разница, деточка, в одном предлоге, а цена ей — вся твоя жизнь. Поняла?
— Не совсем, — признаюсь я.
— Ничего. — Она отпускает мой подбородок и подмигивает золотым зубом. — Поймёшь. Все понимают. Кто поздно, кто очень поздно. Ставь чайник, вон он.
И я ставлю чайник. Сама. В своём — впервые за шесть лет своём — углу.
Глава 7. Ася
К концу недели я выучиваю главное: свобода стоит денег, которых нет, и оплачивается опытом, которого у меня как бы не было.
Пять кондитерских отказали. Две — прямо, три — вежливым «перезвоним». В шестую, сетевую пекарню, меня взяли на смену, на пробу, без оформления — и уволили через день, потому что я, оказывается, слишком долго вожусь: делаю каждое пирожное как для гостя, а надо как для конвейера, двести штук за смену, «девушка, вы не в ресторане, шевелитесь». Я не в ресторане. Я нигде.
Тётя Зоя вечерами кормит меня борщом «просто так, у меня много наварено, не пропадать же» — я понимаю, что не «много» и не «не пропадать», но беру, потому что гордость себе позволить пока не могу, — и говорит: «Не туда стучишься, деточка. Тебе не в пекарню, тебе в ресторан. Там руки видят».
В ресторан. Легко сказать. Туда кондитера берут по имени, по портфолио, по рекомендации. У меня нет ни имени, ни портфолио, ни рекомендации. Есть шесть тысяч долга тёте Зое, кот на дешёвом корме и склеенная тетрадь.
Но есть один ресторан.
Узнаю про него из тёти-Зоиной болтовни. «Веранда», тут, на Заречной, две улицы вниз. «Хорошее место, деточка, дорогое, туда приличные ходят. Хозяин, говорят, сам повар, из этих, что с руками, не из тех, что с деньгами».
Сам повар. Из тех, что с руками.
Я вспоминаю белёсый ожог на тыльной стороне ладони. «Кто вас научил класть соль сверху?» «Ваша жена не балуется». Я гоню это — при чём тут гость Игоря, мало ли поваров с ожогами, — но название улицы стучит в висок. Заречная. Бабушкина Заречная. Может, это и знак.
Кондитером меня туда не возьмут, иллюзий не строю. Но в любом ресторане нужен кто-то на мойку. Посудомойка — не стыдно. Стыдно — это шесть лет выдавать своё за кейтеринг. А отмыть противни я сумею, я их отмыла в жизни столько, что хватит на медаль.
Надеваю единственное приличное и немаркое, что взяла из прошлой жизни, — тёмные джинсы и свитер, — собираю косу потуже, прячу ожоги под манжеты по привычке, потом одёргиваю себя и закатываю рукава. Пусть видят руки — раз трудовая молчит, пусть они за меня и говорят.
— Ну, с богом, — говорит тётя Зоя и суёт мне в карман мятную конфету, как первокласснице. — И спину держи. Ты не милостыню просить идёшь. Ты работу предлагаешь. Разница, деточка…
— …в одном предлоге, — говорю я.
Золотой зуб вспыхивает.
«Веранда» оказывается тёплой, с окнами в пол и живым огнём в глубине зала, где открытая кухня. Пахнет так, что у меня подводит живот, — я забыла, когда ела по-настоящему. Обеденный перерыв уже кончился, зал пустой, только девушка-администратор протирает стойку.
— Здравствуйте, — говорю я, и голос садится. Прокашливаюсь и начинаю заново, ровнее, как учила тётя Зоя: спину держи, работу предлагаешь. — Меня зовут Анастасия. Я ищу работу. Кем угодно на кухне — посудомойкой, помощницей, кем возьмёте. Я умею готовить, но у меня нет опыта по трудовой, поэтому готова с самого низа. С мойки.
Администратор — молоденькая, с уставшими глазами — смотрит на меня, потом на мои руки на стойке. На ожоги.
— С мойки, — повторяет она с непонятной интонацией. И вдруг: — Вы кондитер?
— Была, — говорю я. И поправляюсь, потому что «была» — это слово из клетки. — Я кондитер. Просто без бумажки.
— Подождите минуту. — Она уже идёт к кухне. — У нас как раз ЧП с цехом, второй кондитер в декрет ушла. Сейчас позову шефа. Точнее… — Она оглядывается, и на лице у неё что-то вроде сочувственного любопытства. — Позову хозяина. Он сегодня на кухне, разгребает. У нас сам решает по людям.
— Хозяина не надо, — быстро говорю я. Мне бы шефа, мне бы на мойку, мне бы тихо. — Мне бы просто…
— Дмитрий Андреич! — кричит она в сторону кухни. — Тут к вам! Кондитер!
И из-за поворота открытой кухни, вытирая руки полотенцем, выходит он.
Высокий. Тёмные волосы с усталой ранней сединой. Белёсый ожог на тыльной стороне ладони.
Гость с юбилея. Тот самый, который доел мой птифур до конца, глядя мне в глаза. Тот самый, который спросил, ела ли я.
Он видит меня — и останавливается. Полотенце замирает у него в руках.
И по его лицу я понимаю страшное: он меня узнал.
Глава 8. Дмитрий
Неделю я не искал её. Гордился собой, как идиот.
Не стал спрашивать у Верницкого фамилию поставщика десертов — поставщика не было, десерты делала она, и спрашивать значило признаться себе зачем. Не поехал по адресу, что случайно услышал на юбилее, — Береговая, кажется. Не сделал ни одного из тех «незаметных» движений, которыми обычно устраиваю чужие жизни, воображая, что помогаю.
Я молодец. Я лечусь. Я, чёрт возьми, почти здоров.
А потом Верка кричит мне из зала: «Тут к вам! Кондитер!» — и я выхожу, вытирая руки, и вижу её.
В моём ресторане. На Заречной. В тёмном свитере с закатанными рукавами, так что видно ожоги — те самые, что были спрятаны под золотом, — с косой, стянутой туго, будто она собралась в бой, и с лицом человека, который последнюю неделю спал часа по три.
Она без браслетов. Вот первое, что я замечаю. Без его браслетов, и руки открытые.
Второе — как она вздрагивает, узнав меня. И тут же вскидывает подбородок, держит спину. Кто-то научил её этому за неделю, и я злюсь на этого кого-то — ревную, идиот, к тому, кто помог ей раньше меня.
— Здравствуйте, — говорит она. Голос ровный, только костяшки на стойке побелели. — Простите. Я не знала, что это ваш ресторан. Я пойду.
— Стоять, — говорю я.
Выходит резче, чем хотел. Она замирает. Верка делает большие глаза и испаряется — умная девочка, чувствует погоду.
— Простите. — Я сбавляю тон. — Не «стоять». Останьтесь. Сядьте. — Киваю на столик у окна. — Вы пришли наниматься. Я нанимаю. Давайте разговаривать.
Она садится на краешек стула, готовая сорваться. Смотрит на меня как на ловушку. И правильно — потому что во мне уже поднимается оно, знакомое, тяжёлое: вытащить, забрать, спасти. И мне до дрожи хочется сейчас же всё исправить.
Спокойно, Дмитрий. Ты это уже проходил. Это про тебя, не про неё.
— Что случилось? — спрашиваю я. Не «как вы?», не «что с вами?». Просто — что случилось. Как повар повару.
— Я ушла от мужа, — говорит она. Просто. Без слёз, без надрыва — так называют факт, который отболел на первом слое и болит на всех остальных. — Неделю назад. Мне нужна работа. Любая. Слышала, у вас нужен человек на кухню, готова на мойку, я хорошо мою, я…
— Вы кондитер, — перебиваю я. — Я ел ваш птифур. Солёная карамель на груше, каменная соль сверху. Я его помню.
Она моргает.
— Вы… помните птифур?
— Я помню всю плохую и всю хорошую еду, которую ел за двадцать лет, — говорю я. — Профессиональное уродство. Ваш птифур был хороший. Не «для домашней феи» хороший. Просто хороший. Таких кондитеров я беру не на мойку.
И вот тут она делает то, чего я не жду. Не радуется — напрягается. Будто я сказал не комплимент, а угрозу.
— Мне не нужно из милости, — говорит она. Тихо, но твёрдо. — Если вам меня жалко — не надо. Я не за жалостью пришла. Возьмите на мойку по-честному или откажите по-честному. А из милости — не надо. Я… я шесть лет жила из милости. Больше не хочу.
Я смотрю на неё.
И — впервые за долгое время — что-то во мне встаёт на место с тихим щелчком.
Потому что она только что ткнула пальцем ровно в то, чем я болен. В милость. В спасение. В «я лучше знаю, что тебе нужно». Она отказалась от моей протянутой руки — первая за много лет, — и вместо того чтобы обидеться, я чувствую забытое: уважение. Острое, как порез.
— Хорошо, — говорю я медленно. — Без милости. По делу.
Встаю, иду к кухне, снимаю с крючка запасной фартук и кладу перед ней на стол.
— У меня через две недели гастрономический ужин на сорок персон, а кондитерский цех оголён. Мне не нужна посудомойка. Мне нужен человек, который сделает десертную линию, от которой сорок человек ахнут. Из милости я бы такого не взял — из милости берут слабых, а мне нужен сильный. — Я смотрю ей в глаза. — Вопрос один: вы сильная?
Она смотрит на фартук. На меня. На свои открытые, обожжённые, ничем не прикрытые руки.
— Нет, — говорит она честно. И берёт фартук. — Пока нет. Но я научусь.
И знаете что? Я ей верю.
Глава 9. Ася
Кухня «Веранды» встречает меня так, будто я вернулась домой из очень долгой и очень глупой поездки.
Я и забыла, что кухня может так пахнуть. Не «кейтерингом на сорок персон», не парадным ужином — рабочим теплом: топлёным маслом, ванилью, поджаренным луком с горячего цеха, кофе, который повара варят себе между заказами. Медные тазы. Ножи на магнитной планке — от секача до тонкого филейного. Планетарный миксер размером с меня. И полки со всем, о чём я шесть лет мечтала над домашней плитой: инвертный сироп, четыре вида шоколада, ваниль стручками, а не порошком.
Я стою на пороге в чужом фартуке и чуть не реву. От запаха. От того, что это по-настоящему.
— Так. Это ещё что за фея с барского плеча?
Голос принадлежит невысокому кряжистому старику лет за шестьдесят, в белом колпаке, из-под которого торчат седые кустистые брови. Лицо в морщинах, как печёное яблоко, руки большие, разбитые работой, отмытые до особой чистоты. Он смотрит на меня поверх съехавших на нос очков, и во взгляде — сорок лет цеха и полное отсутствие иллюзий.
— Степаныч, — говорит из-за моей спины Дмитрий. — Это Анастасия. Новый кондитер. На ужин.
— Кондитер, — повторяет Степаныч так, будто Дмитрий сказал «балерина». Обходит меня по кругу, как покупатель — сомнительную корову. — Ручки покажь.
Я протягиваю руки. Он берёт их в свои — сухие, горячие, — поворачивает ладонями вверх. Смотрит на ожоги. На мозоль от венчика, которая так и не сошла за шесть лет. Хмыкает.
— Руки правильные, — выносит он вердикт и отпускает. — А глаза трусливые. Кондитер с трусливыми глазами — это, девка, брак. Крем чуешь пальцем или по книжке льёшь?
— Пальцем.
— Проверим. — Он суёт мне венчик, как приговор. — Заварной. Вон продукты. Время пошло. Обгадишься — не обижайся, я старый, мне врать некогда.
И отворачивается к своей плите.
Я смотрю на Дмитрия. Он привалился к косяку, руки скрещены на груди. Не помогает. Не подсказывает. Смотрит спокойно, тяжело, будто взвешивает.
— Ну? — говорит он. — Чего ждёте? Милости? Милости не будет. Я же обещал.
И уходит. Оставляет меня одну. С венчиком, с чужой кухней, с брюзгливым стариком, который «врать не будет».
И это — я понимаю позже, вечером, — первое, что он сделал для меня по-настоящему. Не подстелил. Не подхватил. Дал упасть или устоять самой.
Заварной крем я делаю с закрытыми глазами. В прямом смысле — на секунду закрываю, чтобы вспомнить бабушкину кухню, её голос: «желток не торопи, Аська, он спешки не прощает». Довожу до той самой густоты, когда след от венчика держится ровно три секунды и затягивается. Пробую пальцем. Солю щепотью — самую малость, соль будит сладкое, бабушкино правило.
Ставлю перед Степанычем.
Он пробует. Долго. Лицо — печёное яблоко, не прочтёшь.
— Соль зачем? — спрашивает он.
— Сладкое будит, — говорю я. — Бабушка учила.
Степаныч смотрит на меня поверх очков. И — впервые — что-то в кустистых бровях сдвигается. Не улыбка. Но соседняя с ней территория.
— Бабушка дело говорила, — бурчит он. — Ладно. Завтра к семи. Опоздаешь — домою тебя вместе с противнями. И глаза эти свои… — он машет венчиком у моего лица, — к завтрему чтоб посмелее были. Поняла, кондитер?
Кондитер.
Второй раз за неделю чужой человек называет меня тем, кем я себя шесть лет боялась назвать.
— Поняла, — говорю я. И улыбаюсь — не отработанной улыбкой номер люкс. По-настоящему. Кажется, впервые за шесть лет по-настоящему.
Глава 10. Дмитрий
Я даю себе слово не спускаться в кондитерский цех.
Держу его полдня.
У меня три ресторана, поставщик сорвал доставку устриц, налоговая прислала письмо, от которого у бухгалтера дёргается глаз, — тысяча причин не думать о женщине, которая прямо сейчас в моём цеху на Заречной осваивается под ворчание Степаныча. И ровно ноль причин туда идти.
Я иду туда в три часа.
Говорю себе — проверить, как новенькая. Хозяйское дело. Вру, конечно. Мне тридцать шесть, я вырастил сестру и построил три ресторана, а вру себе, как пацан.
Она не видит меня. Стоит спиной, раскатывает тесто, и весь мир для неё сузился до этого куска. Коса растрепалась, на скуле мазок муки, рукава закатаны, ожоги напоказ. И лицо — я захожу сбоку и вижу — лицо человека, который занят делом и на это время перестал бояться. Разгладилось. Помолодело. Она что-то бормочет себе под нос — считает или разговаривает с тестом, не слышу.
Я стою и смотрю, как женщина раскатывает тесто.
Двадцать лет в профессии, я видел лучших кондитеров страны, сам могу свести соус так, что критик заплачет. Меня невозможно впечатлить едой. А я не могу отвести глаз от того, как она проверяет тесто пальцем. Чужая — не чужая уже, моя работница, поправляю я себя, работница.
Степаныч ловит мой взгляд. Старый чёрт видит всё и молчать не умеет — умеет только выбирать момент.
— Руки золотые, — говорит он вполголоса, подойдя и делая вид, что проверяет духовку. — За день на моих глазах три вещи сделала, каждую — чисто. Крем чует. Тесто чует. Кто её так испортил, что глаза как у битой собаки?
— Муж, — говорю я.
— А-а. — Степаныч кивает, будто это всё объясняет. Для него — объясняет. — Из этих, что кормят, поят и душу по чайной ложке вычерпывают. Знаю породу. — Он смотрит на меня искоса, хитро. — Ты, Андреич, вот что. Ты её не жалей.
— В смысле?
— В прямом. — Он захлопывает духовку. — Такую жалеть — последнее дело. Её жалели-жалели, вон до чего дожалели. Ты ей просто дай работать и не лезь. Сама встанет. Такие, если не мешать, встают сами, только медленно. А кто лезет помогать — тот её обратно в собаку и превращает, даже с добром.
Я смотрю на старика. Тридцать секунд назад он ворчал, что не туда положили пергамент. А сейчас сказал мне то, что я буду вспоминать месяцами. То, что я всю жизнь не мог понять про себя.
Не жалей. Не лезь. Дай встать самой.
— Спасибо, Степаныч.
— За что? — искренне удивляется он. — Я про пергамент. Иди, Андреич, не отсвечивай. Мешаешь.
Я ухожу из цеха. На лестнице останавливаюсь.
Она попросила без милости. Он сказал не жалеть. Оба, не сговариваясь, говорят мне одно и то же — то самое, чего не смогла добиться от меня жена за четыре года брака и о чём кричала, уходя.
Может, в этот раз я услышу.
Может, в этот раз я научусь любить, не превращая человека в того, кого надо спасать. Если это вообще любовь.
Это любовь. Я уже знаю. Я просто ещё не готов произнести.
Глава 11. Ася
Через неделю в «Веранде» я узнаю про себя две новости.
Первая: я хороший кондитер. Не «для домашней феи». Просто хороший — так говорит Степаныч, а Степаныч за сорок лет похвалил троих, и двое теперь шефы в столице. Руки помнят всё, чего я боялась, что забыли. Тесто слушается. Карамель не подводит. На третий день Степаныч суёт мне свой фирменный медовик — «глянь, кондитер, может, чего добавишь». Я добавляю щепоть соли и цедру. Старик ест, молчит. Это молчание дороже диплома.
Вторая хуже. Я не умею есть.
За собой — не умею. Весь день кручусь у плиты, кормлю чужой ужин, пробую кремы на кончике ложки — а сесть и поесть по-человечески не могу. Забыла как. Шесть лет я ела стоя, «пока никто не видит»: незанятая делом женщина должна быть немножко виновата, а еда для себя — не дело.
Дмитрий замечает это на пятый день.
Он вообще замечает про меня всё — тревожно и, чего уж врать, тепло. Первые дни вёл себя так, будто меня нет: заходил, кивал, уходил. Но глаза всё видят.
В пятницу, в разгар вечерней запарки, он входит в цех, ставит передо мной глубокую тарелку и говорит:
— Ешьте.
В тарелке — паста. Простая, кухонная, «для своих» — та, что повара варят себе на бегу. Пахнет так, что у меня подводит живот.
— Дмитрий Андреич, я не…
— Это не забота, — перебивает он, будто прочёл у меня на лбу слово, которого я боюсь. — Производственная необходимость. Кондитер падает в обморок посреди смены — это убыток. Не хочу, чтобы мой работник отключился над кремом-англез и запорол продукт на восемь тысяч. Ешьте. Приказ работодателя, а не жалость. Такая формулировка устраивает?
Я смотрю на него. На пасту. На него.
Нашёл. Единственную формулировку, под которой я могу взять еду и не почувствовать себя должницей.
И не знаю, что страшнее: что он это сделал — или что раскусил меня за пять дней.
— Устраивает, — говорю я и беру вилку.
Первый кусок — и щиплет в носу, стыдно, глупо, прямо над рабочей тарелкой. Не потому что вкусно, хотя вкусно. Потому что кто-то поставил передо мной еду и сказал «ешь», ничего не требуя взамен. За шесть лет — впервые.
Он видит. Конечно, видит.
Но не подходит. Не обнимает. Не говорит «ну что ты». Делает вид, что рассматривает противень на дальней полке, — даёт поплакать без свидетелей. И это, что отвернулся, — нежнее любого объятия.
— Спасибо, — говорю я ему в спину.
— Не за что, — отвечает он, не оборачиваясь. — Накладная.
И уходит.
А телефон в кармане фартука вздрагивает. Раз, другой. Я вытираю руки, достаю.
Одиннадцать пропущенных. Все — с одного номера, который я не удалила, хотя надо было. И сообщение, длинное, — на экране блокировки только начало:
«Асенька, я всё обдумал. Я был неправ. Возвращайся, я тебя прощаю, и давай забудем это недоразумение, как будто…»
Паста встаёт комом.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

