banner banner banner
666
666
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

666

скачать книгу бесплатно


– В том-то и дело, – сказал преподобный. – А вот мне доводилось. И даю тебе слово, что не пахло от них ничем недостойным человека. Ведь что такое запах?

– И – что же? (Попробуй объясни. Уж так отец Беренжер умел так ставить вопросы, что не ответишь, хоть неделю чеши башку).

А он – уже вроде бы о другом:

– Ты когда-нибудь нюхал огурцы, обычные огурцы, растущие на грядке?

Нашел о чем спрашивать! У деревенского парня из Лангедока!

– Ну, и чем они пахнут? – не унимался он.

– Ясно чем – огурцами… (А как еще вы приказали бы ответить?)

– Вот и ошибаешься, – сказал кюре. – Огурцы, растущие на грядке, не пахнут ровным счетом ничем. Ну, разве что немного землей, которая их породила. А вот сорви огурец, да еще его разломи, – и запах тотчас же разольется. Все дело в том, что растущий огурец жив, а сорванный мертв. Живое лишено запаха, а мертвое пахнет мертвечиной. Как бы ни был аппетитен запах сорванного огурца – но это не более чем обозначение его смерти.

– Но ведь мы-то пока что живы, – возразил я, – а пахнет от некоторых – о-го-го! Вот, например, от нашего паромщика Жильберта – в особенности после того, как напьется, да чесночных лепешек нажрется с утра: понюхаешь – заколдобишься… Не говоря уже о старике Жордане, когда носки не просушит… Такой запах – в дом к нему не войдешь. А ведь живехоньки пока что оба!

– И что представляют собой все эти запахи? – впервые за время нашего пребывания в Париже увлекся беседой со мной отец Беренжер. – Как раз ее самую, мертвечину! То, что уже отторг от себя созданный Господом живой организм, и что подвластно лишь тлению. Ведь чту есть смрад, идущий от пьяницы? Смесь убитого когда-то, перебродившего винограда и омертвевшей от пьянства плоти. А носки твоего Жордана – они само тление и есть. Даже если взять тебя, хоть ты юн и оттого не так смраден, даже на тебе за день скапливается пот, то есть влага, уже отторгнутая жизнью, и омертвевшая кожа, с коей рассталась живая плоть. Отыми от человека все омертвевшее – и он будет лишен всякого смрада, как, должно быть, лишены его ангелы Божии. – В задумчивости он добавил: – Правда, мой мальчик, бывает еще смрад, идущий от души, от тех грязных помыслов, которые к ней поналипли… Но чтобы от него избавиться, не обойдешься ни водой, ни мылом, ни благовониями. Да уловить его можно не носом, а другою, более чистой душой

После некоторого молчания я спросил:

– А с монахами, о которых я говорил, как быть? Они ничего с себя даже не смывают.

– Ну, что касается святых отшельников, – подумав, сказал отец Беренжер, – то, я думаю, они уже настолько живут одним лишь духом, что и отмирать на них нечему…

И, как должно всякому кюре, не преминул добавить про геенну огненную. В нее, де, попадает лишь грязное, ибо ад – и есть самая грязь, вся, что накопилась в этом грешном мире. В рай не проникнуть ничему, что хоть капельку отдает плотским ли, духовным ли смрадом…

Здравое в его словах, безусловно, было. Мне оставалось только промолчать. На то он и рукоположенный кюре, чтобы находить во всем земном ниспосланное самим Господом, а также рассуждать об аде и рае.

Во всяком случае, с тех пор я обливался холодной водой по утрам со всем тщанием и уже без всякого понуждения со стороны кюре. И смывал, смывал с себя накопившуюся за день мертвечину. И носки свои каждый вечер стирал вместе с носками господина кюре. Уж не знаю как там моя грешная душа, но тело мое в этом отношении явно все более приходило в порядок.

…Ах, будете и вы смердеть, мой благочестивый кюре, никакое мытье, никакой самый благовонный одеколон вам не поможет. Сначала частями, потом всею своею плотью. Потом – тем, что некогда именовалось плотью. Так будете смердеть, что псы сбегутся, и будут выть, не понимая, откуда нахлынул на Ренн-лё-Шато этот смрад.

Но это позже, гораздо позже, много десятилетий спустя. Достаточный срок, чтобы живое и благоухающее успело стать смердящим тленом. Уж не знаю, тело или душа. Я всего лишь Дидье Риве, маленький человек, и не мне рассуждать о подобных материях…

Или там вовсе что-то иное произошло, чему нет столь простых объяснений и о чем речь далее…

Не знаю…

Кому вообще из людей дано знать промысел Божий, особенно если человек этот ничем не примечателен, наподобие меня, да еще с душой, заплутавшейся в столь непостижимо долгом времени?

…Так или иначе, но уже дня через четыре своего пребывания тут, близ Монмартра, я заскучал по дому, по нашей сонной Ренн-лё-Шато. Мое служение отцу Беренжеру здесь, в Париже, было совсем не тяжелое, но, если не считать того, в сущности единственного разговора на тему о запахах, какое-то больно уж тоскливое, и главное – я не видел никакого движения, никакого конца этой проклятой тоске.

Кто бы знал, что все это окончится так скоро, что совсем другая жизнь, совсем другой Париж – они совсем уже рядышком, ближе, чем кусочек времени от смерти до рождения (или – уж не знаю – может, наоборот: от рождения до смерти?) на моем теперешнем замыкании круга.

Да в сущности, все произошло в один миг!

История одной затрещины

…Нет, не в тот миг, когда у нашего задрипанного дома остановилась (слыханное ли дело!) карета с золотым баронским гербом, ливрейный лакей отворил дверцу, и в вонючий наш подъезд вошел самый что ни есть барон. О том миге тут же прознали все окрестности, и еще долго, наверно, будут о нем помнить и судачить, – но то случилось после, после. Во всяком случае, к чему-либо в таком роде я был уже готов. Ибо прежде был другой миг, замеченный немногими. Для меня этот миг отметился в памяти одним словом, и это слово было (прости, Господи!) “сon[7 - Французское ругательство, нечто вроде “мудак”]”.

А было так. Они, эти говньюки, налетели всей оравой, прижали меня к стене, когда я вышел с покупками из сырной лавки, – и – как обычно:

– Ах, какая курточка! Ты посмотри, какая курточка у нашего франта Диди!

– Диди, у вас в деревне, никак, все ходят в таких шикарных курточках? Что ж это у вас за деревня такая? Небось, в Провансе или еще подалее? Там все, небось, такие расфуфыренные ходят? (Все это мерзкими, гнусавыми, как у клошаров с набережной, голосами, сопровождая слова незаметными для прохожих тычками мне в бок.)

– И, небось, денег за нее отвалил – о-го-го! Ты, клянусь, богач, Диди. В такой-то куртейке! Поделился бы ты, правда, с нами, бедными.

А уж пахло, пахло от них!.. Где там умещалось столько омертвелой плоти – на грязных руках или под пропотевшими рубашками, или в смердливых ртах, или уже в самих душах – иди знай…

– Во-во, богач-Диди, давай-ка, поделись! – встрял Жанно по кличке Турок, сын шлюхи Мадлен, самый отвратительный из них. Ему было уже лет пятнадцать, оттого кулаки у него куда увесистее, чем у других. Кроме того, говорят, он водился с самым настоящим взрослым ворьем, и что с ножом никогда не расставался – это все тут знали. – Неужели тебе нас не жаль, Диди? Быть слишком богатым грешно, так тебе и твой кюре скажет, – гнусавил он мерзостнее остальных. – Поделись – оно будет лучше.

Эти издевательства были куда больней, чем даже их тычки кулаками в бок. Чтобы избавиться от позора, я так обычно и поступал – отдавал им пять су из тех десяти, что исправно, как и было обещано, каждый день выплачивал мне отец Беренжер. Однако еще утром того дня я как раз купил три конверта с почтовыми марками, чтобы отправлять матушке, как она просила, письма в Ренн-лё-Шато, и теперь не имел ничего, чтобы откупиться от негодяев. Оставалось только молчать, опустив от стыда к земле глаза, стиснув зубы, и молить Господа, чтобы Турок-Жанно не пустил в ход свой нож. Только на Господа Бога, да еще на Спиритус Мунди в кармане – на них только вся надежда.

– Э, да ты, я смотрю, жадина, Диди, – продолжал он гнусавить. – Нехорошо быть жадиной такому богачу. Небось, у твоего кюре тысячи в кармане?

– Еще бы! В таких сапожищах, как гусак, выхаживает! – подхихикнул самый мелкий из них, бесенок Вико. – Весь Париж любуется!

– Ага, точь-в-точь гусак!

– А Диди у него – заместо гусыни!

– Ну признайся, Диди, по скольку твой гусь-кюре тебе за это дело отваливает? Небось, побольше, чем за свои сапоги отвалил? Поди, по сотне в день? А ты для нас бедных какие-то пять су жалеешь!

– Что для тебя какие-то жалкие пять су, Диди? Тебе за них своему преподобному гусаку только разок, небось, подморгнуть! – Это все не унимается бесенок Вико. Запасы его гнусностей неистощимы, я, по-прежнему, потупившись, жду, когда он проблеет еще одну какую-нибудь, но вместо этого он вдруг верещит во весь голос: – Ой-ой-ой!.. – и его остренький кулачок отлипает от моего ребра.

Я поднимаю глаза. Позади Вико возвышается отец Беренжер, – почему-то необычно рано он в тот день возвернулся, – и крепко держит за ухо маленького мерзавца. Ухо у того вмиг стало красным, как мясо.

– А ну, что здесь происходит? – не отпуская его, строго спрашивает господин кюре. Все за то же увеличившееся вдвое ухо он отшвыривает бесенка в сторону и обращается ко мне: – Что им надо от тебя, Диди?

Молчу. Даже не в том дело, что ябедничать не охота. Молчу скорее от страха – теперь уже не за себя, а за моего преподобного. Ибо вижу, что Турок весь напружинился, опустил правую руку в карман, и глаза у него сузились в злобные щелки, как у кота перед прыжком. А Турок – это вам не Вико, от него можно ждать чего угодно. Что ему какой-то сельский кюре в смехотворных сапогах, ему, уж я-то знаю, и жандарм, что на том углу, не указ, одно слово отпетый. С бандитским прищуром глядя на кюре, цедит сквозь зубы:

– Господин гусак в сапогах, никак, решил заступиться за свою гусыньку?

– Что?.. – опешил преподобный от его наглости.

– Да так, ничего, – повеселев, отвечает ему Турок. – Только интересуюсь, господин гусак, започем сапожки себе покупали?

И вот тут-то…

Ей-Богу, немало я хороших оплеух в жизни видывал – но чтоб такую!.. Ручка-то у отца Беренжера, даром что кюре, – любой гренадер позавидует. Треск раздался на всю улицу, будто двуколка переехала пустой ящик. От этой затрещины Турок-Жанно головой мотнул так, что едва стену ею не прошиб, и после этого стоял, хлопая глазами, явно плохо еще соображая, что произошло и откуда этот треск.

Вслед за тем на миг воцарилась гробовая тишина. Замерли мои мучители-говньюки, приостановились прохожие, кухарки повысовывались в окна, остолбенел ажан на другом углу улицы, выглянула из дверей хозяйка рыбной лавки. Все глазели в нашу сторону.

Однако господин кюре одной оплеухой не ограничился. Отец Беренжер взял обмякшего Турка за шиворот, повернул к себе спиной и с такой силой пнул его в зад своим известным всей улице сапогом, что того оторвало от земли, он враскарячку пролетел по воздуху и шагах в десяти шмякнулся, как лягушка, на булыжную мостовую. Шлепок от его падения был единственным звуком, который едва-едва нарушил повисшую над кварталом тишину. И вот в этой самой тишине еще отчетливее, чем давешняя затрещина прозвучало на всю улицу брошенное моим преподобным в сторону распластавшегося на булыжнике мерзавца:

– Con!

Тут лишь улица наконец пришла в оживление. Довольный, крякнул в кулак жандарм. Присвистнул кто-то из прохожих, радостно загоготали остальные. Перекрестилась одна из кухарок в окне. “Браво!” – аж захлопала в ладоши хозяйка рыбной лавки. Даже эти негодяи, мои мучители, на время позабыв о позоре своего вожака, дружно прыснули. И не то чтобы кого-нибудь удивило само словцо – уж наверно, здешнюю публику эдаким не проймешь, – но услыхать такое не от какого-нибудь загулявшего драгуна, не от бродяги, не от уличной торговки, а от настоящего рукоположенного кюре, с четками на поясе и в сутане – вот это, надо полагать, было по-настоящему вновость всем тут.

Я же взглянул на отца Беренжера и по его лицу вдруг ясно для себя понял: что-то очень важное с нашим господином кюре произошло – нечто такое, после чего он имеет право на многое, недозволенное другим, подобным ему. И еще одно понял тогда: в нашей с ним жизни грядут какие-то существенные перемены – не зря же Спиритус Мунди в тот миг укололо льдинкой сквозь карман.

В тот же день мой преподобный дал мне целых сорок франков, – насколько я знал, едва ли не все, что у него осталось, – велел пойти в дорогой магазин, что через две улицы, и, не считаясь с ценой, не торгуясь, купить там для него самые лучшие сапоги, такие, в каких нынче ходят богатые парижане. Поэтому, когда вечером к дому подъехала карета с баронским гербом, при всеобщем удивлении нашей улицы, я был удивлен, пожалуй, менее всех.

Замухрышка-барон и загадочные свитки отца Беренжера

Барона, этого неказистого, кстати, коротышку, звали де Сютен – так, во всяком случае, значилось под золоченым гербом на его карете. На мою долю выпало провожать его на четвертый этаж по нашей вонючей лестнице. Барон поднимался, зажав нос батистовым платком и всем напудренным лицом своим выказывая отвращение. Однако стоило мне ввести его в наше скромное обиталище и закрыть за ним выходившую на лестницу дверь, как я сквозь ублажавший его дорогой одеколон ощутил, что от барона изрядно пованивает не самой дорогой харчевней, сапожной ваксой, винными парами – всей этой мертвечиной, которую не забить и лучшими из существующих в мире духов, из чего я сделал для себя вывод (уж не знаю, насколько ошибочный), что барон, несмотря на свой батистовый платок, на свою карету и золоченый герб – довольно-таки захудалый.

Куда там мой преподобный, вышедший к нему навстречу! Высокий и стройный, в новых, уже самых что ни есть парижских сапогах, в тщательно отглаженной мною накануне новенькой, прежде не надеванной сутане, рядом с этим недомерком-бароном он выглядел, пожалуй, даже величественно. И пахло от него, помимо одеколона, только свежестью и чистотой. А держался он с ним даже не как с равным, а словно кардинал, принимающий малозначимого просителя (если б кто на нашей улице видел!)

– А, это вы, мой друг, – даже не поклонившись, обратился он к барону с таким видом, что всякому сразу же было бы ясно – никаким “другом” тут и не веет. Так же, как и радостью, хотя он все-таки прибавил: – Рад, что вы наконец сподобились нанести визит.

Зато барон раскланялся и заблеял на изысканный парижский манер:

– О, даже почел своим долгом! При тех рекомендациях, которые вы получили от… Да вы, впрочем, сами знаете, от кого… И при тех сокровищах, которые, насколько я знаю… (О чем он? Все-то наши “сокровища” – старенький тубус, непонятно с чем, да шестнадцать франков и сорок су, что, как я знаю, у господина кюре на все про все оставалось в кошельке!) И при той вашей учености, о коей немало наслышан!..

Однако, мой преподобный отрубил это затянувшееся блеянье:

– Прошу…

С этими словами отец Беренжер пропустил барона в комнату и закрыл за собой дверь, достаточно, впрочем, тонкую, так что, если вплотную приложить к ней ухо (да простит меня Господь за этот грех!) и быть внимательным, довольно много можно услышать.

Что-то продолжал блеять барон – на что-то эдакое ему необходимо было взглянуть…

– …ибо, при всем доверии к вам, кое не может подлежать ни малейшему сомнению, все-таки должна быть определенная уверенность, поскольку лица (о, не будем их называть!), пославшие меня, должны знать наверняка…

– Деньги, что я просил, вы, надеюсь, принесли? – сухо перебил его кюре.

И снова блеянье, из которого можно было еще раз понять, что барон прежде хочет удостовериться.

– Я держу при себе лишь списки, мною самостоятельно выполненные, – сказал отец Беренжер.

– О! А подлинники вы кому-то доверили?!.. Неужто вы не понимаете, сколь это…

– Подлинники хранятся в сейфе банка у Ротшильда, – так же сухо ответил мой кюре. – Надеюсь, в надежности этого банка вы не сомневаетесь?

– Нисколько, нисколько… – сказал барон – по-моему, чуть разочарованно. – Хотя лицо, которое меня послало с этой миссией, более интересовали бы подлинники.

– Тем не менее, вам придется покамест довольствоваться… И вам, и ему… Кстати, вы как-то запамятовали о моем вопросе насчет денег…

Барон, однако, блеял о своем (некоторые слова не долетали до моего слуха):

– М-да… Но подлинники, однако… …Вы, надеюсь, понимаете, что – совершенно разное отношение… …и если бы оное лицо получило подлинники хотя бы на один день… С возвратом, разумеется, с возвратом!..

Зато отец Беренжер говорил отчетливо, я хорошо слышал каждое его слово.

– Об упомянутом вами лице, – сказал он, – я успел навести кое-какие справки. Например, знаю, что как-то к нему – тоже, кстати, всего на один день – попал подлинный, времен раннего христианства, список некоего апокрифического Апокалипсиса, который на следующий день, согласно договоренности, и был возвращен. Он и по сей день хранится в библиотеке собора Святого Петра. Только вот беда – установлено, что пергамент произведен всего лет десять назад, вероятно, из шкуры какой-нибудь несчастной нормандской коровёнки (кажется, в Нормандии поместье вашего лица?), а чернила, хоть и изготовлены по старинным рецептам, но изготовлены никак не позднее Франко-Прусской войны.

– Вы что же, господин кюре, намекаете?.. (Я даже представил себе, в какую позу коротышка при этом встал и как смехотворно он в этой позе выглядел рядом с высоким, прямым отцом Беренжером.) Неужели какие-то сплетни… какие-то домыслы… какие-то глупые случайности?..

– В мыслях не имел на что-нибудь намекать, – спокойно отозвался отец Беренжер. – Но, дабы подобных “глупых случайностей” не произошло и с тем, о чем у нас идет речь, вам, повторяю, придется ограничиться лишь списками. Надеюсь, вы понимаете, что в этом случае лишь подлинники могут говорить об истинном…

– Да, да, о вашем истинном происхождении!.. – слабо скрывая недовольство, все-таки поддержал его барон. – Что ж, списки так списки… Но… в этой связи я имею… (Он перешел на шепот, однако этот шепот просачивался через дверь лучше, чем его давешнее блеянье.) В этой связи я имею поручение еще от одной персоны… Кстати, имеющей весьма высокий духовный сан…

– От архиепископа де…

– О, без имен, прошу вас, без имен! – вскричал гость. – Тем более, что вы и сами догадываетесь. А поручение столь деликатно… И, кстати, тоже подкреплено чеком на весьма, весьма изрядную сумму…

– Слушаю вас, – сказал отец Беренжер холодно.

– Сею персоной велено спросить: кому еще, кроме вас, известно содержание свитков?.. Видите ли, – добавил он доверительным тоном, – из самого Ватикана, лично от Его Святейшества пришло распоряжение: вплоть до установления достоверной подлинности…

– Да, понимаю, – все так же спокойно сказал отец Беренжер, а у меня даже сердце зашлось: неужто само Его Святейшество наслышано о нашем деревенском кюре?! – И можете передать вашей “персоне”, – продолжал мой преподобный, – что никому, кроме меня, содержание документов пока не известно. Копии снимал я сам у себя в Ренн-лё-Шато, никто посторонний при сем не присутствовал, расшифровку производил тоже сам… что, кстати, было весьма нелегко, но исполнено, – не сочтите за самовосхваление, – с точностью, которая, надеюсь, не вызовет сомнений ни у кого…

– В чем ни на миг не сомневаюсь, – поторопился вставить барон, – при учете вашей всеобще известной учености… Однако, господин кюре, не настало ли время взглянуть на эти самые списки и на их расшифровку?

– Извольте, – услышал я голос отца Беренжера, и затем зашуршали свитки, которые он, по всей видимости, стал раскатывать на столе.

На некоторое время растянулось молчание, затем барон проговорил:

– Но ведь это же… это же полнейшая абракадабра! Набор ничего не значащих буквочек.

– Заблуждаетесь, милейший, – покровительственно сказал отец Беренжер. – То, что вы видите – особый шифр, он изредка использовался членами королевского дома Меровингов в века, кои у нас почему-то принято именовать “темными”, хотя добавлю между прочим, что на самом деле такими уж темными, в отличие от пяти-шести последующих они как раз-то и не были. Во всяком случае, выгодно отличаясь от пришедших им на смену Каролингов, совершенно неграмотных мужланов, благочестивые Меровинги не только умели читать и писать, но и были для своего времени вообще весьма образованны… Впрочем, то, что мы с вами сейчас видим, очевидно, написано гораздо позднее, веке, должно быть, в тринадцатом, на закате ордена Тамплиеров, ибо писано не на латыни и не на древнефранкском, а на французском. Они, бедняги тамплиеры, иногда использовали тот же шифр, перенятый ими из меровингской эпохи…

Услышав, как мой преподобный называет богопроклятых “беднягами”, я на всякий случай (мало ли что) по-быстрому перекрестился, а отец Беренжер тем временем невозмутимо продолжал:

– Но мы с вами, господин барон, отвлеклись. А суть шифра такова… – По мере объяснения господин кюре начал оживляться. – Сначала писали основной текст, отставляя буквы одну от другой на произвольное, но весьма значительное расстояние. Затем же промежутки заполнялись любыми другими буквами, какие на ум взбредут. В результате основной текст оказывался спрятан, как несколько листочков в густом и обширном лесу, и представлялся несведущему абсолютной бессмыслицей.

– Да, хитро, – согласился барон. – Но каким же образом, в таком случае?..

– Как это возможно прочесть, вас интересует? – подхватил отец Беренжер. – Я тоже далеко не сразу сообразил. Пытался применить и каббалистическую нумерологию, кою изучал (и в которой, добавлю, Меровинги по определенным причинам смыслили кое-что), и пифагорийский ряд, и вавилонскую шестидесятеричную систему, – ровным счетом ничего не выходило. Но ведь кто-то же в те времена должен был суметь все это прочесть, иначе, согласитесь, и писать бы не имело никакого смысла! Причем все должно было быть достаточно просто… И тут, когда я стал внимательнее приглядываться к свитку, меня вдруг осенило! Вот вам лупа, взгляните. Вам не кажется ли, господин барон, что некоторые буквы едва заметно выше других?

Добрый король Дагоберт,

или о том, какие мы богачи и как бароны могут скатываться по лестнице

– Да, да, пожалуй… – проговорил барон.

– Какая первая из таких букв?

– Вроде вот эта. Буква “А”…

– Совершенно верно. Давайте-ка подчеркнем ее карандашиком… А за ней следует…

– Буква “D”…

– Великолепно! А далее?