
Полная версия:
Тайна корабля
Пока, таким образом, все казалось естественным, и тем не менее доктор смущал меня. Это был рослый, лохматый, мужиковатый человек, лет пятидесяти с хвостиком, уже седой, с подвижным ртом и косматыми бровями: он говорил редко, но весело, и его беззвучный смех был заразителен. Я заметил, что в кают-компании он считается чудаком, но пользуется полным уважением; и убедился, что он исподтишка наблюдает за мною. Разумеется, я ответил тем же. Если Кэртью притворялся больным, а похоже было на то, то здесь был человек, знавший все, или, во всяком случае, знавший много. Его строгое, честное лицо постепенно и безмолвно убеждало меня в том, что он знает все. Эти глаза, этот рот не могли принадлежать человеку, который играет втемную или действует наобум. В то же время это не было лицо человека, щепетильного со злодеями; в нем даже было что-то напоминавшее Брута, а отчасти судью, приговаривавшего к виселице. Короче говоря, он казался человеком, совершенно не подходящим для той роли, которую я назначал ему в моих теориях, и в моей душе боролись удивление и любопытство.
Ленч кончился, предложили перейти в курилку, когда (по какому-то внезапному побуждению) я сжег свои корабли, и, под предлогом нездоровья, выразил желание поговорить с доктором.
– Речь идет не о моем теле, доктор Эркварт, – сказал я, когда мы остались одни.
Он промычал что-то, губы его зашевелились, он пристально взглянул на меня своими серыми глазами, но, видимо, решил промолчать.
– Мне нужно поговорить с вами о «Летучем Облачке» и мистере Кэртью, – продолжал я. – Вы должны были ожидать этого. Я уверен, что вам известно все; вы проницательны и должны были догадаться, что мне известно многое. Как мы отнесемся друг к другу? И как мне относиться к мистеру Кэртью?
– Я не совсем понимаю вас, – ответил он после некоторой паузы, и прибавил после другой, – я подразумеваю смысл, мистер Додд.
– Смысл моих вопросов? – спросил я.
Он кивнул головой.
– Я думаю, что мы в этом сойдемся, – сказал я. – Смысла-то я и ищу. Я купил «Летучее Облачко» за бешеные деньги, за сумму вздутую мистером Кэртью через его агента; и в результате я банкрот. Но если я не нашел на бриге состояния, то нашел недвусмысленные следы какой-то нечистой игры. Примите в расчет мое положение: я разорен этим человеком, которого никогда не видел; я могу, весьма естественно, желать мести или компенсации; и думаю, что имею возможность добиться того и другого.
Он ничего не ответил на этот вызов.
– Можете ли вы теперь понять смысл моего обращения к тому, кто несомненно посвящен в тайну, – продолжал я, – и моего прямого и честного вопроса: как мне относиться к мистеру Кэртью?
– Я должен просить вас объясниться обстоятельнее, – сказал он.
– Вы не очень-то помогаете мне, – возразил я. – Но, может быть, вы поймете следующее: моя совесть не слишком щепетильна, но все же у меня есть совесть. Есть степени нечистой игры, против которых я не стану особенно восставать. Я уверен относительно мистера Кэртью, я вовсе не такой человек, чтобы отказываться от выгоды, и я очень любопытен. Но с другой стороны, я вовсе не охотник до травли; и, прошу вас верить, – не стремлюсь ухудшить положение несчастного или навлечь на него новую беду.
– Да, мне кажется, я понимаю, – сказал доктор. – Допустим, я дам вам слово, что, что бы там ни случилось, но есть извинения для случившегося, важные извинения, могу сказать, очень важные?..
– Это имело бы большой вес для меня, доктор, – ответил я.
– Я могу пойти дальше, – продолжал он. – Допустим, что я был там или вы были там. После того как совершилось известное событие, возникает серьезный вопрос, как же нам поступить, или даже, как мы должны поступить. Или возьмите меня. Я буду откровенен с вами и сознаюсь, что мне известны факты. Вы догадались, что я действовал, зная эти факты. Могу ли я просить вас судить на основании этого образа действий о характере того, что мне известно, и о чем не считаю себя вправе сообщить вам?
Я не могу передать выражения сурового убеждения и судейского пафоса речи доктора Эркварта. Тем, которые не слышали ее, может показаться, что он угощал меня загадками; мне же, слышавшему, показалось, что я получил урок и комплимент.
– Благодарю вас, – сказал я, – я чувствую, что вы сказали все, что могли сказать, и больше, чем я имел право спрашивать. Я считаю это знаком доверия, которое постараюсь оправдать. Надеюсь, сэр, что вы позволите мне считать вас другом.
Он уклонился от этого изъявления дружбы резким предложением присоединиться к компании, но минуту спустя смягчил свой отказ. Когда мы вошли в курилку, он с ласковой фамильярностью положил мне руку на плечо и сказал:
– Я только что прописал мистеру Додду стакан нашей мадеры.
Я никогда больше не встречался с доктором Эрквартом; но он так ярко запечатлелся в моей памяти, что я вижу его как живого. Да и в самом деле, у меня есть причина помнить об этом человеке ввиду его сообщения. Было довольно трудно построить какую-нибудь теорию относительно происшествий на «Летучем Облачке»; но представить себе происшествие, главный и наиболее виновный участник которого мог заслужить уважение или, по крайней мере, сожаление, такого человека, как доктор Эркварт, оказалось для меня решительно невозможным. Здесь, по крайней мере, кончились мои открытия. Больше я не узнал ничего, пока не узнал всего, и читателю известны все мои данные. Превосходит ли он меня проницательностью, или, подобно мне, откажется от объяснения?
Глава XVIII
Перекрестный допрос и уклончивые ответы
Я резко отзывался о Сан-Франциско; мой отзыв вряд ли можно принимать буквально (нельзя ожидать от израильтян справедливого отношения к стране Фараонов); и город тонко отомстил мне при моем возвращении. Никогда еще он не выглядел так благопристойно; солнце сияло, воздух был чистый, люди ходили с цветами в петлицах и улыбающимися физиономиями; и направляясь к месту службы Джима с черной тревогой на душе, я чувствовал себя исключением среди общего веселья.
Контора помещалась в переулке, в дрянном, ветхом домишке. На переднем фасаде была надпись: «Компания Парового печатания Франклина Г. Доджа», и более свежими буквами, свидетельствовавшими о недавнем их добавлении, лозунг: «Только Белый Труд». В конторе, в пыльной загородке Джим сидел один за столом. Печальная перемена произошла в его одежде, наружности и манерах: он выглядел больным и жалким. Он, который когда-то так весело управлялся с делами, точно конь на пастбище, уставился теперь на столбец цифр, лениво грызя перо, и временами тяжко вздыхал, – картина бессилия и невнимания. Он был поглощен печальными размышлениями, не видел и не слышал меня, и я стоял и следил за ним незамеченный. Бесполезное раскаяние внезапно овладело мною. Меня терзали угрызения совести. Как я и предсказывал Нэрсу, я стоял и ругал себя. Я вернулся спасти свою честь, но вот мой друг, нуждающийся в покое, в уходе, в хороших условиях. И я спрашивал вместе с Фальстафом: «Что же такое честь?» – слово. А что такое само это слово «честь» – и подобно Фальстафу, отвечал самому себе: «Пар».
– Джим! – сказал я.
– Лоудон! – произнес он, задыхаясь, вскочил и пошатнулся.
В следующее мгновение я был за решеткой и мы пожимали друг другу руки.
– Мой бедный старый друг! – воскликнул я.
– Слава Богу, вы вернулись наконец! – пробормотал он, трепля меня по плечу.
– У меня нет хороших новостей для вас, Джим, – сказал я.
– Вы вернулись – вот хорошие новости, в которых я нуждаюсь, – возразил он. – О, как я тосковал по вас, Лоудон!
– Я не мог сделать того, о чем вы писали мне, – сказал я, понижая голос. – Я отдал деньги кредиторам. Я не мог поступить иначе.
– Ш-ш-ш! – произнес Джим. – Я был не в своем уме, когда писал. Я не мог бы взглянуть в лицо Мэми, если бы мы сделали это. О, Лоудон, какое сокровище эта женщина! Думаешь, что кое-что знаешь о жизни, а оказывается, не знаешь ровно ничего. Доброта женщины – вот откровение.
– Это верно, – сказал я. – Я надеялся услышать это от вас, Джим.
– Итак, «Летучее Облачко» оказалось обманом, – продолжал он. – Я не совсем понял ваше письмо, но вывел из него такое заключение.
– Обман слишком мягкое выражение, – сказал я. – Кредиторы никогда не поверят, какими дураками мы оказались. Кстати, – продолжал я, радуясь случаю переменить тему разговора, – в каком положении банкротство?
– Счастье ваше, что вас не было здесь, – отвечал Джим, покачивая головой, – счастье ваше, что вы не видели газет. «Западный Вестник» назвал меня жалким маклеришкой с водянкой в голове; другая газета – лягушкой, которая забралась на один луг с Лонггерстом и раздувалась, пока не лопнула. Это было жестоко для человека в медовом месяце, как и все, что они говорили обо мне. Но я рассчитывал на «Летучее Облачко». Что же оно дало все-таки? Я, кажется, не уловил сути этой истории, Лоудон.
«Черт ее уловит!» – подумал я и прибавил вслух: – Видите ли, нам обоим не повезло. Я добыл немногим больше того, что требовалось для покрытия текущих издержек, а вы обанкротились почти немедленно. Почему мы так скоро лопнули?
– Мы еще поговорим обо всем этом, – сказал Джим, внезапно встрепенувшись. – Мне нужно заняться книгами, а вы лучше ступайте прямо к Мэми. Она у Спиди. Она ждет вас с нетерпением. Она относится к вам, как к любимому брату.
Для меня был на руку всякий план, который отсрочивал объяснение и откладывал (хотя бы на самое короткое время) разговор о «Летучем Облачке». Итак, я поспешил на Бош-стрит. Мистрис Спиди, уже обрадованная возвращением супруга, приветствовала меня радостным восклицанием.
– Вы прекрасно выглядите, мистер Лоудон, голубчик, – сказала она любезно и прибавила сердито: а насчет Спиди я имею подозрения. Ухаживал он там за негритянками?
Я отозвался о Спиди как о безупречном человеке.
– Никто из вас не выдаст другого, – сказала эта бойкая дама и провела меня в почти пустую комнату, где Мэми работала за пишущей машиной.
Я был тронут сердечностью нашей встречи. С самым милым жестом на свете она протянула мне обе руки, пододвинула стул и достала из буфета жестянку с моим любимым табаком и книжечку папиросных бумажек, которые я исключительно употреблял.
– Видите, мистер Лоудон, – воскликнула она, – мы все приготовили для вас; это было куплено в день вашего отплытия.
Я ожидал с ее стороны любезного приема, но известный оттенок искреннего расположения, которого я не мог не заметить, вытекал из неожиданного источника. Капитан Нэрс, которого я никогда не буду в состоянии достаточно отблагодарить, урвал минутку от своих занятий, побывал у Мэми и нарисовал ей самую лестную для меня картинку моего доблестного поведения на разбившемся судне. Она не заикнулась об этом посещении, пока не заставила меня рассказать о моих приключениях.
– Ах, капитан Нэрс рассказывал лучше, – сказала она, когда я кончил. – Из вашего рассказа я узнала только одну новую вещь: что вы так же скромны, как храбры.
Я пытался что-то возразить.
– Не трудитесь, – сказала Мэми. – Я знаю, кто вел себя героем. И когда я услышала, как вы работали целыми днями, как простой работник, с окровавленными руками и поломанными ногтями, и как вы не побоялись шторма, которого он сам испугался, и как вам грозил этот ужасный бунт (Нэрс, очевидно, обмокнул свою кисть в землетрясение и извержение), и как было сделано все, по крайней мере отчасти, для Джима и для меня, – я почувствовала, что мы никогда не сумеем выразить, как мы восхищаемся вами и благодарны вам.
– Мэми, – воскликнул я, – не говорите о благодарности, это слово не должно употребляться между друзьями. Джим и я благоденствовали вместе, теперь будем бедствовать вместе. Мы сделали что могли, и это все, что требуется сказать. Затем мне нужно искать занятие и отправить вас и Джима на отдых в деревню, в сосновые леса, потому что Джим заслужил отдых.
– Джим не может брать ваших денег, мистер Лоудон, – сказала Мэми.
– Джим? – воскликнул я. – Как так? Разве я не брал его денег?
Тут явился сам Джим и с места в карьер набросился на меня с проклятой темой.
– Ну, Лоудон, – сказал он, – теперь мы все собрались, работа кончена и вечер в нашем распоряжении; расскажите же всю историю.
– Одно слово, – ответил я, стараясь оттянуть время и в тысячный раз пытаясь (в потаенных уголках моего мозга) найти какое-нибудь удовлетворительное изложение моей истории. – Я бы желал знать, как обстоит дело с банкротством.
– О, это уже старая история! – воскликнул Джим. – Мы заплатили семь центов, и я удивляюсь, что у нас хватило на это. Куратор… – (при воспоминании об этом лице судорога сдавила ему горло, и он не кончил фразы). – Ну, да все это прошло и кончилось, и мне хотелось бы только узнать факты относительно разбившегося корабля. Я что-то плохо понимаю; мне сдается, что под этим что-то скрывается.
– В нем, во всяком случае, ничего не скрывалось, – ответил я с деланным смехом.
– Об этом-то мне и хотелось бы потолковать, – возразил Джим.
– Что это я никак не могу добиться от вас подробностей насчет банкротства? Похоже, будто вы избегаете говорить о нем, – заметил я, непростительно глупо для человека в моем положении.
– А разве не похоже, будто вы избегаете говорить о разбившемся судне? – спросил Джим.
Я сам вызвал этот вопрос; увернуться было невозможно.
– Ну, дружище, если уж вам так не терпится, извольте! – сказал я, и с поддельной веселостью начал свой рассказ.
Я говорил с юмором и остроумием; описал остров и разбившееся судно, передразнил Андерсона и китайца, поддерживал недоумение… – перо мое споткнулось на этом роковом слове. Я поддерживал недоумение так искусно, что оно вовсе не разъяснилось; когда я кончил, – не решаюсь сказать: заключил, потому что заключения не было, – Джим и Мэми смотрели на меня с удивлением.
– Ну? – сказал Джим.
– Ну, это все, – ответил я.
– Но как же вы объясните это? – спросил он.
– Я не могу объяснить этого, – ответил я.
Мэми зловеще покачала головой.
– Но, дух великого Цезаря, ведь деньги предлагались! – воскликнул Джим. – Тут что-нибудь не так, Лоудон; это очевидная бессмыслица! Я не спорю, что вы с Нэрсом сделали что могли, я уверен в этом; но я утверждаю, что вы опростоволосились. Я утверждаю, что товар и сейчас на корабле, и я достану его.
– А я говорю вам, что на корабле нет ничего, кроме старого дерева и железа! – сказал я.
– Мы увидим, – возразил Джим. – Следующий раз я отправлюсь сам. Я возьму с собой Мэми: Лонггерст не откажет мне в ссуде на наем шхуны. Подождите, пока я обыщу разбившееся судно.
– Но вы не можете обыскать его! – воскликнул я. – Оно сгорело.
– Сгорело! – отозвалась Мэми, изменяя спокойную позу, в которой она слушала мой рассказ, сложив руки на груди.
Наступила многозначительная пауза.
– Простите Лоудон, – сказал наконец Джим, – но чего ради вздумалось вам сжечь его?
– Это была идея Нэрса.
– Это, конечно, самое странное обстоятельство во всей истории, – заметила Мэми.
– Я должен сказать, Лоудон, что это действительно несколько неожиданно, – прибавил Джим. – Это выглядит даже как-то нелепо. Что вы думали, что думал Нэрс выиграть, сжигая судно?
– Не знаю; это, казалось, не имеет значения, мы взяли все, что можно было взять.
– В том-то и вопрос! – воскликнул Джим. – Совершенно ясно, что вы не все взяли.
– Почему вы так уверены? – спросила Мэми.
– Как могу я вам сказать это? – воскликнул я. – Мы обшарили корабль сверху донизу. Мы были уверены, вот и все, что я могу сказать.
– Я начинаю думать, что вы действительно были уверены, – возразила она с многозначительным пафосом.
Джим поспешил вмешаться.
– Мне не совсем понятно, Лоудон, ваше отношение к особенностям этого случая, – сказал он. – По-видимому, они вовсе не задевают вас так, как меня.
– Ба! Стоит ли говорить об этом? – воскликнула Мэми, внезапно вставая. – Мистер Додд не намерен рассказывать нам, что он думает или что он знает.
– Мэми! – сказал Джим.
– Тебе нечего беспокоиться о его чувствах, Джемс; потому что он не беспокоится о твоих, – возразила она. – Кроме того, он не осмелится отрицать это. Да ведь он уже не в первый раз прибегает к умолчанию. Разве ты забыл, как он узнал адрес и не хотел сказать тебе, пока тот человек не улизнул?
Джим повернулся ко мне с умоляющим выражением – мы все встали.
– Лоудон, – сказал он, – вы видите, что Мэми забрала себе в голову какую-то фантазию, и я должен сказать, что для нее есть тень извинения, потому что все это действительно странно, даже для меня, Лоудон, с моей деловой опытностью. Ради Бога, разъясните, в чем дело.
– Вы правы, – сказал я, – мне не следовало пытаться оставлять вас в потемках; я должен был с самого начала сказать вам, что обязался хранить тайну; должен был с самого начала просить у вас доверия. Это все, что я могу сделать теперь. У этой истории есть подкладка, но она не касается никого из нас, и мой язык связан. Я дал честное слово. Вы должны поверить мне и попытаться простить меня.
– Может быть, я очень тупа, мистер Додд, – начала Мэми с кротостью, не сулившей ничего доброго, – но я думала, что вы отправились в это плавание как представитель моего мужа и на средства моего мужа. Вы говорите нам, что обязались хранить тайну, но мне кажется, что прежде всего вы взяли на себя обязательство по отношению к Джемсу. Вы говорите, что это не касается нас; мы бедные люди, мой муж болен, и нас очень касается все, что может объяснить, каким образом мы потеряли состояние и почему наш представитель вернулся к нам ни с чем. Вы просите поверить вам, вы, кажется, не понимаете, что вопрос, который мы ставим самим себе, – это вопрос, не слишком ли много мы вам верили.
– Я не прошу вас поверить мне, – возразил я. – Я прошу Джима. Он знает меня.
– Вы думаете, что можете сделать все, что угодно, с Джимом; вы полагаетесь на его привязанность, не так ли? А меня, я думаю, вы ни в грош не ставите, – сказала Мэми. – Но, может быть, для вас был несчастным тот день, когда мы обвенчались, потому что я, по крайней мере, не слепа. Команда бежала, корабль продан за огромную сумму, вы знаете адрес того человека и скрываете его; вы не находите того, за чем вы посланы, и тем не менее сжигаете корабль; а теперь, когда мы требуем объяснения, заявляете, что обязались хранить тайну! Но я не брала на себя никаких подобных обязательств; я не стану молчать, глядя на своего больного и разоренного мужа, обманутого снисходительным другом. Я вам скажу всю правду, мистер Додд: вы были подкуплены и получили плату.
– Мэми, – воскликнул Джим, – довольно! Ты наносишь удар мне, ты меня оскорбляешь! Ты не знаешь, не можешь понимать этих вещей. Да ведь если б не Лоудон, я не мог бы взглянуть тебе в глаза. Он спас мою честь.
– Я уже слышала об этом достаточно, – возразила она. – Ты мягкосердечный дурак, и я люблю тебя за это. Но я женщина с ясной головой; мои глаза открыты, и я понимаю лицемерие этого человека. Ведь он сегодня явился ко мне и заявил, что будет искать работу – заявил, что будет делиться с нами своим заработком, пока ты не выздоровеешь. Заявил! Это приводит меня в бешенство! Своим заработком! Делиться своим заработком! Это подаяние будет твоей долей в «Летучем Облачке» – твоей, человека, который корпел и работал для него, когда он нищенствовал на парижских улицах. Но мы не нуждаемся в вашем милосердии; я, слава Богу, могу работать для моего мужа! Вы же всегда издевались над Джемсом! Вы всегда смотрели на него сверху вниз в вашем сердце, вы знаете это!
Она обратилась к Джиму:
– А теперь, когда он богат… – начала она и снова накинулась на меня.
– Потому что вы богаты, попробуйте отрицать это, попробуйте взглянуть мне в глаза и попытаться отрицать, что вы богаты – богаты на наши деньги – на деньги моего мужа…
Бог знает, до чего бы она могла дойти, увлеченная ураганом своих слов. Огорчение, горькое уныние, предательское сочувствие моему врагу, невыразимая жалость к бедняге Джиму уже сокрушили, смутили, пришибли мой дух. Бегство казалось единственным средством, и, сделав знак Джиму, я удалился с поля битвы.
Я прошел немного, когда звук шагов бегущего человека и голос Джима, окликавший меня, заставили меня остановиться. Джим догнал меня с письмом, которое давно уже дожидалось моего возвращения.
Я взял его точно во сне.
– Чертовское вышло дело, – сказал я.
– Не судите строго Мэми, – ответил он. – Так уж она создана, это такая высокая честность. Я же, разумеется, знаю, что все сделано правильно. Я знаю ваш безупречный характер, но вы не рассказали нам обо всем прямо, Лоудон. Иной мог подумать, я хочу сказать, я хочу сказать…
– Все равно, что вы хотите сказать, мой бедный Джим, – перебил я. – Она храбрая женщина и честная жена и действовала великолепно. Моя история была чертовски двусмысленна. Я никогда не буду думать дурно ни о ней, ни о вас…
– Она разубедится, должна разубедиться!.. – сказал он.
– Никогда этого не будет, – возразил я со вздохом, – и не пробуйте разубеждать ее. Не называйте при ней моего имени, разве только с проклятием. И возвращайтесь к ней немедленно. Покойной ночи, мой лучший друг. Покойной ночи, и благослови вас Бог. Мы никогда больше не увидимся.
– О, Лоудон, подумать только, что мы дожили до таких слов! – воскликнул он.
Без всяких мыслей, кроме случайно мелькавших в голове проектов покончить самоубийством или напиться, я тащился по улице, в полубессознательном состоянии, смахивая на фланера, потерпевшего неприятность. У меня были деньги в кармане – мои или моих кредиторов, я не мог сообразить, и, поравнявшись с рестораном, я машинально вошел и уселся за столик. Слуга подошел ко мне, и я, вероятно, отдал распоряжения, так как убедился, при внезапном проблеске сознания, что начинаю обедать. На белой скатерти у моего локтя лежало письмо с написанным канцелярским почерком адресом, с английской маркой и Эдинбургским штемпелем. Чашка бульона и стакан вина пробудили в одном из уголков моего мозга слабое движение любопытства; и в ожидании следующего блюда, недоумевая, что такое я заказал, я распечатал и прочел следующий достопамятный документ:
«Милостивый государь, на меня возложен печальный долг известить Вас о кончине Вашего превосходного деда, мистера Александра Лоудона, последовавшей 17-го сего месяца. В воскресенье, 13-го, он по обыкновению отправился утром в церковь, а на обратном пути остановился на углу Принцевой улицы, на сильном восточном ветру, обычном в это время года, поговорить с одним из своих старых друзей. Вечером того же дня у него обнаружился острый бронхит. С самого начала доктор М'Комби предсказывал роковой исход, и сам старый джентльмен не обманывался насчет своего состояния. Он несколько раз повторил мне, что ему приходит „карачун“, „и давно пора“, прибавил он однажды с характерной резкостью. Он ничуть не изменился ввиду приближающейся смерти; только (о чем, я уверен, вам будет приятно услышать) еще чаще, чем обыкновенно, вспоминал и говорил о вас, как о „младшем сынке Дженни“, с выражением сильной привязанности. „Его одного я любил из всей молодежи“, – заметил он однажды; и вам доставит удовольствие узнать, что он особенно распространялся о должном почтении, с которым вы относились к вашим родственникам. Коротенькое прибавление к завещанию, в котором он оставляет вам своего Молесворта и другие профессиональные сочинения, сделано им за день до смерти; так что вы занимали его мысли до конца. Я должен сказать, что хотя он был довольно нетерпеливым пациентом, но ваш дядя и ваша кузина, мисс Эвфемия, окружали его самой нежной заботливостью. Прилагаю копию завещания, из которой вы увидите, что наследуете в равной доле с мистером Адамом, и что я имею вам передать сумму почти в семнадцать тысяч фунтов. Позволю себе поздравить вас с этим значительным приобретением и ожидаю ваших распоряжений, которые будут исполнены немедленно. Предполагая, что вы можете пожелать немедленно вернуться на родину, и не зная, каковы ваши обстоятельства, прилагаю аккредитив на шестьсот фунтов. Не откажите подписать препроводительный листок и мне вернуть его при первой возможности.
Искренно преданный Вам,
В. Ротерфорд Грегг».«Боже, благослови старого джентльмена! – подумал я. – А заодно и дядю Адама, и кузину Эйфимию, и мистера Грегга!» Мне живо представились седой старик, которого постигла теперь кончина, – «и давно пора», – улицы в воскресный день, то пустые, то полные молчаливых людей; колокольный звон, гнусавое пение псалмов, пронизывающий восточный ветер, пустой, оглашаемый эхом шагов, скучный дом, куда «Экки» вернулся, уже чувствуя руку смерти на своем плече; представился и долговязый, неуклюжий деревенский парень, быть может, любезник, ухаживающий за девушками под прикрытием боярышниковой изгороди, или танцор на сельской лужайке, впервые получивший и отозвавшийся на это уменьшительное имя. И я спрашивал себя, точно ли, в общем итоге, бедный Экки имел успех в жизни; не было ли положение этого человека в конце хуже, чем в начале; и не был ли дом в Рандольф-Крешент менее завидным жилищем, чем деревушка, в которой он увидел свет и возмужал? Это была утешительная мысль для того, кто сам оказался неудачником.