Читать книгу Тайна корабля (Роберт Льюис Стивенсон) онлайн бесплатно на Bookz (17-ая страница книги)
bannerbanner
Тайна корабля
Тайна корабляПолная версия
Оценить:
Тайна корабля

5

Полная версия:

Тайна корабля

– Адмиралтеец дает верную картину острова, – заметил Нэрс, просматривавший описание Мидуэй-Айленда. – Он довольно снисходительно отзывается о его пустынности, но, видимо, знает это место.

– Капитан, – воскликнул я, – вы коснулись другого пункта в этой нелепой истории. Посмотрите, – продолжал я горячо, вытаскивая из кармана смятый клочок «Daily Occidental», взятый мною у Джима. «Введенный в заблуждение путеводителем по Тихому океану Гойта»? Где же Гойт?

– Заглянем в него, – сказал Нэрс. – Я нарочно захватил с собой эту книгу.

Он достал ее с полки своей каюты, развернул на Мидуэй-Айленд и прочел вслух описание. Тут было сказано, что Компания Тихоокеанских Пароходов решила устроить на этом острове склад и уже имеет на нем станцию.

– Желал бы я знать, кто доставляет справки авторам этих указателей, – произнес Нэрс. – После этого никто не может упрекнуть Трента. Мне еще не попадалось такого наглого вранья.

– Все это прекрасно, – сказал я, – это ваш Гойт, отличный экземпляр. Но где же Трентов Гойт?

– Взял с собой, – ухмыльнулся Нэрс, – бросил деньги, счета и все остальное; но что-нибудь надо было захватить с собой, чтоб не возбудить подозрения на «Буре». «Счастливая мысль, – говорил он, – возьму Гойта».

– А не приходит вам в голову, – продолжал я, – что все Гойты в мире не могли ввести в заблуждение Трента, раз у него имелась эта красная Адмиралтейская книга, официальное издание, позднейшее по времени и особенно подробно описывающая Мидуэй-Айленд?

– Это факт! – воскликнул Нэрс. – И я бьюсь об заклад, что первый Гойт, которого он увидел, находился в книжном магазине в Сан-Франциско. Похоже, будто он нарочно привел сюда бриг, не правда ли? Но как соотнести это с баталией на аукционе? Вот в чем трудность этой чепухи с бригом; всякий может сочинить полдюжины теорий, которых хватит на шестьдесят или семьдесят процентов ее; но когда они сочинены, то оказывается, что до дна еще не хватает одного-двух фатомов.

После этого мы, помнится, занялись бумагами, которых оказалась большая связка. Я надеялся найти в них какие-нибудь разъяснения относительно личности Трента, но, в общем, мне пришлось разочароваться. По-видимому, он был аккуратный человек, так как все его счета были тщательно помечены и сохранены. Некоторые документы свидетельствовали о его общительности и склонности к умеренности даже в компании. Найденные нами письма, за одним исключением, представляли сухие записки торговцев. Исключение, за подписью Анны Трент, было довольно горячей мольбой о ссуде. «Вы знаете, какие бедствия мне приходится терпеть, – писала Анна, – и как я разочаровалась в Джордже. Хозяйка казалась искренним другом, когда я только что приехала сюда, и я считала ее истинной леди. Но с тех пор она показала себя в настоящем свете; и если вас не тронет эта последняя просьба, то не знаю, что станется с преданной вам…», следовала подпись. На этом документе не было ни даты, ни адреса, и какой-то голос подсказывал мне, что он остался без ответа! Вообще на судне оказалось немного писем, но в одном матросском сундуке мы нашли послание, из которого я приведу несколько фраз. Оно было помечено каким-то местечком на Клайде. «Мой дрожайший сын, – гласило оно, – уведомляем вас, что ваш дрожайший отец приказал долго жить, янв. двенадцатого. Ваш и милова Давида портрет висел над его кроватью, а мне велел сесть рядом. Садитесь все вместе, говорит, и посылает вам свое родительское благословение. Ох, милый мой сынок, зачем тебя и милово Давида не было здесь. Ему бы легче было отходить. Он говорил о вас об обоих всю ночь и так хорошо говорил, все вспоминал, как вы гуляли по воскресным дням. Сышши, говорит, мне ту песню, и хоша день был воскресный, я ему сыскала „Рощу Кельвина“, а он посмотрел бедняга на скрыпку. И таково то мне горько стало, не играть ему больше на скрыпке. Ох, мой желанный, вернись домой ко мне, теперь я одна одиношенька». Остальное были религиозные наставления, чисто условные. Я был поражен действием этого письма на Нэрса, которому передал его. Он прочел несколько слов, бросил письмо, потом снова подобрал его и проделывал это трижды, прежде чем добрался до конца.

– Трогательно, не правда ли? – сказал я. Вместо ответа Нэрс разразился грубым ругательством, и только полчаса спустя соблаговолил объясниться.

– Я вам скажу, почему это письмо меня так задело, – сказал он. – Мой старик играл на скрипке, и прескверно играл; одной из его любимых вещей было «Мучение» – помню, истинное мучение для меня. Он был свинья-отец, а я был свинья-сын; но вдруг мне вообразилось, что я хотел бы еще раз послушать его пиликанье. Понятно, – прибавил он, – я же говорю, что мы все скоты.

– Все сыновья, по крайней мере, – сказал я. – У меня такие же угрызения на совести, и мы можем на этом пожать друг другу руку.

Это мы и сделали (довольно нелепо).

Среди бумаг оказалось много фотографий, большей частью либо развязного вида молодых дам, либо старух, напоминающих о меблированных комнатах. Но одна из них оказалась венцом наших открытий.

– Не очень-то они милы, мистер Додд, – сказал Нэрс, передавая ее мне.

– Кто? – спросил я, машинально принимая большую фотографию и сдерживая зевок, так как час был поздний, день хлопотливый, и меня клонило ко сну.

– Трент и Компания, – ответил он. – Это фотография всей шайки.

Я поднес ее к свету довольно равнодушно; я уже видел капитана Трента и не испытывал желания любоваться им еще раз. Это была фотография палубы брига и его экипажа, рассаженного по обычному шаблону, матросы на шкафуте, командиры на корме. Внизу была надпись: «Бриг „Летучее Облачко“, Рангун» и дата, а над или под каждой отдельной фигурой имя.

Всмотревшись в фотографию, я вздрогнул; сон и усталость слетели с моих глаз, как от солнца туман исчезает над водами, и я ясно увидел группу незнакомцев. Надпись «Д. Трент, капитан» указывала на невысокого, худощавого человека с густыми бровями и окладистой седой бородой, в сюртуке и белых брюках; в петличке его торчал цветок; заросший густой растительностью подбородок выдавался вперед, и сжатые губы носили выражение решимости. Он мало походил на моряка: сухощавый, аккуратный человек, который мог бы сойти за проповедника какой-нибудь строгой секты; во всяком случае, это не капитан Трент, виденный мною в Сан-Франциско. Остальные также были мне незнакомы: кок, несомненный китаец, в характерном костюме, стоял в стороне, на ступеньках юта. Но, пожалуй, всех более заняла меня фигура с надписью: «Э. Годдедааль, старш. пом.». Он, которого я не видел, мог оказаться настоящим; возможно, что он был ключом и пружиной всей этой тайны; и я всматривался в его черты глазами сыщика. Он был высокого роста, по-видимому, белокур как викинг, волосы обрамляли его голову косматыми завитками, огромные усы торчали точно пара клыков какого-то странного животного. С этим мужественным обликом и вызывающей позой, в которой он стоял, не совсем гармонировало выражение его лица. Оно было дикое, героическое и женственное одновременно, и я не удивился бы, узнав, что он сентиментален, и увидев слезы на его глазах.

В течение некоторого времени я молча переваривал свое открытие, обдумывая, как бы подраматичнее сообщить о нем капитану. Я вспомнил о своем альбоме, достал его из каюты, где он валялся вместе с другими вещами, и отыскал мой рисунок, изображавший капитана Трента и уцелевших от кораблекрушения в баре в Сан-Франциско.

– Нэрс, – сказал я, – я вам рассказывал, как я увидел капитана Трента в салоне Фриско? Как он явился туда со своими матросами, в числе которых был канака с канарейкой? И как я видел его потом на аукционе, перепуганного насмерть и удивленного скачками цифр? Ну, вот человек, которого я видел, – с этими словами я протянул капитану рисунок, – вот Трент, бывший во Фриско, и трое его матросов. Найдите кого-нибудь из них на этой фотографии, вы меня очень обяжете.

Нэрс молча сравнил оба снимка.

– Ну, – сказал он наконец, – это все-таки, по-моему, облегчение: это как будто расчищает горизонт. Мы могли бы предположить что-нибудь подобное: число-то сундуков двойное.

– Разъясняет это что-нибудь? – спросил я.

– Это могло бы разъяснить все, – отвечал Нэрс, – кроме аукциона. Все бы выходило гладко как пасьянс, если бы не эта надбавка цены на разбитое судно. Тут мы натыкаемся на каменную стену. Во всяком случае, мистер Додд, дело нечисто.

– И похоже на разбой, – прибавил я.

– Похоже на ребус! – воскликнул капитан. – Нет, не обманывайте самого себя: ни моя, ни ваша голова недостаточно сильны, чтобы дать правильное название этому делу.

Глава XV

Груз «Летучего Облачка»

В дни моей юности я был человеком в высшей степени преданным идолам моего поколения. Я был обитатель городов, простак, одураченный так называемой цивилизацией; суеверный поклонник пластических искусств, горожанин и опора ресторанов. Был у меня в те дни приятель, до некоторой степени чуждый нашему кругу, хотя вращавшийся в компании артистов, человек, славившийся в нашем маленьком кругу своей галантностью, короткими штанами, колкими и меткими замечаниями. Он, обратив внимание на долгие обеды и растущие животы французов, которым я, признаться, немножко подражал, заклеймил меня как «выращивателя ресторанного брюха». И мне думается, что он попал в точку; мне думается, что если бы мои дела шли гладко, я бы раздобрел телом как премированный бык, а душою превратился бы в существо, быть может, такое же пошлое, как многие типы bourgeois – в законченного или исключительного артиста. Вот любимое словцо Пинкертона, которое следовало бы написать золотыми буквами над входом в каждую школу искусств: «Вот чего я не могу понять, – почему вы не хотите делать ничего другого». Тупой человек создается не природой, а познается по степени поглощения одним-единственным делом. А особенно если это дело связано с сидячей жизнью, отсутствием приключений и бесславной безопасностью. Большая половина человека остается в таком случае без упражнения и развития; остальное расширяется и деформируется чрезмерным питанием, чрезмерной мозговой работой и духотой комнат. И я часто изумлялся бесстыдству джентльменов, которые описывают жизнь человеческую и судят о ней при почти абсолютном незнании ее необходимых элементов и естественного течения. Те, которые живут в клубах и мастерских, могут писать превосходные картины или очаровательные новеллы. Одного они не должны делать: они не должны высказывать суждение о судьбе человека, так как это вещь, с которой они не знакомы. Их личная жизнь есть поросль данного момента, которой суждено в превратностях истории отжить и исчезнуть. Вечная жизнь человека, проводимая под дождем и солнцем в грубых физических усилиях, остается по другую сторону, и вряд ли изменилась с самого начала.

Хотелось бы мне захватить с собой на Мидуэй-Айленд всех писателей и болтливых художников моего времени. День за днем несбывшиеся надежды, духота, неослабная работа, ночь напролет ноющие члены, ломота в руках, и ум, отуманенный физической усталостью. Обстановка, характер моего занятия, грубые речи и лица моих товарищей-тружеников, яркий день на палубе, вонючий полумрак внизу, крикливые мириады морских птиц, а сильнее всего ничем не смягчаемое чувство нашего отчуждения от современного мира, точно мы жили на несколько эпох раньше; день, возвещаемый не ежедневной газетой, а восходящим солнцем; исчезновение государства, церквей, населенных стран, войны, слухов о войне и голоса искусства – как в те времена, когда ничего этого еще не было выдумано. Таковы были обстоятельства моего нового жизненного опыта, которые я заставил бы (если бы мог) разделить со мною всех моих собратьев и современников, чтобы они забыли временные модные течения и отдались единственной материальной цели под взором неба.

О характере нашей задачи я должен дать общее представление. Бак был завален разной корабельной утварью, трюм почти наполнен рисом, лазарет загроможден чаем и шелковыми материями. Все это пришлось перерыть, что составляло только часть нашей задачи. Трюм был сплошь устлан бревнами; часть его, где, быть может, помещались особенно нежные товары, была вдобавок обшита дюймовыми досками; а между бимсами в трюме имелись вставные филенки. Все это, равно как и переборки кают, да и сами бревна трюма, могло оказаться тайником. Поэтому необходимо было разрушить, как мы и сделали, большую часть внутренней обшивки и отделки корабля, а остальное исследовать наподобие того, как доктор исследует посредством выстукивания больные легкие. Если бревно или балка издавали пустой или подозрительный звук, приходилось браться за топор и рубить: работа тяжкая и неприятная, вследствие обилия сухой гнили в разбившемся судне. Каждая ночь видела новый натиск на останки «Летучего Облачка», новые бревна, изрубленные в щепы, и переборки, отодранные и сваленные в стороне, – и каждая ночь видела нас так же, как раньше, далекими от цели нашего рьяного опустошения. Эти непрерывные разочарования не поколебали моего мужества, но сбивали с толку мой ум; и сам Нэрс становился молчаливым и угрюмым. Вечером, за ужином, мы проводили часок в каюте, большей частью молча: я дремал иногда над книгой, Нэрс угрюмо, но усердно сверлил морские раковины инструментом, который называется «скрипкой янки». Посторонний мог бы подумать, что мы в ссоре; на деле в этом тесном товариществе труда наша дружба росла.

Я был поражен в самом начале нашего предприятия на разбившемся судне готовностью матросов повиноваться малейшему слову капитана. Не решаюсь сказать, что они любили его, но, во всяком случае, они им восхищались. Ласковое слово из его уст ценилось выше, чем похвала и полдоллара от меня; если он вообще сменял гнев на милость, вокруг него царило оживленное веселье; и мне пришлось заключить, что его теория исполнения капитанских функций, если и была доведена до крайности, то опиралась на какое-нибудь разумное основание. Но даже страх и восхищение капитаном стали изменять нам под конец. Люди были утомлены безнадежными, бесплодными поисками и продолжительной напряженной работой. Они начинали отлынивать и ворчать. Взыскание не заставило себя ждать, но взыскания усиливали ропот. С каждым днем все труднее становилось заставить их выполнить дневную работу, и в нашем тесном мирке мы ежеминутно чувствовали недовольство наших помощников.

Несмотря на все старания хранить дело в тайне, цель наших поисков была как нельзя лучше известна всей команде; а кроме того, до нее дошли кое-какие сведения о несуразностях, так поразивших меня и капитана. Я мог слышать, как матросы обсуждали характер Трента и высказывали различные теории насчет того, куда спрятан опиум; и так как они, по-видимому, подслушивали нас, то я не считал зазорным навострить уши, когда имел возможность подслушать их. Я мог, таким образом, судить об их настроении и о том, насколько они осведомлены относительно тайны «Летучего Облачка». Лишь после того как я подслушал таким образом несколько почти мятежных речей, мне пришла в голову счастливая мысль. Я обдумал ее ночью в постели, и наутро первым делом сообщил капитану.

– Что если я попытаюсь немножко подбодрить их обещанием награды? – спросил я.

– Если вы думаете заинтересовать их таким способом, то я ничего не имею против, – ответил он. – К тому же они вами наняты, и вы суперкарг.

Принимая во внимание характер капитана, эти слова можно было считать полным согласием, и соответственно тому команда была вызвана на корму. Никогда еще лоб капитана не хмурился так грозно. Все думали, что обнаружен какой-нибудь проступок и предстоит объявление примерного наказания.

– Слушайте, вы! – буркнул капитан через плечо, продолжая ходить по палубе. – Мистер Додд намерен предложить награду первому, кто отыщет опиум на этой развалине. Есть два способа заставить осла идти – оба хорошие, по-моему: один – побои, и другой – морковь. Мистер Додд хочет попробовать морковь. Ну, детки, – тут он в первый раз повернулся лицом к матросам, – если опиум не будет найден в течение пяти дней, вы можете прийти ко мне за побоями.

Он кивнул автору этого рассказа, который повел теперь речь.

– Вот что я предлагаю, – сказал я, – я назначаю сто пятьдесят долларов. Если кто-нибудь найдет это добро по собственному соображению, он получит сто пятьдесят долларов. Если кто-нибудь догадается, где оно запрятано, и правильно укажет место, он получит сто двадцать пять долларов, а остальные двадцать пять достанутся тому, кто найдет сокровище. Мы назовем это Ставкой Пинкертона, капитан, – прибавил я с улыбкой.

– Назовите его лучше Рычагом Великой Комбинации, – воскликнул он. – Слушайте, ребята, я повышу награду до двухсот пятидесяти долларов американской золотой монетой.

– Благодарю вас, капитан Нэрс, – сказал я, – вы хорошо поступили.

– С хорошими намерениями, – возразил он.

Предложение было сделано не напрасно; как только люди оценили величину награды и загудели, возбужденные удивлением и надеждой, как выступил китаец-повар с изящными поклонами и заискивающей улыбкой.

– Капитан, – сказал он, – моя служила Меликанском флоте два года; служила шесть лет пароходный буфетчик. Знала все.

– Ого! – воскликнул Нэрс. – Знала все, в самом деле. Плут, наверное, подглядел эту штуку на пароходе. Что ж ты раньше не знала все, сынок?

– Моя думала, не будет ли награда, – отвечал кок, улыбаясь с достоинством.

– Откровенно сказано, – заметил капитан, – а теперь, когда награда назначена, ты и заговорил. Ну, говори же. Если укажешь верно, награда твоя. Валяй!

– Моя долго думала, – отвечал китаец. – Видела много маленьких циновки лиса; очень слишком много маленьких циновки лиса; шестьдесят тонна маленьких циновка лиса. Моя думала все время, может быть, много опиум в много маленьких циновки лиса.

– Ну, мистер Додд, что вы на это скажете? – спросил капитан. – Может быть, он прав, может быть, не прав. Похоже на то, что прав, так как в противном случае где же это снадобье? С другой стороны, если он неправ, то мы погубим даром полтораста тонн хорошего риса. Вот пункт, который нужно обсудить.

– По-моему, тут нечего и думать, – сказал я. – Надо искать до конца. Рис ничего не значит, рис нас невыручит и не разорит.

– Я ожидал, что вы так взглянете на дело, – отвечал Нэрс.

Мы уселись в шлюпку и отправились на новые поиски.

Трюм теперь почти опустел; циновки были вынесены на палубу и загромождали шкафут и бак. Нам предстояло вскрыть и исследовать шесть тысяч циновок и погубить полтораста тонн ценного продукта. Внешний вид работы этого дня был не менее странен, чем ее сущность. Каждый из нас, вооруженный большим ножом, атаковал груду циновок, вспарывал ближайшую, запускал в нее руку и высыпал на палубу рис, который нагромождался кучей, рассыпался, хрустел под ногами и в конце концов стекал по шпигатам. Над бригом, превратившимся таким образом в переполненный закром, мириады морских птиц сновали с удивительной дерзостью. Зрелище такого обильного корма взбудоражило их; они оглушали нас своими визгливыми голосами, носились среди нас, бились нам в лицо и клевали зерно из рук. Матросы с окровавленными от этих нападений лицами бешено оборонялись, рубили птиц ножами и снова рылись в рисе, не обращая внимания на крикливых тварей, которые бились и умирали у них под ногами. Мы представляли странную картину: реющие птицы, тела убитых птиц, окрашивающие рис своей кровью; шпигаты, извергавшие зерно; люди, увлеченные погоней за богатством, работающие и убивающие с громкими криками; а надо всем этим паутина снастей и лучезарное небо Тихого океана. Каждый матрос работал из-за пятидесяти долларов, а я из-за пятидесяти тысяч.

Около десяти часов утра эта сцена была прервана. Нэрс, только что вскрывший новый мешок, высыпал к своим ногам вместе с рисом обернутую бумагой жестянку.

– Вот оно! – гаркнул он.

Все матросы отвечали криком. В следующий момент, забывая в этом заразительном чувстве успеха о собственном разочаровании, они троекратно гаркнули ура, распугав птиц, а затем столпились вокруг капитана и запустили руки в только что вскрытую циновку. Жестянка за жестянкой стали являться на свет Божий, всего шесть, завернутые в бумагу с китайскими буквами.

Нэрс повернулся ко мне и пожал мне руку.

– Я начинал думать, что мы никогда не дождемся этого дня, – сказал он. – Поздравляю вас, мистер Додд.

Тон капитана глубоко тронул меня, и когда Джонсон и остальные в свою очередь столпились вокруг меня с поздравлениями, слезы навернулись мне на глаза.

– В этих коробках по пяти таэлей, – более двух фунтов, – сказал Нэрс, взвешивая их в руке. – Скажем, двести пятьдесят долларов на циновку. За дело, ребята! Мы еще до вечера сделаем мистера Додда миллионером.

Странно было видеть, с каким бешенством мы набросились на циновки. Матросам нечего больше было ждать; простая мысль о громадных суммах внушала им бескорыстное рвение. Циновки вскрывались и опорожнялись, мы стояли по колено в рисе, пот струился по нашим лицам и слепил нам глаза, руки невыносимо болели, но пыл наш не остывал. Наступил обед; мы слишком устали, чтобы есть, слишком охрипли, чтобы разговаривать, и тем не менее, кое-как покончив с обедом, были уже на ногах и снова принялись за рис. До наступления темноты не осталось ни одной неисследованной циновки, и мы оказались лицом к лицу с поразительным результатом.

Из всех необъяснимых вещей в истории «Летучего Облачка» эта была наиболее необъяснимой. Из шести тысяч циновок только в двадцати оказался опиум; в каждой одинаковое количество: около двенадцати фунтов, всего двести сорок фунтов. По последним бюллетеням в Сан-Франциско опиум стоил двадцать долларов фунт; но незадолго перед тем за него можно было получить в Гонолулу, куда он ввозился контрабандой, сорок долларов.

Итак, принимая высокую цифру Гонолулу, стоимость опиума на «Летучем Облачке» можно определить в десять тысяч, без малого, долларов, а по оценке Сан-Франциско почти в пять тысяч. А мы с Джимом заплатили за него пятьдесят тысяч. А Беллэрс хотел идти еще выше. Не нахожу слов, чтобы выразить мое изумление при таком результате.

Скажут, пожалуй, что мы еще не знали наверняка; на корабле мог оказаться какой-нибудь другой тайник. Можете быть уверены, что мы не упустили из виду этого соображения. Никогда никакой корабль не обыскивался так тщательно; все было пересмотрено по бревнышку, ни один прием не упущен из виду; изо дня в день, с возрастающим отчаянием, мы копали и рылись во внутренностях брига, поощряя матросов подарками и обещаниями; из вечера в вечер мы с Нэрсом сидели друг против друга, ломая головы, где бы еще поискать. Я мог поручиться спасением души за несомненность результата: во всем этом корабле не оставалось ничего ценного, кроме дерева и медных гвоздей. Таким образом наше жалкое положение было совершенно ясно: мы заплатили пятьдесят тысяч долларов, взяли на себя издержки по снаряжению шхуны, обязались уплатить фантастические проценты, и в самом благоприятном случае могли реализовать пятнадцать процентов затраченной суммы. Мы были не просто банкроты, мы были комические банкроты – отличная мишень для насмешек улицы. Надеюсь, что я выдержал этот удар стойко; моя душа давно успокоилась, и со дня нахождения опиума я ждал этого результата. Но мысль о Джиме и Мэми терзала меня как физическая боль, и я избегал разговоров и общества.

Я был в этом подавленном настроении, когда капитан предложил мне съездить на остров. Я видел, что он хочет поговорить со мной, и боялся только, чтобы он не вздумал утешать, так как я мог выносить свою беду, а не неуклюжее сочувствие; однако мне оставалось только согласиться на его предложение.

Мы долго шли молча вдоль берега. Солнце над нашими головами струило раскаленные лучи; сверкающий песок, ослепительная вода лагуны резали глаза; крики птиц и отдаленный гул бурунов сливались в дикую симфонию.

– Мне нет надобности говорить вам, что игра проиграна? – спросил Нэрс.

– Нет, – сказал я.

– Я думаю завтра отплыть, – продолжал он.

– Лучшее, что мы можем сделать, – согласился я.

– В Гонолулу? – осведомился он.

– О, да, будем держаться программы, – воскликнул я. – Идем в Гонолулу.

Мы помолчали, затем Нэрс откашлялся.

– Мы были довольно хорошими друзьями, мистер Додд, – начал он. – Мы прошли через такое дело, которое испытывает человека. Мы проделали чертовски тяжелую работу, нам не везло, и мы потерпели поражение. Все это мы выдержали, не жалуясь. Я не ставлю этого в заслугу себе: это мое ремесло; мне за него платят, я к нему приучен практикой и воспитанием. Но вы совсем другое дело; для вас все это было ново, и мне приятно было смотреть, каким вы молодцом держались и действовали изо дня в день. А затем видеть, как вы приняли это разочарование, хотя всякий понимает, как оно вас подвело! Надеюсь, вы позволите мне сказать вам, мистер Додд, что вы вели себя во всей этой истории как нельзя более мужественно и хорошо, и заставили всех и каждого полюбить вас и восхищаться вами. Еще я желал сказать вам, что принимаю это дело так же близко к сердцу, как вы; что у меня сердце не на месте, когда я думаю о нашей неудаче; и если бы я думал, что, оставаясь здесь, мы чего-нибудь добьемся, то оставался бы на этом рифе, пока бы мы не подохли с голоду.

bannerbanner