
Полная версия:
Катриона
Несмотря на наше недавнее знакомство, этот джентльмен довольно часто задавал мне головоломные загадки. Теперь мне приходилось работать мозгами: он снова повторял старый вымысел об особенной благосклонности ко мне его дочерей, из которых одна была так добра, что насмехалась надо мной, а две другие едва соблаговолили заметить меня. Я должен был ехать с Престонгрэнджем в Глазго, должен был жить с ним в Эдинбурге и вступить в общество под его покровительством! Было уже достаточно удивительно, что у него хватило добродушия простить меня. Почти невозможно было допустить в нем искреннее желание принять меня как гостя и быть мне полезным, и я стал искать тайного смысла его слов. Одно было ясно: если я стану его гостем, отступление будет невозможно – мне нельзя будет начать действовать. Кроме того, разве мое присутствие в его доме не уничтожит язвительный смысл докладной записки? Ведь не смогут же серьезно отнестись к этой жалобе, когда пострадавший будет гостем должностного лица, которое он больше всех обвиняет. Подумав об этом, я не мог сдержать улыбку.
– Это должно служить противодействием докладной записке? – спросил я.
– Вы очень хитры, мистер Давид, – сказал он, – и не совсем ошибаетесь: этот факт пригодится мне для защиты. Вы, впрочем, кажется, слишком низко цените мои дружеские чувства, которые совершенно искренни. Я чувствую к вам уважение, смешанное со страхом, мистер Давид, – сказал он улыбаясь.
– Я не только согласен, но и очень рад исполнить ваше желание, – отвечал я, – так как мое намерение – стать юристом, а ваше покровительство, милорд, будет для меня неоценимо! Кроме того, я от души благодарен вам и вашей семье за сочувствие и снисходительность. Но вот в чем затруднение. В одном пункте мы с вами значительно расходимся: вы стараетесь повесить Джемса Стюарта, я пытаюсь спасти его. Насколько моя поездка с вами может содействовать вашей защите, милорд, я в вашем распоряжении, но если она поможет повесить Джемса Стюарта, то я затрудняюсь обещать…
Мне показалось, что он вполголоса выругался.
– Вам действительно следует быть юристом. Суд – вот настоящая арена для вашего таланта, – с горечью сказал он и на некоторое время погрузился в молчание. – Вот что я скажу вам, – заключил он наконец, – теперь не может быть речи о Джемсе Стюарте, ни «за», ни «против» него. Джемс должен умереть. Жизнь его отдана и принята или, если вам больше нравится, продана и куплена. Тут не поможет ни докладная записка, ни опровержение честного мистера Давида. Как ни старайтесь, Джемсу Стюарту не будет помилования, примите это к сведению. Дело теперь идет обо мне одном: оставаться ли мне на своем посту или пасть. Не скрою от вас, что мне грозит некоторая опасность. Но почему? Может ли мистер Бальфур сообразить это? Не потому, что я неверно направил дело против Джемса – в этом, знаю, я буду оправдан, – не потому также, что я заточил мистера Давида на скале, хотя придерутся именно к этому, но потому, что я не пошел готовой и прямой дорогой, которую мне неоднократно указывали, и не отправил мистера Давида в могилу или на виселицу. Оттого и произошел скандал и эта проклятая докладная записка, – сказал он, ударяя по лежавшей на коленях бумаге. – Моя мягкость к вам привела меня в это затруднительное положение. Хотелось бы мне знать, не слишком ли велико ваше снисхождение к собственной совести, если вы даже не находите нужным помочь мне?
Не было сомнения, что в его словах было много правды: если Джемсу нельзя было помочь, то кому же мне оставалось помогать, как не этому человеку, который сам так часто помогал мне и даже теперь мог служить мне примером терпения? Кроме того, мне не только надоело, но и стыдно было постоянно подозревать и отказывать.
– Если вы назначите мне время и место, я буду готов сопровождать вас, милорд, – сказал я.
Он пожал мне руку.
– Мне кажется, что у моих барышень есть для вас новости, – сказал он мне на прощание.
Я ушел, чрезвычайно довольный тем, что заключил мир, но все-таки в душе немного озабоченный. Возвращаясь, я начал сомневаться, не был ли слишком уступчив. Впрочем, нельзя было отрицать, что лорд-адвокат, годившийся мне в отцы, был талантливым человеком высокого звания и не раз в минуту опасности приходил мне на помощь. С большим удовольствием провел я остаток этого вечера в прекрасном, без сомнения, обществе адвокатов, но, пожалуй, с большим, чем следовало, количеством пунша. Хотя я и рано пошел спать, но не помню хорошенько, как добрался до кровати.
XVIII. Мяч
На следующее утро я из судейской комнаты, где никто не мог меня видеть, выслушал решение присяжных и приговор суда над Джемсом. Я совершенно уверен, что верно запомнил слова герцога. И так как эта знаменитая речь послужила предметом споров, я лучше передам ее в своем изложении. Сославшись на сорок пятый год, глава Кемпбеллов, заседая в суде в качестве председателя, в следующих словах обратился к стоявшему перед ним несчастному Стюарту.
– Если бы ваше возмущение не было безуспешным, то вы могли бы предписывать законы там, где теперь выслушиваете приговор. Мы, ваши теперешние судьи, были бы судимы в одном из ваших шутовских судов. И тогда вы могли бы насытиться кровью каждого рода или клана, к которому чувствовали бы отвращение.
«Это действительно называется выпустить кошку из мешка», – подумал я. Таково было и общее впечатление. Замечательно, как молодые адвокаты ухватились за эту речь и насмехались над ней, и, кажется, не проходило ни одного обеда или ужина, чтобы кто-нибудь не произнес: «И тогда вы могли бы насытиться». В то время сложилось много песен по этому поводу, которые теперь почти все забыты. Помню, что одна начиналась так:
Чья же кровь вам нужна, чья вам кровь нужна?Рода ль какого, иль клана.Или Гайлэнда дикого сына?Чья вам кровь нужна, чья вам кровь нужна?Другая пелась на мой любимый мотив «Эйрльский замок» и начиналась словами:
Однажды Арджанль в суде заседал.На обед ему Стюарта дали.В одной балладе говорилось:
И, вскочив, стал опять герцог челядь ругать:«Оскорбленьем большим себе буду считать,Что за трапезой должен себя насыщатьКровью клана, который привык презирать».Джемс, приговоренный к смерти, был погублен так же просто, как если бы герцог взял ружье и застрелил его. Это я, без сомнения, знал заранее, но другие не знали и были более моего поражены скандальными фактами, которые обнаружились во время разбора дела. Хуже всего был, конечно, этот выпад против правосудия. Не менее откровенно прозвучали слова одного из присяжных, которыми тот прервал защитительную речь Кольстоуна: «Пожалуйста, сэр, говорите покороче, мы очень устали». Но некоторые из моих новых друзей-юристов были еще более поражены нововведением, которое опозорило и даже сделало недействительным все судебное разбирательство: одного свидетеля совсем не вызвали. Имя его, положим, было напечатано, и до сих пор его можно видеть на четвертой странице списка: «Джемс Друммонд, alias (иначе) Мак-Грегор, иначе Джемс Мор, бывший арендатор в Инверонахиле». Предварительный допрос, как полагается, был снят с него письменно. Он вспомнил или выдумал – прости ему бог! – вещи, которые легли тяжелым обвинением на Джемса Стюарта; ему же самому отворили двери тюрьмы. Было очень желательно довести его показания до сведения присяжных, не подвергая самого свидетеля опасности перекрестного допроса. И способ, которым они были сообщены, удивил всех своей неожиданностью. Бумагу эту, как нечто любопытное, просто передавали на заседании из рук в руки. Она обошла скамью присяжных, произвела свое действие и опять исчезла, – точно нечаянно, – прежде чем достигла защитников подсудимого. Это считали предательским средством. Мысль, что тут было замешано имя Джемса Мора, заставляла меня краснеть за Катриону.
На другой день я с Престонгрэнджем, в довольно многочисленном обществе, отправился в Глазго, где я с большой неохотой провел некоторое время среди удовольствий и дел. Я жил в одном доме с моим покровителем, который поощрял меня к простому обращению с ним, принимал участие в приемах и был представлен самым важным гостям; вообще на меня обращали более внимания, чем того допускали мои способности и положение, так что в присутствии посторонних я часто краснел за Престонгрэнджа. Надо сознаться, что все, что я видел в последние месяцы, наложило печать мрачности на мой характер. Я видел людей, из которых многие рождением или талантами были предназначены главенствовать; и у кого же из них оказались чистые руки? Я видел также эгоизм всяких Броунов и Миллеров и не мог более уважать их. Престонгрэндж был еще лучше всех. Он спас меня и пощадил, когда другие думали только о том, чтобы убить меня. Но кровь Джемса лежала на нем, и его теперешнее притворство по отношению ко мне казалось мне непростительным. Меня почти выводило из терпения его желание показать, будто он находит удовольствие в разговоре со мной. Я тогда сидел и наблюдал за ним, чувствуя, как внутри меня, точно огонь, разгорается медленный гнев. «Любезный друг, – думал я, – если бы только вы избавились от дела с докладной запиской, не выгнали ли бы вы меня на улицу?» Как показали события, я был к нему более чем несправедлив: видимо, он был одновременно и более искренним человеком, и более искусным актером, чем я думал.
Но некоторым оправданием моего недоверия служило поведение группы молодых адвокатов, окружавших его в поисках покровительства. Неожиданное внимание, которое Престонгрэндж проявил к никому не известному мальчишке, чрезвычайно взволновало их, но не прошло и двух дней, как мне начали льстить и ухаживать за мной. Я был тот же самый – не лучше и не красивее, – но месяц тому назад они пренебрегали мной, а теперь не знали, как услужить мне! Тот ли я был, однако? Нет, и доказательством тому служило прозвище, которое мне дали за глаза. Видя, в каких я хороших отношениях с адвокатом, и будучи убежденным в том, что мне предстоит высоко залететь, они воспользовались термином игры в мяч и назвали меня the tee'd ball[6]. Мне говорили, что я принадлежу к их обществу. Мне, уже успевшему испытать на себе их грубость, теперь пришлось познакомиться с их угодливостью. Один молодой человек, которому меня представили в Гоп-Парке, был настолько самоуверен, что даже напомнил мне о нашей первой встрече. Я сказал, что не имею удовольствия помнить его.
– Как, – заметил он, – сама мисс Грант познакомила нас! Меня зовут так-то.
– Очень возможно, сэр, – возразил я, – но я этого не помню.
Тогда он оставил меня в покое. И отвращение к ним, которое я обыкновенно чувствовал, на минуту сменилось радостью.
Но у меня не хватает терпения останавливаться подробно на этом периоде моей жизни. Когда я бывал в обществе молодых интриганов, меня удручал стыд за свою неотесанность, но в то же время я презирал их за двуличие. Им я все же предпочитал Престонгрэнджа, считая его меньшим злом, чем они. С молодыми людьми я был чопорен и сух, но с адвокатом всегда старался быть приветливым, хоть и питал к нему неприязнь. Он порицал меня, убеждал не быть серьезнее юношей моего возраста и уговаривал дружить с ними. Я говорил ему, что туго схожусь с людьми.
– Тогда я беру свои слова обратно, – отвечал он. – Но ведь существует и простая вежливость, мистер Давид. С этими молодыми людьми вам придется провести всю жизнь. Ваше нежелание сойтись с ними похоже на высокомерие. И я боюсь, что если вы не будете более учтивы, то вам придется трудно в жизни.
– Было бы напрасной работой делать шелковый кошелек из свиного уха, – сказал я.
Утром 1 октября меня разбудил топот коней под окном – это въехал курьер. Подойдя к окну, пока он еще не успел сойти с лошади, я увидел, что он, должно быть, скакал очень быстро. Немного погодя меня вызвали к Престонгрэнджу. Он сидел в ночной рубашке и колпаке у письменного стола, на котором в беспорядке лежала груда писем.
– Мистер Давид, – сказал он, – у меня есть для вас новость. Она касается ваших друзей, которых вы, как мне кажется, немного стыдитесь, так как никогда не упоминали о их существовании.
Я, должно быть, покраснел.
– Я вижу, что вы понимаете меня, – продолжал он. – Должен вас поздравить: у вас прекрасный вкус. Но знаете ли, мистер Давид, она чрезвычайно предприимчивая девушка. Она поспевает повсюду. Шотландское правительство не в состоянии справиться с мисс Кэтрин Друммонд, как это еще недавно случилось и с известным мистером Давидом Бальфуром. Разве из них не получится хорошая парочка? Ее первое вмешательство в политику… Но я ничего не должен рассказывать вам: власти решили, что вы услышите об этом при других обстоятельствах и от более интересного собеседника. Но она совершила серьезный проступок, и я должен огорчить вас, сообщив, что она заключена в тюрьму.
Я издал восклицание.
– Да, – сказал он, – маленькая леди в тюрьме. Но вам не следует особенно отчаиваться. Если только вы – с помощью ваших друзей и докладных записок – не лишите меня моей должности, она нисколько не пострадает.
– Но что она сделала? В чем ее преступление? – спросил я.
– Оно может быть названо государственной изменой, – отвечал он. – Она открыла королевский замок в Эдинбурге.
– Молодая леди мой хороший друг, – сказал я. – Вы, вероятно, не стали бы шутить, если бы дело было серьезно.
– А между тем оно действительно серьезно, – отвечал он. – Плутовка выпустила на свет божий весьма сомнительную личность – своего папашу.
Итак, одно из моих предчувствий не обмануло меня. Джемс Мор снова на свободе. Он поручил своим людям стеречь меня в заключении; он предложил свое свидетельство по аппинскому делу, и его показания (при помощи какой увертки – безразлично) оказали свое влияние на присяжных. Затем он получил вознаграждение – ему вернули свободу. Властям хотелось придать его освобождению вид бегства, но я знал, что здесь была сделка. Эти размышления отогнали от меня всякую тревогу о Катрионе. Можно было подумать, что это она выпустила из тюрьмы своего отца, она сама могла верить этому. Но главным действующим лицом был здесь Престонгрэндж. Я был уверен, что он не только не допустит, чтобы ее наказали, но не доведет дело до суда. Поэтому я не особенно политично воскликнул:
– А я этого ожидал!
– Вы по временам бываете замечательно осторожны! – сказал Престонгрэндж.
– Что вы желаете этим сказать, милорд? – спросил я.
– Я только удивился тому, – отвечал он, – что, имея достаточно ума, чтобы выводить подобные заключения, у вас не хватает его, чтобы оставлять их при себе. Но вам, я думаю, хотелось бы узнать подробности дела. Я получил два извещения: то, что менее официально, гораздо более полное и интересное, так как написано живым слогом моей старшей дочери. «Весь город говорит об одном интересном деле, – пишет она, – которое обратило бы на себя еще больше внимания, если бы узкали, что преступница – protegee[7] милорда моего папаши. Я уверена, что вы настолько близко принимаете к сердцу свои обязанности, что не забыли Сероглазку. Что же она сделала? Она достала широкополую шляпу с опущенными полями, длинный мохнатый мужской плащ и большой галстук; подобрала юбки как можно выше, надела две пары гамаш на ноги, в руки взяла заплатанные башмаки и отправилась в замок. Там она выдала себя за сапожника, работающего на Джемса Мора. Ее впустили в камеру, причем лейтенант, очевидно очень веселый малый, вместе с солдатами потешался над плащом сапожника. Затем они услышали спор и звук ударов внутри камеры. Оттуда вылетел сапожник в развевающемся плаще, с опущенными на лицо полями шляпы. Лейтенант и солдаты смеялись над ним, пока он бежал. Они уже не смеялись так весело, когда, войдя в камеру, не нашли там никого, кроме высокой, красивой девушки с серыми глазами и в женской одежде! Что же касается сапожника, то он был уже «за горами, за долами», и бедной Шотландии придется, вероятно, обойтись как-нибудь без него. В тот вечер я пила в одном обществе за здоровье Катрионы. Весь город восхищался ею. Я думаю, что наши щеголи стали бы носить в петлице кусочки ее подвязок, если бы могли достать их. Я было пошла навестить ее в тюрьме, но вовремя вспомнила, что я дочь моего отца. Тогда я написала ей записку и поручила передать ее верному Дойгу. Надеюсь, вы согласитесь, что и я умею быть дипломатичной, когда хочу. Тот же самый верный дурак отправит это письмо с курьером вместе с письмами ученых людей, так что вы одновременно с Соломоном Премудрым услышите и Иванушку-дурачка. Вспомнив о дураках, прошу вас сообщить эту новость Давиду Бальфуру. Мне бы хотелось видеть его лицо при мысли о длинноногой красотке в подобном положении! Не говорю уже о легкомыслии вашей любящей дочери и его почтительного друга». Так подписывается моя плутовка, – продолжал Престонгрэндж. – Вы видите, мистер Давид, я говорю вам совершенную правду, когда уверяю, что дочери мои относятся к вам с самой дружеской шутливостью.
– Дурак им чрезвычайно благодарен, – сказал я.
– Разве это не ловко проделано? – продолжал он. – Ведь эта гайлэндская девушка стала чем-то вроде героини.
– Я всегда был уверен, что она очень смелая. Я могу биться об заклад, что она ничего не подозревала… Но прошу у вас извинения: я снова затрагиваю запрещенные темы.
– Я готов поручиться, что она не знала, – возразил он откровенно. – Я готов поручиться: она думала, что идет против самого короля Георга.
Мысль о том, что Катриона находится в заключении, взволновала меня. Я видел, что даже Престонгрэндж удивлялся ее поведению и не мог удержать улыбки при воспоминании о ней. Что же касается мисс Грант, то, несмотря на ее дурную привычку насмехаться, восхищение ее было очевидным. На меня нашел какой-то пыл.
– Я не ваша дочь, милорд… – начал я.
– Я это знаю! – возразил он, улыбаясь.
– Я говорю глупости, – сказал я, – или, вернее, я не так начал. Без сомнения, мисс Грант поступила неблагоразумно, пойдя в тюрьму. Но я показался бы бессердечным, если бы не полетел туда же немедленно.
– Так, так, мистер Давид, – заметил он, – я думал, что у нас с вами был уговор.
– Когда я заключал этот уговор, милорд, – сказал я, – я, конечно, был очень тронут вашей добротой, но не могу отрицать, что заботился, кроме того, и о собственных интересах… И я стыжусь сейчас своего эгоизма. Для вашей безопасности, милорд, вам, может быть, нужно везде рассказывать, что беспокойный Дэви Бальфур – ваш друг и гость. Рассказывайте это, я не стану противоречить. Что же касается вашего покровительства, я отказываюсь от него. Я прошу лишь об одном: отпустите меня и дайте мне пропуск, чтобы я мог повидаться с ней в тюрьме.
Он строго посмотрел на меня.
– Мне думается, что вы ставите телегу перед лошадью, – сказал он. – Я чувствую к вам расположение, чего при вашей неблагодарной натуре вы, кажется, не замечаете. Но покровительства я вам не обещал да, говоря правду, и не предлагаю его. – Он помолчал немного. – Предостерегаю вас: вы сами себя не знаете, – прибавил он. – Молодость – горячая пора. Через год вы будете думать иначе.
– О, я бы хотел, чтобы молодость моя была всегда такова! – воскликнул я. – Уж слишком много я видел расчетливого и эгоистичного в молодых адвокатах, которые увиваются около вас, милорд, и даже стараются увиваться вокруг меня. Я заметил то же самое и в стариках. Все они, весь их клан, заботятся только о своих интересах! Оттого-то я и сомневаюсь в ваших дружеских чувствах ко мне. Почему я должен верить, что вы любите меня? Вы сами говорили мне, что преследуете собственную выгоду!
Тут я остановился, устыдившись, что зашел так далеко. Он смотрел на меня, но на лице его ничего нельзя было прочесть.
– Прошу у вас прощения, милорд, – заключил я. – Я умею говорить только грубо, по-деревенски. Мне кажется, что было бы прилично поехать навестить моего друга в заключении, но я обязан вам жизнью, и этого я никогда не забуду. И если нужно для вашего блага, милорд, то я останусь – останусь из одного чувства благодарности.
– Это можно было бы сказать и покороче, – мрачно сказал Престонгрэндж. – Легко, а иногда и вежливо сказать просто «да».
– Но, милорд, мне кажется, что вы все еще не вполне понимаете меня! – воскликнул я. – Для вас, за спасение моей жизни, за расположение, которое, как вы говорите, вы чувствуете ко мне, – за все это я готов остаться… Но не оттого, что ожидаю каких-либо выгод для себя. Если я буду вынужден держаться в стороне, когда будут судить молодую девушку, то я ни в коем случае не хочу чего-либо выиграть от этого. Я скорее готов претерпеть окончательное крушение, чем на этом основывать свое благополучие.
Престонгрэндж с минуту оставался серьезен, затем улыбнулся.
– Вы напоминаете мне человека с длинным носом, – сказал он. – Если бы вам пришлось в телескоп глядеть на луну, вы и там бы увидели Давида Бальфура. Но пусть будет по-вашему. Я попрошу вас оказать мне одну услугу, а затем освобожу вас. У моих клерков работы по горло: будьте так добры, перепишите мне несколько страниц, – сказал он, заметно затрудняясь в выборе между несколькими большими рукописями. – А когда вы кончите, я скажу вам: с богом! Я никогда не согласился бы обременить себя заботой о совести мистера Давида. Если бы вы сами могли по дороге бросить часть ее в болото, то поехали бы дальше значительно облегченным.
– Хотя, может быть, не в том самом направлении, милорд! – сказал я.
– За вами непременно должно остаться последнее слово! – радостно воскликнул он.
У него действительно были причины радоваться, так как он нашел способ добиться своего. Для того чтобы ослабить значение докладной записки и иметь готовый ответ, он желал, чтобы я всюду показывался с ним в качестве близкого ему человека. Но если бы я так же открыто появился у Катрионы в тюрьме, все бы не преминули вывести свои заключения, и подлинный характер бегства Джемса Мора стал бы очевидным. Такова была небольшая задача, которую я внезапно предложил ему и решение которой он так быстро нашел. Меня удерживали в Глазго под предлогом переписки, от чего я из простого приличия не мог отказаться. А пока я был занят, от Катрионы постарались избавиться частным образом. Мне совестно писать это о человеке, который оказывал мне столько услуг. Он был добр ко мне, как отец, но я постоянно замечал, что он фальшивит, как надтреснутый колокол.
XIX. Я попадаю в дамское общество
Переписывать было чрезвычайно скучно, тем более что дела, о которых говорилось в бумаге, не требовали, как я скоро заметил, никакой поспешности, и это занятие было только предлогом, чтобы удержать меня. Как только я закончил свою работу, я вскочил на коня и, стараясь не терять ни минуты, помчался вперед; поздно вечером я уже остановился на ночлег в домике на берегу Алан-Уотера. До наступления следующего дня я снова сидел в седле. В Эдинбурге только что открылись лавки, когда я въехал в город через Вест-Боу и на взмыленной лошади подскакал к дому лорда-адвоката. У меня была записка к Дойгу – доверенному лицу милорда, который, как предполагалось, знал все его секреты. Это был низенький, невзрачный, жирный человек, весь как бы пропитанный табаком и самонадеянностью. Я застал его за конторкой, выпачканного табаком, в той самой передней, где я встретился с Джемсом Мором. Он внимательно прочел записку, точно главу из библии.
– Гм… – сказал он. – Вы немного запоздали, мистер Бальфур. Птичка улетела, мы выпустили ее.
– Мисс Друммонд свободна! – воскликнул я.
– Ну да! – сказал он. – На что нам было держать ее, подумайте сами! Никому бы не понравилось, если бы подняли шум из-за этого ребенка.
– А где же она теперь? – спросил я.
– Бог знает! – сказал Дойг, пожимая плечами.
– Она, вероятно, вернулась к леди Аллардейс, – заметил я.
– Вероятно, – сказал он.
– Так я прямо отправлюсь туда, – продолжал я.
– Но вы прежде немного закусите? – спросил он.
– Нет, я не стану закусывать, – отвечал я. – Я выпил молока в Рато.
– Хорошо, хорошо, – сказал Дойг. – Но вы можете оставить свою лошадь и багаж, так как вы, кажется, остановитесь здесь.
– Нет, нет, – сказал я, – сегодня в особенности мне совсем не улыбается ехать на Томсоновой кобыле.[8]
Так как Дойг говорил с сильным акцептом, то и я, подражая ему, отвечал более простонародным языком, чем это было мне свойственно, и гораздо грубее, чем написано здесь. Тем более я был пристыжен, когда услышал сзади себя чей-то голос, который продекламировал отрывок из баллады:
Седлайте же мне вороного коня,Седлайте, седлайте скорее!Умчусь я на нем по прямому путиК девице, что всех мне милее!Когда я оглянулся, то увидел молодую леди, которая стояла передо мной, спрятав руку в складках своего утреннего платья, точно не желая подать ее мне. Но я не мог не заметить, что она смотрела на меня благосклонно.
– Приветствую вас, мисс Грант, – сказал я, поклонившись.
– И вас тоже, мистер Давид, – отвечала она, низко приседая. – Прошу вас, вспомните старую поговорку, что еда и литургия никогда не мешают. Литургии я не могу предложить вам, так как все мы добрые протестанты, но на еде настаиваю. Может случиться, что у меня найдется для вас нечто, из-за чего бы стоило остаться.