
Полная версия:
Пепел Нетесаного трона. На руинах империи
Она уже решила, что справилась. Фром коротко кивнул, шевельнул губами – на другом лице эта гримаса сошла бы за глубокую задумчивость. Но, бросив взгляд через плечо, он увидел в зоне слышимости два десятка человек, приосанился и покачал головой.
– Нет, командир Шарп, боюсь, что нет. Нет. Рапорты нужны для того, чтоб, в случае если вы не вернетесь, знать, куда направить следующую группу.
– Следующей не будет. На этом корабле одно крыло кеттрал…
– Крыло? – Он поднял брови. – Вы потеряли птицу и двоих солдат. Не вижу здесь крыла кеттрал.
– Случается, на заданиях не все идет гладко. Задача командира крыла состоит в том, чтобы исправлять ошибки.
Как будто можно вытащить стрелу из живота Джака. Как будто можно пришить отрубленную голову. Как будто можно вернуть прошлую ночь, влить кровь обратно в жилы, восстановить сгоревший мир, отменить все ее ошибки.
Фром снова поднял голову:
– Вы же и провалили задание. С какой стати мне посылать вас обратно?
– А кого вам еще посылать?
– У меня есть люди в городе, – неопределенно махнул он рукой.
– У вас есть сеть шпионов, подобранных по выговору, цвету волос и оттенку кожи, чтобы не выделялись среди местного населения. Никто из них не вытаскивал пленных.
Адмирал до хруста сжал челюсти.
– Я не стану обсуждать этот вопрос, пока вы не представите рапорт.
Гвенна открыла и закрыла рот. Как будто мало ей было потерять половину крыла. Похоже, по собственной тупости и несдержанности она упустила возможность вернуться за уцелевшим.
– Адмирал…
Голос ей самой показался чужим – умоляющим, растерянным. Она возненавидела себя за тон, но что такое еще одна капля в море самоуничижения, в котором она тонула?
– Иногда успех от поражения отделяют не дни, а минуты.
Она чувствовала, как утекают эти минуты – точно кровь из раны.
Гвенна оглянулась. Анник не было видно, значит та, вероятно, уже в лодке. Гвенна смерила взглядом расстояние до перил и снова повернулась к Фрому. У его людей арбалеты, но в нее они вряд ли станут стрелять. Она неудачница, а не изменница.
Адмирал скроил мину, долженствующую взывать к рассудку.
– Я отправлю в город гонца с донесением.
– Этого мало, адмирал, – ответила она. – Извините.
Она протиснулась мимо разинувшего рот Фрома, кивнула на ходу солдатам, в шесть шагов пересекла палубу, опрокинулась за перила и упала в лодку под бортом. Суденышко покачнулось. Анник, как она и думала, уже сидела на носу в готовности отдать концы. Гвенна опустилась на среднюю скамью и взялась за весла.
И, только подняв голову, поняла масштаб своей ошибки – последней ошибки. Фром стоял над бортом, оскалившись и тыча пальцем ей в лицо. Охранники по обе стороны от него нацелили арбалеты. От них несло страхом и смятением, но, стреляя на трех шагах, сверху вниз и с опорой на перила фальшборта, не надо быть кеттрал, чтобы поразить цель.
– Гвенна Шарп! – взревел Фром. – Приказываю вам вернуться на палубу!
– Некогда, – покачала она головой.
Он открыл рот, застыл, осознал, что пути назад нет, и выговорил:
– Вы не оставляете мне выбора. За открытое пренебрежение долгом, неподчинение и нападение на офицера я освобождаю вас от должности.
В двенадцать лет Гвенну подстрелили на учениях в мангровых зарослях. Ранивший ее кадет перепутал «глушилку» с бронебойным наконечником, и стрела проткнула ей ногу чуть выше колена. Она запомнила, что ощутила не боль, а давление, и долго разглядывала торчащее из мышцы древко и сочащуюся из раны кровь. Она понимала, что ранена, яснее солнечного света видела пробитую кожу… и все равно не верила. Целая минута прошла как во сне, словно стоило закрыть глаза, открыть их заново – и окажешься невредимой.
И сейчас было так же.
Она понимала каждое слово, просто не могла применить их к себе.
Пренебрежение долгом…
Освобождаю от должности…
Слова имели свое значение, но значили и кое-что еще, похуже. Теперь, когда они прозвучали, она не может вернуться в Домбанг, разыскать Талала, исправить хоть малость из того, что натворила.
Значит, они не прозвучали.
Краем глаза Гвенна видела, как Анник выпустила из рук швартов. За лук она не взялась, ей это было ни к чему. На этом корабле все видели, как она стреляет по мишени. Все знали, на что она способна. Наверху, считая только тех, кто стоял у перил, против них было четверо к одному. Кеттрал не прикасались к оружию. И все же лица солдат стали масками ожидающих смерти. Совсем молодые, они не бывали в кровавом деле, их занесло далеко от дома в опасную местность. Они собирались сражаться с изменниками и бунтовщиками, а не с легендой Аннура. Кто-то намочил штаны. Горячий едкий запах повис в застывшем утреннем воздухе.
– Отставить! – снова заговорил Фром. – Это приказ!
Судя по всему, он готов был броситься на палубу собственного корабля при первом ее движении.
– У меня в руках весла, – сдержанно проговорила Гвенна, кивнув на свои ладони, – а не мечи. Мы на одной стороне.
– Сейчас же выходите из лодки, или я прикажу стрелять.
Гвенна медленно, ровно вдохнула. Она чуяла Анник – тонкую прожилку ее гнева, вбитую в ледяное спокойствие. Она чуяла ужас солдат: уксус и ржавчину. Она чуяла бессильную ярость Фрома и приторную вонь речного ила, зелени тростников, плещущей о борт ее лодки воды.
Скорее всего, они могли бы уйти – и она, и Анник. Нырнуть за борт, проплыть под кораблем, скрыться в камышах… но с чем тогда они останутся? Наедине с пауками, змеями, крокодилами и ягуарами, без лодки, без припасов, на десяток миль в глубине дельты, в десятке миль от моря. Одни рыбы порвут их на ленточки, а если они и выживут, до Домбанга добираться не один день, а в эти дни Талала подвергнут пыткам, может быть, убьют. Она представила его привязанным к столу; над ним склоняются верховные жрецы, в его тело впивается раскаленная докрасна сталь, раз за разом слышатся вопросы, на которые он не ответит иначе как воплями.
Она, как во сне, подняла руки.
Все было ненастоящее: солнце на лице, пылающая в плече боль, опасливый взгляд Фрома, стук собственного сердца. Она еще миг верила, что вот-вот проснется, что с Талалом все хорошо, что со всеми все хорошо. Но не проснулась.
Медленно, чтобы не перепугать солдат наверху, она поднялась, влезла по трапу, скользнула через перила. Уже некуда было спешить. Фром хочет, чтобы она унижалась, – она будет унижаться, но прежде он заставит ее ждать. Чтобы каждый моряк и солдат на борту увидел, как она ждет.
– Связать ее, – приказал Фром, когда Гвенна ступила на палубу.
Люди колебались. С такими лицами они бы выслушали приказ прыгнуть в дельту и поплавать.
– Все нормально, – сказала им Гвенна, подставляя сложенные вместе запястья.
Она лгала. Совсем это было не нормально, но обстоятельства не допускали сопротивления.
После долгой паузы солдат шагнул вперед со стальными наручниками в руках. Не их вина, что они служат под командой Фрома.
Через его плечо Гвенна взглянула на адмирала.
– Это действительно необходимо?
Он встретил ее взгляд и вздернул подбородок.
– Отведите ее в карцер.
– Мне очень жаль, командир, – бормотал солдат, застегивая на ее запястьях холодные браслеты.
– И мне, – ответила она. – И мне.
* * *Карцер был – глянуть не на что: три крошечные каморки в глубине трюма. В той, в которую впихнули Гвенну, можно было только сесть спиной к переборке, да и то поджав колени. Ни встать, ни лечь, ни вытянуться. Ей вспомнились деревянные клетки, в которых на Островах отрабатывали действия в плену. Она как-то провела в такой целую неделю – под дождем и струями мочи. Да и самой приходилось ходить под себя. Все кадеты соглашались, что хуже недели в клетке ничего не бывает, но что они понимали, кадеты? Из клетки хоть солнце было видно. И ветер чувствовался. И когда тебе мочились на голову, ты видела человеческие лица. А в карцере стояла чернильная тьма, удушающая жара и воняло застарелым страхом и раскаянием.
Хуже того, здесь не на что было отвлечься. Не с кем драться, некого выносить из огня; ни налечь на весла, ни надерзить начальнику – в темноте нечего делать, кроме как смотреть в глаза своему поражению, заново перебирать все решения. Если бы она иначе вела поиск. Если бы остерегалась «звездочек». Если бы приказала идти в Бани пешими. Если бы удержала Джака. Если бы первым вытолкнула наружу Талала… Она вглядывалась в эти иные миры, как оголодавшая нищенка заглядывает в открытые двери недоступного для нее трактира.
Корабельная рында отбивала вахты: утренняя, полуденная, собачья вахта, ночная, утренняя, полуденная…
Никто не принес ей воды. Язык распух. Рану на плече жгло и дергало, потом она успокоилась. Гвенна поймала себя на том, что от нечего делать щупает отекшие ткани, нажимает, лишь бы почувствовать боль, и заставила себя бросить это занятие. Она ловила слухом голос Анник, потом голос Фрома, но до нее долетали только бессмысленные обрывки разговоров. Затекшие мышцы свело судорогой, стянуло болью, словно их отдирали от костей. Ей представилось, как рвут на части Талала, как палачи, добиваясь ответов, медленно режут его на куски.
– Как жаль, – шептала она в темноту. – Святой Хал, как жаль.
Слова на языке были мертвыми, тухлыми. Чего стоят ее сожаления? Что они исправят?
Ничего. Ничего не стоят и ничего не исправят.
Гвенна попробовала чуть распрямиться в тесном ящике.
Кто-то завозился с замком, и слабый серый свет ожег ей глаза. Сощурившись, она повернулась к двери, различила два мужских силуэта (солдат, может быть тех же, кто конвоировал ее вниз), а за ними в темноте – прямого как палка адмирала Фрома.
Она открыла рот, чтобы заговорить, но растрескавшийся язык не справился со словами.
– Он мертв, – нарушил затянувшееся молчание Фром. – Тот ваш боец. Тот, что попал в плен.
Он не назвал Талала по имени.
Гвенна вытаращила глаза. Сознание не принимало этой мысли. Домбангцы должны были пытать пленного кеттрал, но не убить – не сразу, не раньше чем вытянут из него все, что смогут… Они бы держали его живым много дней, недель…
– Нет, – выговорила она.
Адмирал угрюмо кивнул.
– Верховные жрецы казнили его сегодня на рассвете на ступенях Кораблекрушения. Сильный мужчина с темно-коричневой кожей, бритоголовый, весь в шрамах.
Он вглядывался в Гвенну, чего-то ждал. Видя, что она не шевельнулась, покачал головой.
– Он погиб, и это ваша вина. Я прекращаю поход. С ближайшим отливом мы уходим в Аннур, где вы ответите перед императором, да воссияют дни ее жизни, за все свои губительные ошибки.
Гвенна молчала. Не шевелилась. Дверь карцера захлопнулась.
У нее на коленях что-то дернулось. Собственные кисти, сообразила она. Теперь, когда им нечего было держать: ни меча, ни снаряда, ни раненого товарища, – руки тряслись. Она уставилась на них. Даже в темноте корабельного карцера она различала их, только не узнавала. Она привыкла считать свои руки сильными, а эти сильными не выглядели. Они походили на хилых раненых зверьков, которые приползли сюда, в темный угол, подальше от всего мира, чтобы умереть.
3

Трудно ему пришлось с этими парнями.
Двое держали Рука за запястья, а третий – такого и в амбарную дверь не пропихнешь – нависал над ним, хмуро разглядывая свой кулак.
– Гляди, чего натворил, – заговорил он наконец, предъявляя ссадину на костяшках.
Рук сквозь кровь и туман в глазах попытался рассмотреть.
– Гляди! – завопил второй, схватив его волосы в горсть и вздергивая голову, а потом пригибая лицом к самому кулаку, будто предлагал его поцеловать.
– Твой вонючий зуб рассадил мне руку. – Главный склонил голову набок. – Что скажешь?
– Сожалею, – не поднимая глаз, буркнул Рук.
«Прошу тебя, Эйра, владычица любви, – взмолился он, – дай мне сострадания».
Кое-кто из жрецов уверял, будто каждый день беседует с богиней, но Рук, повиснув в руках этих ненавидящих его мужчин, слышал только дробь дождя по мосту, по черепице крыш, по воде – дождь шумел, почти заглушая шаги проходящих мимо людей и скрип весел в уключинах под мостом, и все остальное, кроме его хриплого, натужного дыхания.
Слишком сильный дождь…
Этот, с разбитым кулаком, ударил его столько раз, что в голове мутилось. Рук чувствовал, как уплывают мысли, и нечем было их привязать.
Слишком, слишком сильный дождь…
Жаркий дождливый сезон, джангба, должен был миновать несколько недель назад, с равноденствием, но буря, не считая двух коротких прояснений, не унималась. Солнцу полагалось бы пылать, а в небе светился бледный зеленоватый диск, вроде сна о солнце. Тусклый, неосязаемый.
Зато дождь был даже слишком осязаем. Он обладал собственным весом. Конечно, не отдельные капли, безобидно расплескивавшиеся по мостам и дощатым переходам, стекавшие по глиняным черепицам в десять тысяч домбангских каналов, а понятие дождя: несчетные мокрые дни, навалившиеся на город и давившие, давившие, давившие – мягко, но неотступно, миллиардом неумолимых пальцев, так что даже исконные обитатели дельты, пережившие сорок или пятьдесят дождливых сезонов, начинали сутулиться и горбиться, словно взвалили тяжесть дождя на свои плечи.
По каналам плыл мусор, вода заливала причалы и рынки. Первый остров наполовину ушел под воду. Мост в Запрудах обрушился. К востоку от Верхов смыло квартал доходных домов, а занесенная столетним илом Старая гавань снова стала походить на гавань, с нелепо торчащим посередине Кругом Достойных – вода со всех сторон подступила к гигантской арене. Домбанг за столетия существования так разросся, что легко забывалось: весь город с его мостами, причалами, набережными был выстроен на илистых и песчаных отмелях. А сейчас в разбегающихся мыслях Рука вставал образ тонущего Домбанга: уходящих под воду черепичных крыш с резными «хранителями» и ветра, веющего над пустынной дельтой на месте древнего города.
Если бы этот дождь хоть огонь залил…
Если бы дождь залил огонь, Пурпурные бани бы не сгорели. Если бы не сгорели Бани, не начались бы беспорядки. Если бы не начались беспорядки, тот человек, что сейчас орал ему в лицо, прошел бы мимо.
– Эй! – Короткая пощечина привела его в чувство. – Разговор еще не окончен, ты, тухлоед. Разве я сказал, что разговор окончен?
Рук с трудом навел взгляд на его лицо, увидел, как запекается в нем исчерна-багровый жар нарастающей ярости.
– Он тебя спрашивает! – крикнул другой, встряхивая Рука за волосы.
– Нет, – выдавил Рук, – не закончен.
Третий, стоя с другой стороны, молчал – с начала стычки слова не произнес, – но его пальцы кандалами сжимали запястья Рука, и на насилие он смотрел с пугающей жадностью.
Лупила, Вопила и Молчун. Мрачная троица.
– И что ты можешь сказать? – терпеливо добивался Лупила, снова предъявляя разбитый кулак. – Насчет моего кулака?
– Извиняюсь, – ответил Рук.
Лупила кивнул, словно того и ждал, словно иначе и быть не могло. И снова насупился.
– На царапину мне плевать. – Он передернул плечами. – Каждый день похуже бывает.
Он уставился на свою расшитую шрамами руку.
– Меня зараза волнует. Я слыхал, такие вот тухлоеды разносят заразу.
Вопила присунулся поближе:
– А я слыхал, что они и говорить толком не умеют. Лопочут по-своему, по-тухлоедски. «Иа тра. Чи-чо-ча». – Он расхохотался собственной шутке высоким пьяным смехом и тут же подозрительно прищурился. – А ты, во имя Трех, где выучился говорить?
– Я не вуо-тон, – ответил Рук. – Я здешний, городской.
– Ну это ты, я вижу, врешь, – замотал головой Лупила и поддел пальцем ворот промокшей рубахи Рука, открывая протянувшиеся по плечу татуировки. – Так размалевываются одни тухлоеды.
Эти татуировки – черные штрихи, тонкие, как молодой тростник, – почти всю жизнь спасали Рука от подобных «бесед». Жители Домбанга веками остерегались вуо-тонов. Мало кто из горожан решался сунуться в окружавшую город дельту, а вуо-тоны проводили в этих лабиринтах изменчивых проток и тростниковых зарослей всю жизнь; обитали среди ягуаров и крокодилов, среди стай квирн и гнезд смертельно ядовитых змей, среди пауков, откладывающих яйца в тела людей и животных. Погибнуть в дельте было проще простого, и горожане обходили стороной тех, кто умудрялся в ней не пропасть.
Обходили – до переворота.
Одним из последствий кровавой жажды независимости стала вот такая ненависть. Все непохожее, все чужое – не тот оттенок кожи, не такие волосы, странный выговор… – все могло подвести человека под побои, если не хуже. Нетрудно было понять подобное отношение к аннурцам: население с радостью избавилось от двухвекового ига империи и свирепо защищало обретенную свободу. Однако эта праведная ярость, наподобие реки после долгих дождливых недель, подступала к берегам, подрывая старые дамбы человеческого сочувствия, пока те не рухнули. Перебив, выдавив из города или загнав в подполье аннурцев, Домбанг напустился на маленькие общины антеранцев, потом на манджари, требуя от них той же покорности, в какой раньше пребывал сам.
После первых жестоких чисток насилие постепенно стало спадать. И сейчас убивали людей, дырявили лодки, сжигали до уровня воды дома, хозяева которых провинились лишь неподходящим именем или разрезом глаз, но в общем и целом ходить по городу было не так опасно. Пока кто-то не вздумал спалить Пурпурные бани.
Поджог за одну ночь возвратил город к прежней дикости, и на этот раз насилие не обошло и вуо-тонов.
Хотя он-то был не вуо-тон.
– Я вырос в дельте, – сказал Рук, – но предпочел жить здесь, в городе.
Вопила в явном замешательстве покосился на Лупилу. Вуо-тоны никогда не покидали дельту. Дарованная страна вросла в их плоть наравне с почитанием Трех.
Но Лупила только сплюнул:
– Ясное дело! Подобрался поближе. Затаился. Чтобы жечь наши дома, пока мы спим.
Слухи большей частью приписывали нападение аннурцам, но люди были не в настроении разбираться. Вуо-тон или Аннур – кто-то дерзнул напасть, а под руку попался Рук.
Лупила снова сплюнул, прямо в лицо Руку, и врезал ему кулаком под дых.
Рук чуть не задохнулся от боли. Втянув наконец в себя воздух, сделав пару вздохов, он открыл глаза и заставил себя взглянуть на ударившего его сукина сына – взглянуть по-настоящему.
«Прошу, богиня, помоги мне увидеть в чудовище человека».
Это были плотогоны – судя по орудиям, которые они отложили в сторону перед избиением: крюки, шесты, пару здоровенных клещей. Работа у них во всякое время опасная, а при затяжных дождях особенно. Домбанг строили из бревен, срубленных выше по течению и сплавленных вниз по реке Ширван. Без дерева не стало бы ни лодок, ни зданий, ни мостов – не стало бы самого города. А потому плотовщики и в дождливый сезон не прекращали работы. При каждом сплаве кто-нибудь погибал, задавленный между бревнами или затянутый под плоты. Иногда тела выносило в город. Чаще они пропадали бесследно, пожранные миллионами зубастых обитателей дельты.
Рук всматривался в лицо Лупилы, проникая взглядом за ярость и жажду насилия.
Даже в этот ранний час от него тянуло квеем – от всех них тянуло. Видно, пили всю ночь.
И тут наконец, словно по мановению незримого пальца богини, у Рука открылись глаза.
– Я, – сказал он, – сожалею о гибели ваших друзей.
Верность его догадки подтвердил прищур Лупилы, и сжавшиеся пальцы Молчуна, и еще то, как Вопила, клонившийся все это время к самому лицу Рука, так что тот чуял квей и сладкий тростник в его дыхании, отпрянул вдруг, как от удара.
«Понимание открывает врата любви», – гласила четвертая заповедь Учения Эйры; Рук начал понимать их гнев.
– Что ты знаешь про наших друзей? – помолчав, сердито спросил Лупила.
– Ничего, – ответил Рук.
Каждое слово давалось ему с болью, но лучше боль, чем другое.
«Любовь чурается легких путей, – напомнил он себе. – Она шагает по лезвиям кинжалов, ступает по углям. Ее сила в смирении».
Ему долго пришлось учиться смирению. Иногда, как сейчас, он боялся, что так и не выучился.
– Я ничего о них не знаю, – сказал он, отстраняя лишние мысли, – кроме того, что они были солдатами и погибли, отстаивая Пурпурные бани, защищая Домбанг. Город в долгу перед ними. Мы все перед ними в долгу.
Всего на миг ему открылось, каким видели мир эти люди. Купцы и жрецы, корабельщики и портные жили под защитой бревенчатых стен, в то время как плотогоны, рыбаки и солдаты рисковали всем, поддерживая жизнь города. Рисковали всем и, если правду говорили о бойне в Банях, иногда теряли всё.
И пусть в Домбанге никто не был в безопасности. Пусть со времени переворота каждого корабельщика или швею могли привязать к мостовой опоре и оставить на смерть, если сосед подслушал, как те шепчутся о запретном, молятся не тем богам, обращаются не к тем жрецам. Пусть до сих пор, спустя годы после казни последнего аннурского легионера, людей среди ночи выволакивали из домов и увозили в дельту на съедение зверью трактирщика за то, что когда-то слишком приветливо встречал аннурцев; женщину, имевшую неосторожность полюбить солдата…
«Пусть все так, – сказал себе Рук. – Нельзя ненавидеть человека, однажды взглянув на мир его глазами».
Прошлой ночью погибли домбангские солдаты, десятки солдат. Может быть, друзья детства этих плотогонов. Или любовники. Мало того, плотовщики и сами едва ли проживут еще пять лет. Сплавлять бревна по Ширван – зверский труд. Избившие его в кровь люди, вероятно, встретят свою смерть, угодив между плотами, захлебнувшись, попав под стрелу аннурского снайпера, или от змеиного укуса – в этом сезоне, или в следующем, или еще сезоном позже. Они чуяли это нутром. Избивая его, причиняя боль, они напоминали себе, что еще живы. Рук лучше, чем ему бы хотелось, понимал, какая яростная жажда жизни пылает под личиной насилия.
– В долгу… – протянул, раскачиваясь на пятках, Лупила.
Рук кивнул:
– Долг этот неоплатный, но позволь мне предложить вот что. – Он указал подбородком на свою насквозь мокрую одежду. – В кармане нока у меня несколько серебряков. Примите их вместе с моей благодарностью. Помяните за меня отважных погибших друзей.
Посмотреть на них, едва ли им пошла бы на пользу новая выпивка, но не жрецу Эйры наставлять людей, что им на пользу.
Вопила под бесстрастным взглядом Лупилы нашарил монеты. И, усмехнувшись щербатой улыбкой, поднял их к восковому свету.
– Тут самое малое на пару бутылок.
Рук почувствовал, как разжалась хватка на его запястьях, и позволил себе на миг понадеяться, что тем и кончится. Они возьмут монеты, найдут таверну, оставят его истекать кровью на мосту. Больше не будет побоев. Любовь победила другие, темные чувства, которые зрели в нем, толкая порвать их в кровавые клочья…
– Прошу, богиня, – забормотал он. – Пусть моя любовь к этим людям осветит мой взгляд, путь они увидят ее, ощутят ее и уйдут.
Но если бы любовь всегда торжествовала над страхом, ненавистью и отчаянием, в других богах не было бы надобности.
– Жалкая пара монет! – Лупила смахнул деньги с ладони Вопилы. – По-твоему, жизни Долговязого Трака и Селедки стоят пары вшивых серебряшек?
Металл блеснул под дождем рыбьей чешуей. Плотовщик с презрением отшвырнул монеты за перила моста.
Вопила недоуменно нахмурился.
– Будь у меня больше, – искренне сказал Рук, – я бы дал больше.
– За них двоих не расплатишься и всем серебром Баска, – покачал головой Лупила.
Мужчина не шевельнулся, не изменился в лице, но от него вдруг ударило жаром горячее прежнего. Рук видел, как он горит – если это слово годилось для черного пламени, раскалившего его грудь, голову, кожу, так что дивно было, как не шипят падающие на них дождевые капли. Богиня любви наделила Рука множеством даров, но эта способность видеть жар брала начало в других, темных временах. В непогожую безлунную ночь он видел красноватые промельки летучих мышей, тусклые огоньки шныряющих в мусорных кучах за храмом крыс; прослеживал путь крадущихся по карнизам хищных кошек. Сквозь тонкие стены зданий он различал смутные очертания людей. Это красное зрение было дано ему не для любви, а для охоты, погони, убийства.
В ответ на жар Лупилы в Руке тоже вздымался жар – жажда насилия.
Плотогон вогнал кулак ему в живот. Рук сложился пополам и закашлялся бы, но Вопила вздернул ему голову.
– Думаешь, ты можешь расплатиться за жизни наших друзей? – взвыл он так, что слюна забрызгала Руку лицо.
Молчун придвинулся, округлил глаза, широко улыбнулся и медленно покачал головой. Они с Вопилой все еще держали Рука за запястья, но переместились так, что Рук, упав на колено и извернувшись, мог бы вырвать правую руку, с разворота рубануть Лупилу пониже локтя, сломать кость, отшвырнуть…
«Нет! – зарычал он на себя. – Любовь не платит мерой за меру».