Читать книгу Угол покоя (Уоллес Стегнер) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Угол покоя
Угол покоя
Оценить:
Угол покоя

5

Полная версия:

Угол покоя

– Замечательно, – сказала она и засмеялась – увесистое такое хо-хо-хо. Услышь я через стену, голову отдал бы на отсечение, что это мужчина смеется.

– Ровно ничего замечательного, – сказал я. – Когда я говорю: не болтливы, то представляю себе этакую машину, существо с пальцами, но без лишних мыслей.

Маленькая улыбочка, пока пальцы поправляли волосы, закидывая их через плечо.

– Хорошая машинистка, говорят, не воспринимает, что печатает, – сказала она. – Я не хорошая машинистка, но я и не сплетница.

– Отлично. – Я не был, по правде говоря, от нее в полном восторге – и лучше бы эту ленту она не перепечатывала. Маленькая улыбочка говорила о большей искушенности, чем я подумал вначале. Но кого еще я найду? Я спросил: – У вас есть память делопроизводителя? Главное, что требуется, – помнить папки и отыскивать в них нужное для меня. Трудновато работать, когда прикован к этому креслу.

– Там много материала?

– Хватает.

– Понадобится время, чтобы изучить.

– Конечно. Изýчите, пока будете приводить в порядок.

Я смотрел мимо нее вниз по склону, поверх яблонь, на кроны сосен, туда, где откос старого рудничного отвала спускается в долину; но мне видно было, что она изучает меня, глядя искоса. Пускай себе изучает – ей же, как ни верти, теперь привыкать к моему виду. Наконец сказала:

– А вы ведь ходили взад-вперед, когда я пришла.

– Это верно. Да, я ходил взад-вперед.

– Не мое дело, конечно, но вам разве так можно?

– Не понимаю.

– Не должен кто‑то с вами быть?

– Кто‑то со мной так и так большую часть времени, – сказал я. – Но порой хочется немножко самостоятельности.

Она уловила перемену в моем тоне – это было слышно по ее изменившемуся тону. Словно оправдываясь в ответ на мой упрек, она сказала:

– Мама говорит, самостоятельность может вам выйти боком.

Я сказал:

– Я завишу от вашей мамы, как шестимесячный младенец. Но даже шестимесячный пытается немножко поползать сам.

– Простите меня, – сказала она. – Мама не в укор вам это говорит. Она думает, вы редкая птица. Она никем так не восхищается, как вами.

– Передайте ей, что это взаимно, – сказал я мимо нее. Но был удивлен.

Старушка Ада, крепкая как лошадь семейная прислуга? Получается, приходит мне помогать не только по обязанности, платной или унаследованной, но и по дружбе? Мне подумалось, что, пока она, кряхтя и прищелкивая языком, оказывает мне свои услуги, я уж слишком стесняюсь, уж слишком стараюсь окаменеть. Я для нее, выходит, не такой уж болванчик, не карикатурный предмет тягостной обязанности? Я вспомнил, как она, уложив меня в постель, топала к шкафчику за бутылкой. Дружба, значит.

– Нет, мама не в укор, – сказала Шелли. – Даже не думайте.

– Я знаю, знаю. Она замечательная.

– Но она была бы в тихом ужасе, если бы узнала, что вы тут расхаживаете один.

– Что ж, вот вам возможность поупражняться в неболтливости.

Хо-хо-хо, прямо Санта-Клаус из универсального магазина.

– Ну так что же, я могу считать, что нанята?

Есть в ней этакая самоуверенность, она категорически отказывается быть в подчиненном положении. Никаких уступок ни моему возрасту, ни жизненному опыту, ни возможным заслугам, ни почти полной беспомощности. Если бы у меня до этого побывала на собеседовании еще дюжина претенденток, я вряд ли ее бы взял, предпочел бы легче исчезающую. Но, не имея выбора, я сказал:

– Да, можете, если вы не против.

– Когда мне приходить, с утра?

– Нет, не с утра – первое время по крайней мере. Утром я настроен поговорить в микрофон, а я не могу этим заниматься при ком бы то ни было. Можете после полудня?

– Конечно. У меня же тут нет других дел.

– Скажем, с двух до пяти?

– Отлично.

Я сидел в кресле неподвижно. Поскольку я прекратил ходьбу на пятом отрезке, культя не так уж набрякла и не сильно пульсировала, плечи болели, но терпимо. От чего, однако, никогда нет спасения – и, тем более, после физической нагрузки – это от свербящего бешенства, от невыносимого ощущения, что вся нога на месте. Чуть пошевелю культей – и нога тут как тут целиком, я чувствую ее пальцы, болит щиколотка. Поэтому мне хотелось, чтобы Шелли Расмуссен ушла. Хотелось вернуться в дом, глотнуть, как обычно перед ужином, бурбона, посмотреть новости по телевизору и усыпить эти свои перерезанные нервы.

А она стояла, уходить не торопилась. Я видел силуэт ее лица, но не выражение.

– Мы не обсудили ставку, – сказал я. – Два пятьдесят в час – это вас устроит?

– Больше, чем я заслуживаю.

– Не больше, если будете добросовестны. Но это максимум, я живу на страховую пенсию.

– Это меня вполне устраивает. Постараюсь отрабатывать.

Я поерзал в кресле, чтобы легче стало культе, и как бы между делом потянулся рукой и потер ее, желая, чтобы дура наконец ушла. Мочевой пузырь тоже начал давать о себе знать, и, хотя при мне был мой “друг полицейского” и в ином случае я пустил бы струю, испытывая тайное удовольствие мочащегося в постель, мне не нравилась идея пописать в трубку, когда в двух шагах от меня стоит дама. Потом я подумал о бедной, пораженной ужасом мисс Морроу, которая ненароком угодила на парад уродцев, и возник вопрос, не удерживает ли эту здесь некое завораживающее отвращение. Если так, лучше выяснить прямо сейчас. Поэтому я спросил, обращаясь к яблоням и вершинам далеких сосен:

– Вам ничего, когда я говорю с вами, не глядя на вас?

– Ничего, а что?

– А когда смотрю на вас?

– Ничего.

Тогда я повернул кресло, глянул на нее в упор, и нет, она сказала неправду: ей было не по себе, хотя она заставила себя смотреть на меня ровным взглядом, делая вид, что все нормально.

– Потому что по‑другому я не могу при всем желании, – сказал я. – Буду либо говорить мимо вас, либо обращать вас в камень.

– Я думаю, вы никого в камень не обращаете.

– Шестидесяти секунд обычно хватает. – Чтобы снять напряжение, я повернул кресло обратно. – Может быть, вы сумеете выработать иммунитет.

Да, надо, чтоб выработала. Она мне не нужна ни окаменевшей, ни завороженной, мне нужна помощница – и, хорошо бы, заинтересованная. Потому что я почувствовал, когда она наконец ушла и я направился к дому, что мне вообще‑то хочется с кем‑нибудь поговорить про бабушку и дедушку, про их прошлое, про их роль в формировании Запада, про их усилия ради противоречивых целей. Из всех доступных мне людей больше всего, я думаю, мне хочется поговорить о них с Родманом, потому что после меня он в наибольшей степени имеет ко всему этому отношение. Но эта Шелли Расмуссен, которая хохочет, как Санта-Клаус, и разговаривает голосом первого помощника на шхуне-лесовозе, – какое‑то отношение она тоже имеет. Чем‑то мне нравится, что четвертое поколение Тревитиков поможет мне разобраться в жизни первого поколения Уордов.

4

Переписка между бабушкой и дедушкой не сохранилась, и, как я сказал, в ранних бабушкиных письмах Огасте Оливер Уорд не упоминается. Чтобы понять, как из одной вечерней встречи, за которой последовали пять лет его отсутствия, вызрело нечто вроде молчаливой помолвки, у меня есть только воспоминания, написанные бабушкой в старости, которым я не вполне доверяю.

Она не хотела, пишет она, быть одной из тех девиц, что вянут в долгом ожидании своих кавалеров, пока те гоняются за удачей и острыми ощущениями на Западе. Она пишет, что ей хотелось сообщать ему о своем собственном, о разном прочем, чем она располагала. Так что все время, пока он исходил потом в жарких горах, ведя изыскания для петли Техачапи на Южно-Тихоокеанской железной дороге, а затем варился заживо в штольне Зутро, ему шли от нее письма, где говорилось о заказах, которые она получала, о лестных отзывах на ее графику, о знакомствах со знаменитостями и интересными людьми, о молодых людях, в окружении которых они с Огастой жили жизнью Искусства. Ее письма были призваны дать ему знать, что у нее неплохо идут дела и без него.

Рассматривая ее иллюстрации в журналах, какие ему удавалось раздобыть, Оливер, возможно, ободрялся мыслью, что на самом‑то деле она все та же маленькая, полная жизни девушка из квакерской семьи, все та же, к кому он проникся нежным чувством в Бич-хаусе. На этих картинках девицы в платьях со складкой Ватто перегибались через перила, желая увидеть, кто звонит в дверь, молодые люди вставали в гребных лодках, спеша раздвинуть ивовые ветви, грозившие задеть чепцы их юных спутниц, дети в сумерках закрывали ворота, чтобы их ручные ягнята могли спокойно спать, юные леди задумчиво читали в полутемных мансардах. Но ее письма недвусмысленно говорили о том, что в ее жизни уже больше светскости и блеска, чем Оливер Уорд мог надеяться когда‑либо обеспечить.

Джон Ла Фарж, заглянув однажды в мастерскую Огасты на Пятнадцатой улице, читал им отрывки из поэмы под названием “Рубайат Омара Хайяма”[28]. Томас Моран[29], которого Сюзан встретила в редакции издательского дома “Скрибнер”, лестно отозвался о ее графике и пожелал ей научиться рисовать прямо на доске, чтобы меньше зависеть от гравера. Люди из “Скрибнера” только что покинули Милтон, где провели уикенд: пикники, катание на лодках, застолье с сидром, а шотландский писатель Джордж Макдональд прочел отрывок из своей последней книги, а Джорджа Вашингтона Кейбла[30] упросили прочесть свой только что написанный рассказ из жизни креолов, а актриса Элла Клаймер заворожила всю компанию на полуночной веранде песней “Когда она сбегает по ступенькам”. Томас Хадсон, молодой редактор из “Скрибнера”, оставил собравшихся всего на какие‑нибудь полчаса и вернулся с чудесным сонетом. И едва уехала обратно в Нью-Йорк компания из “Скрибнера”, как издатель из Бостона привез Джона Гринлифа Уиттьера, чтобы обсудить иллюстрации к подарочному изданию его поэмы “В снежном плену”. Они застали ее оттирающей пол в столовой, и ей пришлось посадить их в гостиной и, заканчивая уборку, разговаривать с ними через дверь.

Она рассказывала такое в письмах Оливеру Уорду, как бы подшучивая над собой, но он, живя точно на вулкане в своей крытой толем хижине, не мог пройти мимо того обстоятельства, что Прославленный Стихотворец приехал к ней, потому что она ему нужна, и ждал за дверью. Она подвесила это, как подвешивают в Хэллоуин фонарь из тыквы.

С поэмой Уиттьера не вышло, но вскоре она получила заказ на сорок рисунков и дюжину виньеток к поэме Лонгфелло “Очажный кран”, издаваемой отдельной книгой, и полтора года спустя она написала Оливеру, что книга имела немалый успех в дни предрождественской распродажи, а еще чуть позже сообщила ему, что издательство “Осгуд и компания” чудесным образом позвало ее в Бостон, где удивило приглашением на ужин, на котором присутствовал весь интеллектуальный бомонд Новой Англии. Там был мистер Уиттьер, он все еще посмеивался над эпизодом с мытьем пола. Мистер Лоуэлл[31] оказал ей очень лестное внимание. Мистер Холмс[32] был очень остроумен. Мистер Лонгфелло очень долго не отпускал ее руку и сказал ей, что поражен: она так талантлива – и так молода и прелестна. Он заставил ее пообещать, что она будет иллюстрировать его стихотворение “Скелет в броне”, – вот для чего, оказывается, издатели пригласили ее в Бостон. Мистер Хауэллс, новый редактор журнала “Атлантик мансли”, превознес реализм ее графики. Мистер Брет Гарт, прославленный калифорнийский автор, отвечал на ее вопросы про горы Сьерра-Невада, к которым она проявила интерес.

Ей едва исполнилось двадцать четыре, и она признаётся, что хвасталась в письмах “немилосердно”. Но молодой человек на Западе был неизменен как маяк. Он восхищался ее успехами, он никогда не выказывал ревности к молодым людям, чьей удаче, вероятно, завидовал, он принимал как должное ее двусмысленные отношения с Огастой и почти столь же двусмысленные отношения с Томасом Хадсоном, ныне третьим в интимном треугольнике.

Бабушка в своих воспоминаниях хочет дать понять, что он добился ее благодаря своей бодрой уверенности, которая постепенно переросла во взаимопонимание между ними. Я сомневаюсь и во взаимопонимании, и в дедушкиной уверенности. На чем эта уверенность могла быть основана? Застряв на три года в дренажной штольне, которая была предметом судебного разбирательства, он не мог не знать, что если штольня вообще будет достроена, то младший инженер без диплома выберется из нее все под то же бедное солнце, опаляющее все те же бесплодные горы, и что если он хочет какого‑то шанса на Сюзан Берлинг, то одного лишь опыта мало.

Не думаю, что она оберегала себя от привязанности, опасаясь остаться из‑за нее при пиковом интересе. Не думаю, что там была такая уж привязанность, по крайней мере с ее стороны. Он продолжал ей писать, и у нее не хватало духу отгородиться. И он был запасным вариантом, перевернутой картой в покере, которой она не открывала, боясь погубить приятную череду красных сердечек у себя в руке.

На этой стадии я не вижу, чтобы она искала жениха. Получить пятую карту она, в сущности, хотела не больше, чем взглянуть на перевернутую карту. У нее была карьера художницы, у нее была Огаста и “двух душ союз”, у нее был Томас, которым она восхищалась и которого идеализировала. Вполне возможно, она надеялась, что их тройственный союз сможет существовать бесконечно. Не будучи богемной личностью, она была готова нарушать условности, если это не означало вести себя неподобающе; и, наряду с преданностью Огасте и Томасу, она была непоколебимо верна своему искусству. Возможно, даже согласилась бы на безбрачие как плату за карьеру, если бы так легли карты. Ну а если они лягут плохо, если Огаста выйдет замуж или куда‑нибудь уедет, если искусство подведет, если карьера не сложится и подступит холодящий страх, от которого в 1870‑е годы бледнели щеки и подгибались коленки у незамужних особ старше двадцати четырех лет, – то почему не обратить взгляд на Томаса Хадсона? Уж скорее на него, чем на малоуспешного инженера, лишенного литературной и художественной жилки, на приятеля по переписке – и только, да еще на другом краю континента.

Да, похоже.

Относительно небогатая девушка, идущая своим собственным путем (Родман сказал бы: вертикально мобильная), она выше ставила принадлежность к утонченному слою, чем ставило ее большинство принадлежавших к нему по рождению, и очень высоко ставила искусство и литературу, эти хрупкие и ненадежные побочные продукты бытия. Она горела огнем новообращенной, огнем искательницы с большими запросами. И Томас Хадсон, изначально такой же небогатый, как она, и такой же вертикально мобильный, воплощал в себе утонченную, возвышенную чувствительность как никто другой.

Он еще не достиг тридцати, но уже был человеком с репутацией, человеком влиятельным. Он очаровывал и читающую, и светскую публику. Стихи сыпались из него, как сыпались под весенним ветерком лепестки с яблонь на ферме у Берлингов. В журнале “Скрибнер” он вел ежемесячный раздел под названием “Старый шкаф”, и литературный мир ждал этих публикаций и обсуждал их. Формально помощник главного редактора, которым в “Скрибнере” был доктор Холланд, он, по сути, делал за Холланда всю работу, принимал за него большую часть решений и находил всех ярких авторов, честь привлечения которых приписывали Холланду.

Сюзан была его открытием, а он – ее. С большинством новых друзей она знакомилась через Огасту, но с Томасом Огаста познакомилась через нее. Всего за несколько недель они стали неразлучным трио. В том Нью-Йорке, о котором писала Эдит Уортон, они платонически, безопасно и радостно вращались в мире картинных галерей, театров и концертов. Я понятия не имею, возмещались ли в 1870‑е годы редакторам сопутствующие расходы, но Томас вел себя так, словно они возмещались. И я также не имею понятия, ухаживал ли Томас за Сюзан, или за Огастой, или за обеими, или ни за одной. Сомневаюсь, что кто‑либо из них это знал. У людей утонченных такая неопределенность вполне возможна.

Мне трудно быть беспристрастным к Томасу Хадсону, потому что его все мое детство ставили мне в пример, он был недостижимым идеалом. Но от бывших коллег, от специалистов по американской литературе, которые изучают всякое такое, я слышал, что равного ему редактора страна не знала. Недавно я просматривал подшивку “Сенчури” – журнала, который он редактировал после закрытия “Скрибнера”, – и в одном-единственном февральском номере 1885 года обнаружил, помимо очерка Сюзан Берлинг-Уорд, который был мне там нужен, последнюю порцию “Приключений Гекльберри Финна” Марка Твена, девятую и десятую главы романа “Взлет Сайласа Лафема” Уильяма Дина Хауэллса и начало романа “Бостонцы” Генри Джеймса. Я бы не удивился, если бы оказалось, что он распознал и опубликовал две трети лучшего, что дала литература за четыре десятилетия. Он был близок к тому совершенству, каким его считала бабушка: безупречное сочетание вкуса, ума и порядочности. Он принадлежал к когорте нью-йоркских либералов, которые, каждый в свое время, расчистили свинарник, устроенный Грантом[33], и ниспровергли Таммани-Холл[34]. Человек на все времена. Томас, нам тебя страшно не хватает сейчас. Так что я должен смирить свое побуждение говорить о нем пренебрежительно или шутливо, возникшее только лишь потому, что бабушка использовала его совершенство против меня как палку для наказаний.

В 1870‑е он был мягок, вдумчив и занимателен, дух ярко просвечивал сквозь хрупкую, почти бесполую телесную оболочку. Его здоровье пострадало от ран, полученных на войне, однако работал он за троих. Кисти его рук отличались бледностью и худобой, а улыбка была невероятной сладости. Он любил беседу, и свою позицию – позицию благородного идеализма – он занимал так же естественно, как вода наполняет ямку в прибрежном песке. Сюзан сообщила ему в одном из писем, что у него “истинно женский дар говорить милые, приятные вещи, добавляя к ним чуточку боли”. Во многих письмах она игриво адресуется к нему “кузен Томас”. Несколько лет он дарил ей небольшие подарки: японский чайник, миниатюрную Мадонну, томики стихов – и она их сохранила, в отличие от другого, утраченного, как, например, дедушкины письма. Стихотворные сборники и Мадонна сейчас внизу, в библиотеке, засоленные, как лепестки бабушкиных роз.

Ее вожатый в издательском мире, ее ближайший друг мужского пола, идеальный кавалер, каким он выведен в ее учтивых письмах, Томас не мог не возникнуть в мыслях Сюзан как потенциальный жених. Разумеется, ничего подобного сквозь пристойную игривость ее писем к нему не проглядывает. Самое близкое, что я нахожу, – это размышление о Дружбе, заставляющее вспомнить Цицерона: “Когда Вы вдали от Ваших друзей, что Вы вспоминаете – их слова или их внезапные пронзительные, обнажающие душу взгляды? В отзывчивом человеческом лице поистине есть что‑то внушающее ужас. Мужчина, который сказал, что тончайший музыкальный инструмент в умелых руках – это отзывчивая впечатлительная женщина, какой он, должно быть, грубый дикарь! Не верю, что он мог извлекать эту проникновенную музыку и сметь потом этим хвалиться”.

Что она хотела этим сказать? Безусловно, тут нет подспудного упрека Томасу в игре на ее сердечных струнах, но намек на то, что эти струны вибрируют, тут вполне может быть. Не страшилась ли она слегка, что в ее собственном взгляде могло при нем внезапно появиться что‑то до ужаса пронзительное, обнажающее душу?

Чем дольше я исследую свою бабушку в том возрасте, тем более сложной она выглядит, эта девица из квакерской семьи. Она испытывает страсть к Огасте, этому чувству уже четыре или пять лет. Она восхищается Томасом Хадсоном, идеализирует его, возможно, влюблена в него. За ней ухаживают несколько молодых людей, в том числе два брата Огасты, которые могут предложить ей (и, по меньшей мере, Дикки, кажется, предлагал) положение в обществе – то, к чему она не сказать чтобы равнодушна. Она предана искусству и усердно трудится над своими рисунками. И при всем том, если верить ее воспоминаниям, у нее постепенно возникало “взаимопонимание” с Оливером Уордом, с инженером на два года младше нее, с которым она виделась только один раз и о существовании которого другим своим друзьям не сообщала.

Затем, летом 1873 года, она начала замечать, что зыбкая магнитная стрелка сердечных чувств Томаса склонна остановиться не на ней, а на Огасте. Это моя догадка, но не беспочвенная. Она внезапно вернулась в Милтон, хотя собиралась прочно обосноваться в Нью-Йорке. Поток писем заметно оскудел. Никаких больше излияний на шести страницах – только краткие записки, да и те уклончивые. Настойчивость в этой переписке проявляла Огаста. Сюзан ссылалась на викингов из “Скелета в броне” Лонгфелло, которые отнимали много сил. Нью-Йорк, писала она, слишком ее возбуждает. На слова Огасты, что ей не следует хоронить себя в деревне, она ответила, что, будь у нее такой талант, как у Огасты, она, может быть, законно пожертвовала бы ради него родителями и родным домом. Но у нее талант куда более скромный, и, если в доме родителей, которые дали ей все, этот талант зачахнет, то так тому и быть.

Столько печальной покорности долгу, столько самоуничижения. Думаю, что она, бедняжка, была ранена, ибо, в худших традициях чувствительных песен, видела себя теряющей и возлюбленного, и подругу. Получить свою долю удовлетворения, обвинив кого‑либо в измене, она не могла, и она бы гневно осудила себя даже за тень мысли о соперничестве с Огастой. Безупречный союз, идеальная пара – она готова была сказать это первая. Но ей от этого было не легче. В горькую минуту она, может быть, спрашивала себя: не потому ли он выбрал Огасту, что она богата, из прекрасной семьи и подведет под его карьеру светскую базу? Я думаю, Сюзан оплакивала былые радости и утраченную дружбу. В письмах есть упоминание о бессоннице и лицевой невралгии.

Каким‑то образом она довела до ссоры. Я понятия не имею, из-за чего, ключевые письма утрачены – возможно, уничтожены в гневе или в пылу примирения. Огаста собиралась посетить Милтон, и Сюзан если не сполна, то хотя бы отчасти предвкушала любовное пиршество. Но какая‑то ее записка, судя по всему, заставила Огасту, уже изрядно раздраженную дезертирством Сюзан, всерьез нахмурить черные брови. В последнюю минуту она сухой запиской отменила посещение: мол, ей надо сопроводить родителей в Олбани. Подпись гласила: “Твоя неизменная подруга”.

Ответное письмо Сюзан сообщает мне все, что я об этом знаю.

Пристань Фишкилл

Вторник, поздний вечер


Моя милая, милая девочка!

Твоя записка пришла сегодня после полудня, мы с Бесси как раз приготовили тебе комнату и постелили постель – нашу постель, где, я думала, буду лежать этой ночью, а под головой у меня будет рука моей милой девочки. От этого по мне пробежала странная маленькая, чуть болезненная дрожь, такое у меня всего раз или два было в жизни, – а потом я подумала, что мне просто необходимо тебя увидеть – нет, не для того, чтобы “обсудить положение вещей”, мне нет дела до “вещей”, я только хочу, чтобы ты меня любила.

Поэтому после ужина я второпях сменила платье, кружевной воротник спереди опустила пониже, чтобы сделать приятное моей девочке [Что?! Ох, бабушка…], и бегом в сад за букетом роз – твоих июньских роз, припозднились ради тебя (мы их берегли, мы умоляли бутоны подождать еще несколько дней до твоего приезда), – а оттуда вниз к вечернему пароходу. Думала, или упрошу тебя сойти, или проплыву с тобой до Уэст-Пойнта. Увы! Что за чувство, что за больное, тонущее чувство, когда я увидела огни “Мэри Пауэлл” уже на реке, все дальше от меня с каждой секундой! Я была вне себя. Стояла на пристани и плакала, а потом пошла, принялась ходить, и только сейчас, через два часа, я владею собой настолько, что сижу, съежившись на скамейке, пишу тебе это при свете звезд и прошу твоего прощения.

Я так хочу обнять мою девочку, которая мне дороже всех девочек на свете, и сказать ей, что, перееду ли я в Нью-Йорк или останусь дома, будет ли она подписываться “твоя неизменная подруга” или “самая-самая твоя девочка”, я люблю ее, как жены любят своих мужей, как любят подруги, соединившиеся на всю жизнь. Ты думаешь, что у любви есть приливы и отливы. Что ж, этим летом и правда был сильный отлив. Не могу разобрать и объяснить все, из‑за чего он случился – тут сошлось несколько причин, – но он показал мне только, как много ты для меня значишь. На маленьких речках отливов не бывает, понимаешь?

И, пожалуйста, не называй себя больше моей неизменной подругой, ладно? Я могу выдержать споры, упреки – но это… “Твоя неизменная подруга”! И затем не успеть самую малость, прийти и увидеть эту расширяющуюся ленту воды! Я должна была бежать сломя голову, пустяки, что темная дорожка, и в другой раз побегу. Я упрямая ослица, какое может быть у меня к тебе охлаждение? Если бы я тебя не любила – как ты думаешь, сходила бы я с ума, воображала бы всякие глупости, впадала бы в панику, вела бы себя как дура, пришла бы в полное расстройство на этой пристани? Но сейчас, я чувствую, гроза миновала. Я готова припасть к твоим юбкам, женщина, и твоя гениальность мне не помеха. Ты не спрячешься от любви твоей верной

bannerbanner