скачать книгу бесплатно
На родимой стороне.
Эх, под голову подушку,
Под картошечку – назем!
А за елку председателю
Стакашек поднесем! —
и Симка притопнул ногой.
Это была его победа: все хихикали, не закрывая ладошками ртов. И только Наталья Николаевна не хихикала, она взяла Симку за плечо, вывела за дверь и, видно было, что-то ему там внушала.
Каникулы
Во время каникул Федя изо дня в день занимался хозяйством. Вычистил он и хлевушок у Милки – здесь же зимовали четыре курицы с петухом. Зима лютовала, и куры слепли в темноте. Кормового зерна не было, а вареная картошка быстро замерзала; куры слабли и садились на ноги. Для Милки было и сенцо, и веники.
Глядя на Федю, и я принялся за хозяйственные дела: выскреб смерзшийся настил у поросенка и положил ему свежей соломы. Но оказалось, хозяйственник я был плохой и заработал нагоняй, что поросенок полдня пробыл на морозе… Других хозяйственных дел не было, и когда Витя позвал меня на конный двор, я охотно согласился.
Конный двор занесен и завьюжен снегом, и надо было привыкнуть, чтобы различать в стойлах лошадей. Лошадей было немного, но и тогда половина из них не могла держаться на ногах – их уже подвесили на помочи: на пожарные брезентовые шланги или на вожжи с подкладкой. И животное так в полуподвешенном состоянии и существовало. В полуподвешенном потому, что лошадь все-таки доставала копытами до промерзшего настила и могла стоять, но когда ноги отказывались держать, подламывались, лошадь повисала на помочах. Мне показалось тогда, что все лошади на помочах, глядя на людей, плакали своими печальными глазами. Это были уже не лошади, а мешки с костями, и только иней на их ноздрях и слезы в глазах говорили о том, что они до сих пор живы.
В коровнике, куда мы пришли поклянчить сенца для Витиных коняг, дела обстояли не лучше. Здесь было еще холоднее, и многие истощенные коровы тоже болтались на помочах. Они тоскливо помыкивали и опускали головы на кормушки, видимо, не в силах держать собственную тяжесть.
Когда мы чистили коняг, Витя, вздохнув, сказал:
– Недели через две начнется падеж.
– А что это – падеж? – смутившись, спросил я, хотя и понимал, что это значит.
– Падеж… дохнуть начнут. Сначала кони, потом и коровы. От голода и холода и дохнут. Летось в это время пять коняг…
И я легко представил, как дохнут от голода эти изработанные лошади; и как оставшимся в живых тяжело будет впрягаться, чтобы затем тянуть и тянуть все лето на подножном корму.
Я помог Вите почистить его подопечных, но с тех пор ни в конюшне, ни в коровнике зимой не бывал.
Вечером в сочельник
– Вот это сочельник! – покрякивая и охая, говорил отец, впуская в избу клубы разбойничьего холода. – За тридцать!
Я перекатывался с бока на бок по теплой печи; мама возле керосиновой лампы на руках что-то шила.
– А ты где до сих пор был? – спросила она, откладывая шитье, чтобы достать из печи еду.
– Или отчитаться? Где был, там меня уже нет, но буду, – отец так и дышал сивухой. – Ты разворачивайся: что в печи – на стол мечи и помалкивай.
– А что помалкивать? У шинкарки и сидел…
– Сидел, сидел… и даже лежал, – пока еще незлобно огрызался отец, но уже чувствовалось: накаляется.
Он все еще отдирал и бросал под ноги сосульки с коротких усов, когда с улицы в окно громко постучали. Мама выглянула через замерзшее стекло:
– Цыгане, что ли? Целый табор…
– Какие цыгане? Иди открой да посмотри.
– Нет уж, ты иди открой – ты все-таки мужик.
Отец выругался и вновь надел на голову свою кубанку[36 - Кубанка – плоская, чаще всего каракулевая, шапка.]. Через минуту на мосту послышался мерзлый топоток ног. Дверь открылась, и с новыми клубами мороза в переднюю вошли шестеро незнакомых мне подростков от семи до тринадцати. Последним вошел отец и остановился на пороге.
Нежданные гости выглядели с мороза пронзительно жалкими – нищие или погорельцы. Однако нищенского страдания на их лицах не было. У самого младшего мальчика на груди висела иконка, в руках старшей девочки на аккуратной палочке разноцветная восьмиконечная звезда. Кто мог из них, хлопнули трижды рукавичками в ладоши, и все они запели:
– Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума…
Свесившись с печки, я наблюдал за ними, как за пришельцами из иного мира. Но мне, помню, было радостно: во, пришли с мороза и поют! Но главное, и отец им как будто подпевал!.. Гости пропели тропарь и стояли молча, задрав носы кверху. Мама в недоумении развела руки: что, мол, я должна сделать? Выручил отец:
– Я там конфет кулек привез – отдай им.
Мама замешкалась: ей, видимо, как и мне, было жаль конфеты-подушечки, мы даже не отведали их. И отец сам прошел к буфету, достал граммов триста конфет в сером бумажном пакете и вручил его старшей девочке:
– На всех и раздели…
Девочка кивнула в знак согласия, они развернулись и гуськом потекли в дверь… Удивительно! Никто из них не произнес ни единого слова: вошли с мороза молча, молча в мороз и ушли.
И мне так захотелось с ними вместе, что я даже спрыгнул с печи на пол. Кто они такие? – на этот вопрос мне никто так и не ответил. Морозом опалило мои босые ноги, когда отец открыл дверь.
– Сарынь, на печку! – приказал он. – Или славить захотел? Это и завтра можно – завтра Рождество.
Тогда я ничего не знал об этом празднике – все было для меня ново и даже таинственно. Не знал я и того, в чем смысл славления.
А еще я заметил, что у мальчика с иконкой на груди один запятник валенка худой и из дырки торчит обледенелая тряпка.
Вот и все, чем запомнился Рождественский сочельник в Смольках. И Рождество осталось неприметным, и только Федя сказал:
– Во, елдыжный бабай! Пост кончился – Мамка щи с бараниной сварила. Скусные! Ужо-ка, в обед отведаем.
Святки
Святки в первую очередь ознаменовались тем, что Симка пришел в школу в вывернутой драной шубейке, не хотел ее снимать и бесконечно припевал:
Эх, святочки,
Мои Васяточки!
Я сегодня припою
На головушку свою:
Эх, святочки,
Мои Васяточки!.. и т. д.
И ему, видать, так было радостно и весело, что даже Наталья Николаевна без гнева выпроводила ряженого из класса, после чего он под окнами припевал и приплясывал…
А потом средь бела дня волк, преследуя загулявшую собаку, которая все-таки ушмыгнула во двор, выскочил на улицу, да так и пробежал по деревне неспешно, лишь иногда показывая клыки на крики: «Волк! Волк!».
– Чуют, знать, скоро падеж, – сказал Витя.
И действительно, спустя два дня пала первая лошадь.
Витя плакал…
А еще Святки были отмечены неожиданной оттепелью – на три дня, даже бабу из снега можно было скатать. Но затем вновь ударили морозы, и снег как броней покрыло настом. Можно было кататься на лыжах – не увязнешь, не провалишься.
Волки
Все-таки выстрел из поджигного грезился мне охотничьей победой. И я вновь зарядил свое оружие. На этот раз завернул поджигной и спички в тряпицу, чтобы не отсырело. Но когда поднялся на дальнюю сторону оврага, то никаких лис в поле не увидел. Зато, глянув вдоль по оврагу в сторону леса, возле мосточка, через который мы переходили за орехами, увидел свору собак – все они что-то драли. «Вот я их и пугну!» – решил я, весомо ощутив в кармане свое грозное оружие. Я съехал по спуску наискосок, сразу приблизившись к собакам на добрых пятьдесят шагов. Здесь овраг имел небольшой изгиб – и за этим изгибом собак не было видно. Развернул свою «пушку», приготовил спички и пошел на сближение с выставленным вперед поджигным, решив по выходе тотчас и бабахнуть, представляя, как разбежится собачья свора. Интересно, что они там дерут?
Я вышел на прямую – теперь свора была совсем недалеко! – и шаркнул коробком по запалу: раздался хлопок, красное пламя вырвалось из трубки, поплыл дымок – на просторе это получилось так беспомощно и хило, что и на выстрел-то не похоже, какой-то пшик. И все-таки одна из собак оглянулась – и сердце мое оборвалось, голова закружилась, в горле перехватило дыхание. В один момент я понял все: волки! Стая волков, пять или шесть, рвали вывезенную и брошенную здесь дохлую лошадь. Мгновения было достаточно, чтобы серый понял, что никакой опасности нет. Он облизнулся и вновь обратился к пиршеству – что-то прихватил и потянул, потянул, но никак не мог оторвать… И эта картина осталась в памяти на всю жизнь: все уткнулись мордами в падаль – грызут, а один что-то тянет, рвет и пятится, выгибаясь… И я стою, остолбенев от страха. Наконец развернулся и пошел, пошел по пологому склону в гору, к деревне, и чем выше поднимался, тем напряженнее дрожали мои ноги. Легко представить, если бы эти братки отвлеклись от пиршества. Оглянулся я лишь тогда, когда окончательно выбрался из оврага – до крайнего дома оставалось шагов сто: волки продолжали свое дело, и даже донесся визг – что-то не поделили.
Поджигной и спички остались на дне оврага.
А на следующий день, когда все мы возвращались из школы, навстречу нам попался охотник с ружьем. Веревка от лыж, как у Васи Галянова, была переброшена через плечо, а на спаренных широких лыжах лежал на боку, как живой, волк с окровавленной шеей, с закушенной палкой во рту. О, это был зверь, матерый, и даже в повергнутом состоянии дерзкий и красивый до страха: густая чистая шерсть с подпалиной, и зубы – гладкие, белые и очень крупные, – они вызывали озноб.
Видя наше любопытство, охотник остановился и начал сворачивать цигарку.
– Вот этот на меня и поглядывал, – говорю и сознаю, что заикаюсь.
Федя объяснил: на чьих угодьях охотник отстрелит волка, там и берет в колхозе овцу или пятьсот рублей деньгами – вынь да положь.
Крещенский сочельник
Утром друзья мои объявили, что в школу не идут – сочельник Крещенский. Сколько я ни пытался узнать у них, что такое сочельник, так они мне и не объяснили.
– Святая вода будет, батюшка и посвятит – оставайся. А коли что, так на печь заберемся, – заговорщицки нашептывал Федя.
– А что, поп пришел?
– Вечор батюшка и пришел. Оставайся и захвати бутылку чистую. Святой водицы и нацедим. Год на божнице стоит – и ничего, как слеза, и скусная…
И в каком же смущении пребывал я тогда! Что я думал и как – это уже забылось, зато хорошо помнится, что делал и как поступал в неведении.
Друзьям своим я вовсе не говорил, что некрещеный. Мне казалось, скажи я об этом, враз и стану чужим. И засмеют или начнут дразнить: «Турок черный некрещеный…» А кому охота выслушивать дразнилки. Так хоть парень и парень.
И дома: родители без Бога.
Мама только отмахивается: никакого Бога нет!
– Дедушка твой с бабушкой, помню, до революции в церковь всегда ходили, особенно дедушка, – не раз уже по моему настоянию повторяла мама, – и меня с сестрами брали: ходили, крестились и даже иногда причащались. А потом революция: Бога нет, царя не надо. Стал дедушка на всякие там диспуты ходить, на собрания безбожников – и убедился, что Бога нет… Пришел как-то пьяненький с диспута и говорит:
– Все, мать, Бога нет! – снял иконы, изрубил топором и самовар вскипятил. – Видишь, не разорвало. Если Он есть, пусть мне руки отсушит или еще как накажет. А нет – садись чай пить… – На этом Бог у нас и кончился…
И как-то забывала мама уже и тогда, в конце и после войны, добавлять к рассказу о дедушке:
Последний ребенок, единственный сын, поэтому любимый, у дедушки с бабушкой родился, когда ему было около шестидесяти лет. Он и решил застраховаться в пользу сына. Вот и отчислял ежемесячно часть зарплаты – лет тринадцать. А кончилось тем, что все накопления во время войны пропали. И начал дедушка писать Сталину жалобы… А потом как-то привезли его со службы с ушибами. Говорит: столкнули с лестницы молодые парни – тогда ему было около семидесяти пяти… И в том же году его увезли, как мы тогда называли, в сумасшедший дом. Дом этот находился неподалеку, так что мы ходили смотреть на дедушку, как он безумствовал за железной решеткой: кричал, размахивал руками – что-то все доказывал… Через полгода он утих – и его взяли домой… О дальнейшей судьбе деда мама рассказывала восемь лет спустя после войны: в год смерти Сталина умер и дедушка – она и ездила хоронить его.
Он так тихо и жил. Лишь рука отнялась правая. А последние несколько лет извелись с ним. Как только недоглядят, так он и уйдет из дома. Знакомые под окнами и кричат: «Дедушка-то ваш возле церкви просит!» И церковь-то не углядишь – без креста и обозначения, а он найдет – фуражку снимет и стоит, позорит родных… Вот и бегут бабушка или уже женатый сын, чтобы увести старика от позора…
А мой отец, если и вспоминал о церкви, то лишь как о своем неразумном детстве и шкоде. Он как на дрожжах пучился на революции…
Вот и складывалось так, что и дома, и на улице – все для меня были недоступными, чужими, как и я для всех – чужой. Нередко я себя так и чувствовал…
А Федя все говорил и говорил, щурясь, рассказывал, как простая вода становится святой, крещенской водой, и как она лечит целый год, если ее пить по чайной ложечке утром натощак.
Председатель Иван
Испекла Аннушка подовый[37 - Подовый – круглый хлеб, пекут без формы, на поду, то есть на нижней части печного горнила.] хлеб, вынула из печи, спрыснула водицей, покрыла полотенчиком, чтобы горбушка пообмякла, и оставила на лавке остывать. Сел председатель Иван обедать, да и подавился хлебом – кусок в рот не полез.
– Это что же за хлеб, если в горле застряет? – сказал он.
– Дак все такой едят, нету другого, – ответила Аннушка. – Мучицы осталось две пригоршни. Вот и не идет в горло, мякиной и задирает.
– Что ли и на масленку такие драники будут? – Иван усмехнулся.
– Ваня, да какая масленка! Уж года, чай, три блинов праських[38 - Праський – правский, настоящий, хороший.] и не едали…
Нахмурился Иван, закручинился.
После этого разговора и собрал председатель Правление колхоза и огорошил правленцев:
– Дадим людям из семенного фонда пшеницы: кило за пять картошки – пусть эту картошку хранят у себя до посевной. На сколько хватит семян – засеем зерном, остальное – картошкой.
Все молчали, и только Михаил с деревянной ногой прикрыл глаза и усмехнулся:
– Иван, – сказал он, – всех нас за Можай и угонят за такое дело.
– Значит – не соглашайтесь! А я своей волей – один! Одного и за Можай… Пусть крупчатки[39 - Крупчатка – крупичатая мука, белая.] намелят – на масленку блинов испекут. Мякина-то в горло не лезет…
Так и объявил: за десять килограммов пшеницы – пятьдесят килограммов картошки в посевную. Колхозная картошка в хранилище к тому времени вся померзла, даже на семена не осталось. И расписывались бабы в обязательстве кто на сто, а кто и на двести килограммов картошки – у кого сколько ртов.
Мельниц ни ветряных, ни запрудных на Суре не осталось, зато в каждом дворе были ручные жернова. Изобретение не из лучших, но при нужде и такая машина в дело: как сковорода с высокими прямыми краями, и в эту «сковороду» вкладывается тяжелый литой жернов с ручкой. Насыпал зерна и крути жернов за ручку до тех пор, пока крутится. Помолотое зерно в сито и просеивай. Из отсевков добрая получается каша.
И заскрипели, заповизгивали в избах ручные мельницы. Ай да Иван, добрый председатель! Федя с гордостью показывал пузырчатые мозоли на ладонях. А Симка по такому случаю припевал:
Эх, мука моя, мука,
Крупчаточка-мучица!
Все мозоли на руках,
А на губах горчица!..
Масленица
Масленицу ждали как заветного праздника. Название очень уж заманчивое, масленое – скорее бы! Мы даже не задумывались над тем, а что же сбудется. Масленица – и все тут!
И наступила масленая неделя! Начало марта, и зима уже сорвалась с тормозов – покатилась под горушку на своей ледянке. Еще выпадали снеги с метелями, но снег уже тяжелый, осадистый. А лютых морозов и вовсе не было. И лоснились наши масленые рты. В каждой избе на неделе разок блины пекли – и мы по очереди ходили друг к другу в гости.
Уличной Масленицей распоряжался дядя Михаил с деревянной ногой. Уже в начале недели он распорядился строить из снега перед спуском к школе две крепости: одну крепость для девочек, другую – для ребят. Мы вырубали из наста тяжелые блоки и строили крепость, которую так просто не одолеть. Помогали и девочкам, потому что они рохли – у них крепость не получалась.
В Прощеное воскресенье пораньше сошлись мы к своей крепости. И каково же было наше возмущение, когда в крепости у девочек мы увидели моих товарок с подружками, а возле нашей крепости увивались Вася Галянов с товарищами. А с улицы уже глазели бабы!