banner banner banner
Салажонка. Рассказы, повести, миниатюры, статья о современной поэзии, ирония и гротеск
Салажонка. Рассказы, повести, миниатюры, статья о современной поэзии, ирония и гротеск
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Салажонка. Рассказы, повести, миниатюры, статья о современной поэзии, ирония и гротеск

скачать книгу бесплатно

Жизнь до галактики личинок. Рассказы, повести, миниатюры, статья о современной поэзии, ирония и гротеск
Елена Сомова

Человек – центр Вселенной, его боль и радость, слезы отчаяния и слезы счастья, великолепие подъемов, его взлетов и падений, – всё в руках самого человека. Мир меняется и меняет людей, они становятся другими, непохожими на себя, и расстаются, подобно межпланетным кораблям, без единого вздоха. Но остается луч доброты, который подсвечивает мир изнутри, направляет личность на путь постижения и вечного странствия. Счастье – тот самый путь, на протяжении которого нам светила звезда любви и надежды.

Жизнь до галактики личинок

Рассказы, повести, миниатюры, статья о современной поэзии, ирония и гротеск

Елена Сомова

Фотограф Владислав Андреевич Макаров

Автор обложки, иллюстратор Елена Владимировна Сомова

Иллюстратор Дина Ленкович

Фотограф Елена Блюмина

© Елена Сомова, 2023

© Владислав Андреевич Макаров, фотографии, 2023

© Дина Ленкович, иллюстрации, 2023

© Елена Блюмина, фотографии, 2023

ISBN 978-5-4498-6222-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

фото июнь 2022 г.

Была материя

Была материя, состоящая из реальности, порванное небо, расколотый кувшин неиссякаемой влаги земляничного вкуса. Был ветвью расчерченный кусок живого неба из окна, где, казалось бы, меня любил человек. Но время играло полосами, чередование которых, как смена погоды, тревожило понапрасну, оставляя на месте возы и грузы. Так долго совершенство шло сюда, в заглохший крапивой сад мудрых изысканий, что единство превратилось в распад материи, по которой поползли паучки страха от холода привычно одинокого пути. Человек, обманувший мои надежды, испарился из собрания людей, с которыми вообще можно было встречаться, и этой встречей не принести себе боль разочарования. Оставались только истуканы, молчащие духи разочарования и скорби. При смене красок природы духи меняли положение светотени их лиц, и проблески лучей вели по колючкам и терниям.

Протекали реки дождей, проплывали по рекам рыбы и бревна, не ставшие творениями зодчества, люди на теплоходах цеплялись за воздух свежести, чтобы внести в свою жизнь радость осязания. Чайки резкими возгласами говорили о маяке на море, о странах, где живут смуглые люди и собирают арбузы на своих бахчах. А сами птицы жили на летнем причале и мерзли зимой, зарываясь под пристанью в старые балки, утепленные для них людскими одеждами, брошенными от старости и негодности.

Люди тоже стареют, но не все становятся негодными, как одежда. Люди позволяют облекать себя ложью и следуют за ней половину жизни, а потом обучают маленьких основам морали, нарушая этим свои человеческие права на свое счастье, рассказывая, как оно призрачно, вместо того чтобы пуститься в новые приключения с тем, чтобы испытать это счастье снова.

Я ловила ощущения радости, насыщая воздух ароматом душу моющего средства. Я протягивала руку в окно над ванной, которое не было прозрачным от засохших пятен мыла, а в мечтах в это окно должна была быть вставлена мозаика цветного стекла, сделанная мастером. Это была не просто мечта, это была материализация мечты. Витражиста я знала не в прошлой жизни, но если он жив, то сейчас так древен, и вряд ли может взяться за работу, не поручив ее своему ученику. А вся малина была там, в речном путешествии души моей. Недалеко от редакции, куда меня занесла нелегкая работать, протекает Волга, и присутствие реки дает невероятное ощущение ее участия в судьбах людей. Так, выйдя из офиса, я пришла к художнику, будто по линии реки, а он познакомил меня с мастером витражистом, таким глубоким человеком… Этот мастер был носителем духовных ценностей многих поколений, его молодость попадала в центр существования СССР, когда (несмотря на марксистско – ленинские учения и введения запрета на анархию, под которой подразумевались ноосфера, эмплицитный мир, тонкие материи и многое другое, – не видимые объекты человеческого внимания) уже не стало самого запрета, а было привычное принятие жизни под углом градуса СССР. С падением СССР открылись возможности говорить и думать о тайном. Благодаря тому и встретились мы, чтобы поговорить о запретном ранее. И не тогда, а сейчас я поняла, почему в СССР были подвергнуты остракизму понятия, не приемлемые для жизни в обществе строящегося после Великой Отечественной войны государства. Ноосфера, люцида, имплицитные знания – все это уводило сознание человека в далекие от семьи миры, а совершенствование страны СССР осуществлялось в развитии семейственности, в приземленных благах как то рождение детей, их воспитание и хорошее питание семьи, совместный отдых, укрепляющий здоровье, отношения супругов, родителей и детей. Семья – это ответственность, а люди, занимающиеся духовным развитием, увлеченные не семьей, а саморазвитием, не могли стать подражанием для подрастающих поколений, так как не привносили доход в семью для поддержания маленьких. Мечтания человека страны советов ограничивались чердаками, а ноосфера – понятие безграничное, его нельзя ограничить ни подвалом, ни чердаком, ни смотровой башней. Раз предлагается ограничение, значит, предлагается подмена знания подлинного. Неверная трактовка ведет к подмене ценности, а подмена ценностей – это ложь. Питать ложью умы не гуманно по отношению к человеку и его развитию. Самообман – это ложь во имя спасения, а само спасение в свободе, не причиняющей зло другому человеку. Фашисты Великой Отечественной войны, пинающие сапогами в отрубленную голову Олега Кошевого, были свободны в действиях, но эти действия чудовищны, как чудовищна жажда власти и славы. Поднятые из шахты изувеченные тела пионеров – героев стали памятниками фашизму. В глазах изувеченного подростка Олега Кошевого, вставшего вместе с другими пионерами – героями на защиту своей Родины, были осколки от очков мальчика. Сапоги фашистских солдат вдавили очки ребенка в его глазные яблоки, самоутверждаясь, наслаждаясь властью. Эти сапоги были на ногах людей? Людей ли? Садистов можно назвать людьми? А страна, зигующая Гитлеру, видела варвара и умилялась его алканию собственного превосходства, а потом рыдала над своими бабами, над которыми утверждали свое право победители, и орала, что баб страны фашизма обидели, а русские солдаты хотели на грешной земле возместить своих погибших товарищей, а вовсе не отомстить. Трактовать понятия надо точно. И «пихать» в неправильно трактуемое понятие все, что угодно, чему обрадовались обломившиеся на быте и закончившие изучение признанной марксистами «анархии» там же, где и начали изучение, – это отступ от учений, так же безграничных, как ноосфера.

Художественный образ мечтаний земного человека выражался в рисунке мозаики. Я просовывала ладонь в окно и ловила кроху прохлады из жаркой ванной.

Не было материальной основы для такой мозаики, не было художника, способного выразить себя наравне с Микеланджело и оставить свое творение в раме моего окна над ванной, в моей квартире. Был только осадок неприятных столкновений с миром грубых и наглых людей, гребущих к себе все достижения их материального мира с улыбкой отвращения.

«Дайте людям пожить и понять жизнь» – но вместо этого им дают ежедневную пахоту в поту и с призвуками насилия.

Язык, деревенея, переставал ощущать свою ценность. Его стали понимать исключительно в экономическом русле. Ощущения стирались от назойливых смен колорита.

Не было никого, кто мог бы перевернуть мои знания, и заставить реку мыслей вернуться обратно. У истока свежее. Знал, может, торговец эзотерической литературой, обалдевший от ароматических миксов. Ослабленные внешними атрибутами веры, оспаривали ее существование на земле, впитавшей столько крови за правду, что угольки отпылавших сердец переводили на коммерческий язык дневные поступки и помышления, чтобы уронить в него свое свежее и здоровое вещество материальной мысли.

И вдруг явилась не любовь, а преданность. Еще не узнавшей любви, мне навязали принадлежность, от этого оторопь меня брала при мысли о браке. Но хотелось детей, узнать их рождение и их удивление миром, светом, радостью этого мира и чувством блаженства от сострадания человека не самому себе, а слабому. Но получилось так, что слабым оказался сильный, всегда растрачивающий себя, и в этом чувствующий самоцель: в постоянном извещении о себе и своей слабости. Слабость его состояла в поиске самоидентичности, он унифицировал себя же самого своими потребностями в почитании себя. Испить чаши славы уготовано и сильным, но слабых слава разрушает, обнаруживает гнилое дно. И в тот день, когда у меня не было денег на проезд в маршрутке, тот самолюбивый истец борьбы за дополнительную отдельную квартиру в престижном месте, получал зарплату, его жизнь наладилась благодаря тому, что он разрушил мою жизнь. Самые страшные люди на земле – это те, кто рвет когтями землю рядом с тобой, с тем чтобы ты перестал ощущать притяжение.

Его белоснежная мантия была испачкана моей кровью, но смотрящим на него были плотно приделаны линзы, сквозь которые никто не видел ничего и никого, кроме объекта внимания.

– Да мало ли кто может придти к тебе? Может, я двоюродный брат? Что тебе соседи родственники разве?

Соседи оказались ближе родственников, глядя в проворный глазок напротив моей двери и информируя об увиденном кино.

И тогда в моей душе произошел разрыв реальности и действительности. Реальность не могла быть такой жалкой, я же молодая, а действительность не должна быть такой жестокой: мирное же небо над головой. Но не мирным небом довольствовался тот угол мира, куда был засунут мой избранник, как в щель собственной карьеры. С младых ногтей его соседи втирали ему в мозг его принадлежность, и он, отягченный клятвами, жил и гадил на своем пути, вытягивая из меня нити, как из моей скатерти и приспосабливая для себя все, что было моим или могло им стать.

Иногда происходили у нас такие встречи, на которых он убеждался в своей силе с целью подавления меня, а я думала, что это он от любви ко мне является, как снег на голову, и выражает себя довольно примитивно. Наивность – это обратный конец шпаги, который идет в плоть хозяина, потому что рукоять поставлена в обратную сторону, и лезвие режет ладони.

К моменту моего подступа к истукану совести моя жизнь оказалась испещрена воронками отчаянья и несколькими падениями, в которые меня так охотно под нажимом отжившего слоя втирали самые близкие мои существа. Отпочкованные от нежности моей души искорки, кусочки моей радости, они переливались и звали за собой с мир светорождения. День начинался с их голосов или заботы о лучиках моего счастья и надежды. И заканчивался маленьким капризом побыть с ними и почитать им сказку. Сказки в мире этом необходимы для поддержания идиллии бытия, чтобы не так сильно затеняли мир наросты познаний на кровавых струпьях опыта. Эти кровавые струпья мне были обеспечены личностью, размытой своим чудовищным стремлением к недосягаемой величине и погибшей в центре борьбы этой величины с переизбытком стремления догнать искры познания. Догнав эти искры познания, незрелая личность топила их в смраде окружения. Потому и мой опыт затаскивался в тину и погребался там же, уничтоженный тушителями огней сердца. Они запрещали мне гореть, топили в слезах умиления и возвращали к началу, если я доходила до конца. Так путь вечного исступленного хода до той же самой цели, которую они передвигали дальше от меня, был уготован как своеобразная казнь смытой ливнями горной дороги.

В целом, жизнь становилась ристалищем. Состязания и поединки непрерывной своей деятельностью подтачивали силы, забыв сбрызнуть их свежей водой или молодильным соком, и в закрытом замке противоборств возникали по стенам тени случившейся борьбы, транслируя истуканам грозовые раскаты.

На капища были поставлены ложноножки безголовых, которые стали вроде языческих богов после выпрямления извилин под заточками газонокосилок. На местах капищ оказались их боеголовки. Цель жизни в борьбе с жизнью, – так быстро бегали ложноножки безголовых, что затоптали друг друга, и в общей сваре представляли кишащую заповедь «Не убий». Но они убивали и убивали, находя в моем пути новые и новые тропы, отталкивая меня и рвясь кусками обманутой материи в огонь, сжигающий их. И в этой плавильне сгорело мое время. Истерика огненных языков напоминала о страсти, вытоптанной копытами всесильных, лижущих огонь. Они питались моим огнем, загнав свой, арендовав его свалке растущих и исчезающих интересов. Нажравшись, они отваливались на твердые точки опор своих и принимали воздух гигантскими порциями, отнимая его у меня. Так длилось действие их жизни, истребляющей мою жизнь.

Я верила, что настанет солнце, и оно пришло, захватив в плен истуканов и опрокинув их навзничь. Пустыми горелками иссыхали истуканы, некогда возвышенные до небес служителями идолопоклонства. Они так пропитались священными маслами, что лежа на руслах рек и перекрывая их, оставались камнями, сквозь которые не росли цветы и трава. Они стали плодами своей глухоты к моим беззвучным мольбам о мире.

Реки искали и находили новые русла, не всю же землю безгранично застлали гнусные камни убогой славоносной грязи.

В прериях искали священные кошки истуканов углы для ласки, о которые терли свои шеи, предназначенные для рук не погребенных повелителей. Кошки искали меня.

Я пришла к ним, еще опасаясь за свое время, и эти четвероногие слегка внушали мне чувство опасности поначалу, но вскоре я поняла, что они – всего лишь мелкие пушистые комки желаний, не материализованных, и поэтому изнывающих от себя самих.

Тогда мне пришла мысль о несостоятельности моих опасений и предреканий отдаленного истукана, более напоминающего живого человека под стеклом непрерывно бьющих с неба лучей. Сами истуканы своим каменным мозгом не могли помешать мне жить и прекратить мое существование своим внедрением в мою атмосферу. Это их отражение заслоняло ранее свет моих мыслей, текущих через морские пределы в океан. Океан поднимался над холмами навстречу небу. Это символическое слияние и есть мое возрождение.

ЖИЗНЬ ДО ГАЛАКТИКИ ЛИЧИНОК

Глава 1. Детство как сложная метафора жизни

В поисках свободы человек стремится в пламя, где сгорают обещания и догмы, требующие и постепенно выцеживающие святое право на его личную свободу. Оттиск детства и всех нравоучителей испепеляется в памяти, вызывая смех. Лучшие образы детства превращаются в мозаику, собирать которую ты или не станешь вовсе, или, если повезет с внуками и временем, соберешь ее вместе с потомком, которому от тебя нужны будут не только деньги, а нечто сверх твоих ожиданий, – твоя душа и лазейка в нее, как тропка в прекрасный сад.

Ограничения свободы начинаются в детстве и довлеют всю жизнь, если их не сможешь нейтрализовать, заменив чудовищные требования остроумными шутками. Так пыталась и я вовремя ввернуть шутку в сложный момент, чтобы разрядить напряжение и исправить ситуацию без крови, но Фортуна не соблаговолила услышать меня, и все мои устремления пожирались Хроносом.

Когда родители ругаются, когда мир вокруг приобретает негативные черты, я мысленно забираюсь на воздушный шар и улетаю ото всех в край, милый сердцу. Впервые я ощутила резкую противоположность жизни с родителями и жизни в пионерском лагере, где глотки свободы были так громадны и всем на тебя чуточку наплевать: можно бегать босиком по шишкам в лесу, не затыкать уши во время мытья головы, пробовать мороженое, не подогретое в железной кружке на газовой плите. Ну, правда, попала вода в уши, и я орала всю ночь и мешала всем спать, но наутро мне капнула неизвестно откуда взявшаяся медсестра борного спирта, и спасла меня. Медсестра спросила:

– Ты всегда так орешь, когда хочешь привлечь к себе внимание?

– Я никогда не ору, просто мне в бассейне попала вода в уши, и я очень скучаю по моей бабане, очень. Она ведь, может плачет без меня, а я тут комаров давлю.

Тогда медсестра сказала, что родители готовят меня к жизни, поэтому стараются предугадать всё плохое заранее, чтобы со мной не произошло ничего страшного. И надо слушаться, чтобы потом не страдать.

Я кивала головой, но мечтала о бабане, чтобы мы с ней пошли на базар, бабаня купила бы мне арбуз, клубнику, «Мишек на севере», и чтобы обязательно показать язык как можно длиннее, если мимо будет проходить задира из соседнего двора, тоже со своей бабушкой. Он еще за косы дергал меня больно, беспощадно.

Прошло лет пять, и мы с этим задирой катались на лыжах по снегам, топтали его и приминали, вздыбленный дворницкими лопатами снег. А когда пришла весна, я не заметила, и снова вышла на лыжах. А Сережа не пришел, но мы встретились в школе. Тогда мы на природоведении вместе отметили «солнце» в предназначенной для этого графе.

Детство накладывает на человека свой отпечаток, на всю жизнь, поэтому я так привязана своими мыслями к ощущениям, полученным в детском возрасте. Меня в детстве всегда мучили отношения между родителями, их вечные споры о том, что «для ребенка лучше». Сначала было страшно, что если я убегу из дома от их неразберих, то меня «схватят и украдут цыгане», как мне сказала бабушка Елизавета Орефьевна, хотя на самом деле это бабушка хотела меня припугнуть, а ей сказали мои родители, что пугать волком нельзя. Тогда она стала пугать меня цыганами, но никогда цыгане не крали никаких детей, – у них своих детей полно, зачем еще им чужие дети?.. Я представляла свою жизнь в цыганском таборе, шапку для собирания денег с прохожих, цирк и пляски с медведями и бубнами. Жалко было маму, потом папу, их обоих вместе, дядю Толю – он же тоже переживал бы, если бы я убежала из дома. Но я убегала всегда в детстве, и не потому что мне вовсе хотелось от родных убежать, – меня просто интересовало всё вокруг больше, чем сухари в батарее, которые сушила бабушка для птиц, бархатная скатерть бабани, – в миру бабы Ани, матери мамы, – вопли соседской девочки Оли Смирновой, которые меня шокировали своей отчетливостью. Через стенку интонации всех соседских разговоров были колоратурны, и не могли оставаться вне детского внимания.

Когда я подросла, то меня еще больше стала волновать жизнь моих родителей, а также исключительно все вопросы их бытия. От бесед папы с его родителями о справедливости в распределении денег между ним и его братом, здоровья и нравственности до его объяснений о происхождении чудовищных звуков за стеной, которые мешали моим занятиям рисованием, кукольным домиком, который я склеивала из спичечных коробок, английским языком, чтением, а потом и музыкой, и просто даже простому человеческому ночному сну.

Однажды, выйдя из спальни из-за ночных воплей за соседской стенкой, я попросила вежливо родителей:

– Отрежьте мне, пожалуйста, мои уши. Они мешают мне спать.

– Да ты будешь Ван Гогом, Аленка! – пошутил папа, переглянувшись с мамой.

У моего папы был абсолютный музыкальный слух, у меня – сначала относительный, потом он еще развился, но я и до того слышала через стенку всё, абсолютно всё.

Отношения моих родственников к ночным бдениям соседей над пришествием главы семьи в дом в несоответствующем виде формировало и мое отношение к ним и жалость к вечно плачущей Оле Смирновой, так что и я через стенку начинала тихо подвывать ей, понимая, как нелегко маленьким получить спокойную жизнь для фантазий, рисования, развития и игры.

Родителей вспоминают с жалостью, выяснив для себя их просчеты и поняв, кто и в чём был не прав. Чаще всего виновными остаются деньги, реже – ты сам. Но и во втором случае ты примиряешь себя с обстоятельствами, понимая, что ни к чему ворошить отпылавший огонь, его угли. Искры темного пламени в тебе не вызовут радости, а боли утрат и разочарований не нужны как данность, ибо когда данность предполагает ее потребителя, то становятся бесполезны все возвращения: нет ни возможности исправления ошибок, ни оценщиков качества воспроизведения твоей мудрости.

Лучшая в мире звезда – та, что увидена в отыгравшем костре, и возведена до небесного уровня, чтобы не отрывать ее среди углей юности.

В советском прошлом нашей страны у каждого была возможность оценить свою надежную свободу со свободой мнимой. Настоящая свобода пугала своей неотразимостью в зеркале современности. Правила и догмы составляли значимую часть действительности. Свободой пугали, обнажая ее неблагополучные стороны и отбивая желание ее иметь. Так, дети вырастали, имея перед собой лекало судьбы своих родителей, и всю жизнь исправляли своей судьбой их недочеты.

Видя перед собой изнанку бедности, многие стремились к богатству, а наткнувшись на острые шипы финансового благополучия, либо в корне изменяли свою жизнь, никогда не возвращаясь в прошлое. Либо мастерски исправляя свои свежие ошибки, пользовались приобретенным опытом как панацеей от бед, ликвидируя зажированность пространства и оглупление мира вокруг себя, наглухо закрывающие двери в свет ощущений радости.

В детстве я не понимала всей трагедии жизни моего отца, когда ему надо было то же, что и мне: письменный стол, уединение и нормальное питание. А еще дружеское общение с его интеллигентными друзьями, где папа был центром внимания с его культурной программой: это были беседы о литературе, театре, культуре, иностранных языках. Мой слух ловил всё интересное: имя Мейерхольда, Марины Цветаевой, Александра Солженицына, – и это в 70—х годах прошедшего столетия, когда такого широкого доступа к книгам не было, и томик Цветаевой однажды попал к нам в дом из библиотеки ДК ГАЗ под строжайшим секретом и строго на неделю. Но папе добраться до стихов Марины Цветаевой, всеблагой, можно было только через мое понимание, что читать книги для взрослых детям нельзя, а этого понимания-то как раз и не было. Так наперегонки с папой в 11 – 12 лет я прочла, выписывая в отдельную тайную тетрадь особенно понравившиеся мне стихи Марины Цветаевой, которую боготворила, как мифы Древней Греции, которые тогда в школьном обучении еще не присутствовали, и роман «Голова профессора Доуэля», письма Владимира Леви, романы Стефана Цвейга.

Позднее, когда мои воспоминания детства улеглись и начали вытесняться новыми ощущениями жизни, я придумала себе лирическую героиню, девочку-школьницу, ее жизнь, полную тайн, жизнь ее родителей, в некоторых моментах, схожую с жизнью моих родителей, особенно во фрагментах военного детства. Я написала однажды на новом листе открытой своей творческой тетради, думая, что все эти писания останутся никем не замеченными и умрут вместе с пухлыми стопками обычных школьных тетрадей и старых дневников:

Жизнь моего отца – это растянувшееся харакири.

Дальше нужна была интрига, и она возникла неожиданно. Родной брат моего отца и его жена были студентами-медиками, и я подслушивала, когда они готовились к лекциям. Тут-то и возникла интрига.

Папа отдал себя резать врачам, а мать «отрубила» ему голову транквилизаторами, чтоб не мешал ей делать свои дела. Именно так японские самураи совершают харакири: сначала вспарывают себе живот, потом помощник, специально ожидающий по традициям обряда, отрубает самураю голову. И всё из-за недостатка денег… Папа после операции, – у него был перетонит, – нуждался в хорошем питании, а мама настолько устала от всей беготни по больницам, что ничего, кроме привычных щей и макарон, предложить не могла, тогда врачи посоветовали ей усилить дозы транквилизаторов для уменьшения интереса к питанию, – оказалось, что к жизни вообще. На самом деле не в питании было дело, а в недостатке денег на него. Родственники мамы ездили заграницу за духами и всяким дефицитом, а у мамы никогда не было денег на их дорогие безделушки, и мама чувствовала себя неловко перед богатеями и их упреками, что они везли через закрытую в СССР границу разные прибамбасы, а она ничего не может купить даже дешевле, чем это стоит, даже без стоимости дороги «туда». Им же мало было скандала от папы с объяснениями о том, что он свою семью строит на серьезной основе и стремлении вырастить из дочери человека, а не куклу для игральщиков, делающих из семьи посмешище с гуляньями «в антрактах любви».

Растянувшееся харакири – страшная метафора жизни, убитой попытками выжить среди растущих перебиваний интересов и возможностей. Денег не хватало всегда: и когда послеоперационный отец нуждался в клюквенном морсе и курином бульоне, а после в курице, провернутой через мясорубку, и когда надо было платить за музыкальную школу, но даже духом своим становиться перед деньгами на колени невозможно, но это может только мать, когда ее ребенок умирает от голода. Баба Лиза переживала, но варить куриный бульон приходилось маме, потому что его мать то молилась о здоровье папы, то в туалете тайно курила козью ножку, принадлежа к северным народностям, у которых курение было священнодействием, сопряженным с процессом высшего мышления. Тонкому телу человека необходимо питание не только биологическое, но и духовное, а духовную подпитку дают добрые рукопожатия родственников, их присутствие, тихое копошение для блага больного, а не хищные подскоки с вопросами о наличии семье свободных денег.

Недавно в интернете я увидела фотографию крошечного человеческого существа, которое едва стоит на ногах, поддерживаемо большими руками помощника, без которого стоять было бы невозможно. Это африканское существо с непропорционально огромной головой, на длинных тонких ногах, притягивало внимание еще и очень живым, выразительным взглядом своим, в котором лучились добро, понимание, любовь. Подпись под фотографией гласила о количестве погибающих от голода живых существ на Земле. Это существо с его хранителями я видела во время экскурсии с внуком по водопадам в Туапсинском районе. Заморыша держали в клетке из очень тонких металлических прутьев, чтобы на него не падали шишки или прутья, – да мало ли что может неожиданно упасть в горах во время экскурсии, когда люди разные мимо проходят или толпятся поглазеть, жуя жвачки, пробуя мед, напитки и сладости, предложенные местными охотниками заработков…

Тогда не факт голодных смертей стал главным ощущением, а невероятно добрые и понимающие глаза этого человека, его не страдание, а приятие мира как дара быть рядом с другими существами, даже с теми, кого он мог видеть, но не мог принять их образа жизни. Неприемлема была для него их жизнь: сытых толстобрюхих уродов, ежедневно нажирающихся, как дурак на поминках, они посещают дорогие салоны по уходу за собственным жиром и тем, что издревле у людей называется лицом.

Страдания исходили не от него, голодного и нуждающегося в помощи, а от тех экскурсантов в его жизнь, которые видели его и ужасались. Во имя спасения собственных душ или из сострадания часть экскурсантов помогали питанием и деньгами для этого человеческого существа, родившегося в центре плача о хлебе насущном у 14—летней африканской девочки.

Я много думала о других таких же лишенных всех человеческих возможностей, человеческих существах. А тогда во время экскурсии по Туапсинскому району, о которой мне напомнила фотография заморыша в интернете, я разговаривала с охранниками или точнее хранителями странного малыша, рожденного недееспособным, – сильными крепкими парнями, охраняющими его и собирающими посильную дань с туристов на его содержание и поддержание его жизни. Парни рассказали мне о том, как больно подкидышу, которого они спасают, даже недобрый взгляд экскурсанта может сильно ранить его, не говоря уже об упавшей с дерева маленькой веточке или ради забавы малолетним хулиганом брошенной в него семечке или ореховой скорлупе. Заморыш имеет человеческий мозг, он всё понимает, но его физические силы истощены так, что простые движения руками для него труд. Сидеть он может не более пяти минут, чтобы не напрягать сильно позвоночник, а то позднее он не сможет уснуть от боли.

Борьба неимущих за свой кусок хлеба актуальна всегда, – тихая таинственна борьба, состоящая в неприятии и вынужденном созерцании жира и сала, рук, гребущих к своему пузу недоступные для других средства: еще и еще яств, денег, злата, крови. Когда люди превращаются в монстров тщеславия, им не слышен звук плача малоимущих сквозь сало и жир, застилающие уши фундаментом коммерции.

НЕСООТВЕТСТВИЕ ВОЗМОЖНОСТЕЙ И ЖЕЛАНИЙ

Что остается важным, так этот свет как признак свободы. Меняя пульс на музыку, свет меняет цвета и дает прозрачность предметов. Остается выбрать нужное и ненужное, и держать возле себя только то, что дарит свет и счастье. Белые облики сотни раз правых теряют цвет, насыщаясь оттенками, ограничивающими твое зрение и интерес к ним. Отбеливаются облики некоторых волнующих тебя палачей. Куда -то улетают их топоры, обретая в пути ненужные сучья твоих бравых поисков счастья не в том месте и не в том времени. Кочегары совести дружно идут в баню и смывают, обдираясь до крови, грязь бытия. А ты делаешь мольберт, чтобы нарисовать далеко ушедшее новыми красками, ставишь картину перед собой, и плачешь слезами счастья познания. От настигшего ума, бывает, люди плачут, и мудрея от осознанных промахов, набираются сил их исправить, а исправляя, совершают новые ошибки, упуская возможность дать их исправить времени. Так, репетиция жизни в молодости становится залогом хорошего спектакля в зрелости.

Однажды выиграв у жизни, никогда не забывай о возможности времени, твоего главного оценщика, внести фатальные коррективы в уже ставшую книгой, жизнь.

Я рыдала от бурных аплодисментов, которые вывели меня из состояния счастья в детстве после своего фортепианного исполнения любимого произведения, и я же рыдала изнутри от вялых оценочных полу – хлопков, сказавших мне о том, что мое произведение не зажгло публику. Когда я была счастливее? Когда наглый кот разлегся на моей спине, согрев ее, и становилось немыслимым встать и раствориться в суете, потому что даже витая в фантазиях, человек интуитивно постигает свою опору, и ее надежность дает ему истинное счастье безопасности.

Сбросить кота и облачиться проблемами бывших людей – созерцателей твоего несчастья – недостойно человека. Истребители счастья претендуют на твою самоотдачу, а ты уже обрел ум, и не пустишься в их поиск нового образчика делания ими тебя такого, какой нарисовали они, не имею понятия о твоем праве делать свое счастье самому.

Ты уже не так мал, чтобы тебя смогли украсть цыгане, которыми тебя пугали в детстве, а тебе хотелось стать свободным и крепким в своем счастье. И ты уже узнал, что цыгане вовсе не крадут детей, у них своих потомков полно. Так и бояться уже нечего, кроме внезапной смерти любимого человека, но и это не лишения тебя атмосферы, – ты вдыхаешь воздух, а кто-то уже не может этого сделать, и этом нет ни вины твоей, ни нравоучения тебе. Здесь работал рок. Ты не споришь с независящими от тебя причинами, это не даст ничего, особенно хорошего. И так, огибая острые углы, выходишь в новое качество: ты видим, но не доступен. Архат. А на самом деле только нейтрализуешься, чтобы кто-нибудь не указал на твои видимые ошибки, просчеты, которые в будущем дадут трещины по всему твоему бытию.

Родители мечтали о том, чтобы я была счастлива. Оговорюсь, все родители стараются ради счастья своих детей, и то, что я пишу, вовсе не значит, что я от первого лица исповедуюсь без лирического героя. Мои герои – плоды фантазии, – все, кроме заморыша.

Папа хотел дать мне блестящее образование, чтобы я смогла проявить свои способности и реализовать их в полной мере, но из-за местопребывания нашей семьи (мы живем в рабочем районе города) и по случаю отсутствия свободных денег, отец согласился на предложение медиков стать для них подопытным кроликом. Интрига вела меня далее к образам времени, незнакомым мне, но весь рассказ перешел в повесть, а я задумывала роман, и нужно было что-то с этим делать.

Это было нужно, чтобы не оставить меня на поругание родственников, чтобы я не впитывала их дикие нравы. Образованному человеку, по воле рока проживающему в районе для рабочих, весьма трудно адаптироваться в чуждой ему атмосфере попоек и мордобоя. Транспорт ходил в те времена не то чтобы плохо, – просто люди не знали, как бывает хорошо, и были довольны тем, что транспорт есть. Так за полтора часа с предварительным получасовым, если не более, ожиданием, можно было добраться из нижней части города в верхнюю, сделать винтаж по горам и очутиться в раю. Случалось такое, что организовывались очереди на право влезть в автобус, и все ехали в нём, как личинки в коконах, – это была галактика личинок, – особенное место в цивилизации.

Войти в автобус вне этой цепочки несчастных, было невозможно, во-избежании драки. А если учесть, что ехать надо было не только туда, но и обратно, причем толкаясь локтями, чтобы вообще войти и как-то всё же эти полтора часа стоять в смраде и давильне автобуса, вдыхая воздух советского общественного давления, попросту общедава, удава. Случались ли упадки сил в таких спартанских условиях? Бывало, даже и сексуальные маньяки водились в такой среде, – тискали молчащих, запуганных, и активно двигали локтями, удирая от орущих в давильне девушек: «Прекрати меня тискать, урод! Помогите!!!» Орать надо было как можно громче, чтобы гад понял, что нарвался не на бесплатное удовольствие, а на милицейский свисток. Тогда еще была милиция, а не полиция. Орать было необходимо, потому что маньяки выслеживали понравившихся им девушек и женщин, и если не заорать, а стерпеть их трения о бок и пульпирование эрогенных зон в толкучке всенародной автобусной, то станешь жертвой. Эту жертву, как впрочем, и любую другую жертву, будут пользовать всегда, и поджидать регулярно, а потом и убить мог тот негодяй, зная о физической слабости женщины, боясь огласки и наказания.

Поэтому, чтобы и за моим воспитанием следить, и помочь моему становлению, сделать из меня личность, отец оказался на хирургическом столе, а затем получил инвалидность и небольшое соцобеспечение, которого поначалу хватало, но затраты нашей семьи всегда были ограничены. По этому поводу разгорались частенько скандалы, всем хотелось хорошо питаться и пользоваться жизненными радостями. Родственники моей матери, выросшие преимущественно в рабочей среде, не могли простить моему отцу его высшего образования, им всегда казалось, что папа им должен за их некомпетентность и серьезные пробелы в знаниях. Родственные праздники заканчивались подсчетами финансов и прикреплением долгов за моей матерью, так как папа любил плотно подкрепиться, он тратил много энергии на общение с чуждой ему средой алчных родственников, так и мечтающих скорее взять, и чем больше, тем лучше. По причине скудости их интересов, уровень потребностей личинок даже не колебался в пределах мелкого накопительства и непременного желания друг друга превзойти. Преимущество состояло в материальных предметах бытия, как то люстра, платьице, болгарские духи, каблуки, французские духи – что за пределом всяких мечтаний, спортивный велосипед, коньяк или спиртное, служащее гарантией уравниловки – баланса между умом и телом. Они чувствовали умственное превосходство моего отца и никак не могли скомпенсировать в себе этот недостаток. Тогда родственники начали брать у папы книги, чтобы восполнить своё скудоумие, надо же было как-то прорываться сквозь кокон. Книги возвращать было жалко, открывшие для себя Америку вчитывались в отдельные абзацы, ожиревшие на материальных базарных интересах, вдруг открывшие для себя мир духовных ценностей, жадно вцеплялись в книги «Божественная комедия» Данте, «Война и мир» Толстого, «На тревожных перекрестках» Ваупшасова, «Белый раб» Хилдрет, «Исповедь сына века» Мюссе…

И ведь это была не просто книга «Война и мир» – это же была тайна, эпопея, икона, уроки нравственности, торт со взбитыми сливками, ведро яблок, вожделенная колбаса и вечный спектакль жизни… без антрактов. Птеродактиль жадности раздавил почти всех личинок, и выжившие, создали новую цивилизацию. Жадным до мысли было невозможно отдать книгу назад, как вдруг икону вернуть в храм или крестильный крест, кстати, для них это были равные предметы клирикального быта. Интеллектуально продвинутые демонстрировали свои приобретения в виде не принадлежащей им книжки своим знакомым, удваивая свой авторитет. Не имея желания расставаться с книгой, врали что угодно по поводу ее местонахождения, угощали всякими мнаками, а потом сообщали, что стоимость книги выплачена продуктами. Это приводило в восторг дикарское сообщество рабочей среды, вдруг пораженное молнией счастья мысли. Всё это значило, что и они так могут, что теперь и они знают, как называется торт по-английски, – это «кейк» (cake), а не «саке» (с доминантой на льющуюся мочу). Моменты настоящего прозрения среди дыма и пьянок нравились этим недалеким людям, но книги-то возвращать было жалко, и сетования папы на утрату его духовной ценности и мамы – на их высокую стоимость, и вообще на их стоимость возмущала оглуплённые рабскими трудами на благо процветания социалистического отечества головы. За братскими праздничными столами считали не как иначе, именно по головам. Стада невинных угнетенных не подразумевали иного отсчета. Где-то они сильно просчитались, видимо в самом начале своей жизнедеятельности, оттого сеновалы, пищащие мышами, наполнялись воздухом любви и опытом размножения. За покупку книги мать до сих пор грозит «размозжить» мне голову. Не говоря уже об изданиях теперь уже книг моего собственного сочинения. Она считает меня дебилкой от рождения, как до того считала моего отца, когда он вместо колбасы приносил домой книги, сам читал, мне читал, обсуждал прочитанные книги со своими друзьями. Друзьями папы были: Юрий Владимирович Малышевский, директор музыкальной школы №1, в которой я училась, – Малышевский был одноклассником папы. Далее по степени приближенности в пространстве – Михаил Михайлович Хробостов – скрипач и учитель музыки, полуслепой калека, подрабатывающий собиранием удлинителей и всякой электротехники вслепую. Аристархов – практикующий гинеколог, завотделением репрудоктологии, одноклассник и друг детства моего отца, – а детство у них было военное. Потом – исполнитель русских романсов и скрипач Владимир Арбеков, Паульман и Паркман, Мирра Борисовна, Поведская – вечное их трудоголическое внедрение с педагогическим пинцетом в мое становление, это были учительницы музыки и слушательницы папиных умных речей, а также изысканные еврейские пианистки и певицы. Самой моей любимой «тётенькой папы» была Делла Андреевна Ниеми и тайна ее происхождения: отец Деллы Андреевны, Андерс Ниеми, был финном, мать – чистокровная американка. Блистательная Делла Ниеми жила в соседнем квартале, она во время Великой Отечественной войны маленькой девочкой попала в плен и осталась навсегда жить в России. А когда подросла, уезжать из СССР стало не просто невозможным, но и неактуальным, когда круг друзей и знакомых был прочным и вполне устраивал Делу Андреевну.

Интеллигенция резко отличалась от лиц трудового народа своим образом жизни и поведением, но я не понимала, почему надо соблюдать правила приличия. Островное существование более всего приемлемо в отношении классовых конгломератов носителей высоких идей. Так с государственным общесоюзным клеймом дегенератов в восприятии лиц трудового подполья жили образованные люди, не имеющие финансовой возможности уехать жить в верхнюю часть города. Потом мама решила, что я стала слишком умная, и пора меня настраивать на рабочий лад, готовить к одеванию на меня рабочей робы. А то «отец тунеядец»: «Какой он переводчик! Так только! Какой ты музыкант! Так только, для отвода глаз!», – эти чудовищные заблуждения моей доброй, но весьма ограниченной мамы приводили в бешенство моего отца. Эти ее слова глубоко ранили и меня и папу, и создавали открытый фронт вражды между моими родителями и мной.

«Жрать-то все хотят одинаково: и переводчик, и музыкант, и воспитатели в детском саду, и слесарь и плотник», – мама не понимала, что меня она этими слова отталкивает и от себя тоже. Иная параллель существования двигала меня в творческие мастерские.

В пятилетнем возрасте я впервые познакомилась с настоящим художником, который писал этюды на улице. Поскольку я гуляла одна и заходила очень далеко от своего дома, то художник, находясь в творческом подъеме, взял меня с собой на загородный этюд, а родители тогда сбились с ног в поисках меня, и тогда-то папа и решил идти работать в милицию, чтобы суметь меня разыскать, если понадобится. Тогда, в СССР, была милиция, а не полиция, и отличие оказалось колоссальным: милиционеры боролись за уменьшение преступности, им за это платили деньги и они пользовались разными преимуществами в эпоху тотального дефицита. Полиция же наблюдает официальную среду преступников как сформированный источник своего дохода, борется с преступностью, создавая аналогичную среду вокруг бандита из непричастных к жизни преступников людей, прихорашивая и оправдывая жизнь преступника окружающей средой. На самом деле полиции надо бороться с разложителями общественной морали, отдыхающими на курортах за народный счет и строящими дачи из народных слез. А в современности полиция – орган, нанятый властью, поэтому и борьбы нет, – полный баланс и утилизация народа.

В СССР, если на улице открыт люк, – эта круглая железная штука, под которой в фильме «Двенадцать мгновений весны» пряталась радистка Кэт с двумя младенцами в охапку в фильме «Семнадцать мгновений весны», – и соответственно, туда может упасть человек и травмироваться, а меры по устранению травмоопасности никто не принимает, то под суд шел тот, кто за люки отвечал. В современной России по башке дадут только тогда виновнику, когда упадет в шахту люка человек и его родственники подадут в суд. Если никто не упал – значит все хорошо, и люк может оставаться открытым, даже если он находится неподалеку от детской площадки или рядом с дорогой, по которой ходят дети с их родителями. Никто не упал – значит, и не упадет. Полиция тут ни при чем. А кто причем – шевелить его замучаешься, он же и все твои копошения впишет себе в план работы и получит зарплату за твои слезки и рвения, а ты так и останешься безработным, хотя без тебя не крутился бы земной шар.

Но вернемся к художнику и моему путешествию с ним. Мы ехали то ли на трамвае, то ли на электричке, но приехали в сказочное место с ивами плакучими и речкой. Это был рай. Пух ивовый ложился на воду и так оставался на поверхности, создавая ощущение нежности. Картину свою художник назвал «Материнская нежность», – пух на воде и я на бережке с котенком, уснувшим на моих коленях.

Когда мы с художником приехали к тому месту, откуда он меня увозил, это довольно далеко от моего дома, за линией, где мы обычно с ребятней в костре пекли картошку, нас поймали и повели к моим родителям знакомые мне соседи. Был такой скандалище… даже описывать его страшно. Когда я увидела маму, то поняла, как она переживала за меня, и мы с папой вместе ее жалели, а она даже слова сказать не могла, только гладила меня по спине, сидящую у нее на коленях, и тихие слезы текли по ее щекам прямо ко мне на лицо и плечики.

РАЗРЫВ С ОБЩЕСТВОМ

Кататься на «Волге» и лопать черную икру столовыми ложками полюбят все, как только попробуют, и это долго не надоест, но мои родители никогда не стремились к богатству, а об икре понаслышке знали. Папа считал это срамом: жить, как партийные воротилы. В нашей семье всегда речь шла о хлебе насущном, а не о богатстве. А папа никак не мог завоевать благосклонность родственников моей мамы, благосостоянием своим отличавшихся от нас и совсем иным взглядом на жизнь. Чтобы жить, как они, надо было забыть о книгах, доме, и только с утра до вечера соблюдать свой надмирный статус, быть на работе и трепаться о постороннем, иногда лопать водку с сослуживцами после каторжных трудов, помогая этим стране и ее безопасности, и почаще подлизываться к начальству.

Вокруг меня создавалась иная среда, противостоящая окружающему сраму. Срамом считалось мировоззрение падших ангелов духа, срамно галдящих о пустоте, дуй в которую – и выползет ноль хула-хупный без единицы, – пустосвет Добчинского и Бобчинского. Папа не мог отпустить меня, девочку музыкальную, литературную и восприимчивую, в компании подрастающих алкоголиков, что так активно проявляли себя в местном парке, насилуя девчонок за танцплощадкой и грабя ларьки.

Причина ухода отца из клана работающих умных понятна. Когда он был на работе, половозрелые подростки интересовались мною, мешая на пути в музыкальную школу, задавая глупые вопросы, типа «Вашей маме зять нужен?». И невозможно было, зная, что в любой момент я окажусь на краю обламывающейся льдины, спокойно отдаваться работе и расти в профессиональном кругу. Прыткие интересы подростков из разных семей достигали обычно только уровня праздного интереса, не переходящего к практике, но опасений было множество, и когда я достигла высшей точки интереса окружающего пространства, а это было лет в 11—12, пакостные лапы пьяного хвастовства стали не только опасными для меня, но даже смертельно опасными. В СССР половые интересы касались исключительно семейно-бытовой плоскости, не задевая внимания общественных интересов и тем более эстрадной культуры, и если вдруг они выходили наружу, то эти попытки пресекались и отламывались, как щупальца крабов, во имя соблюдения мирного существования в стране Советов.

Поползновения сверстников-подростков в поле моего жизненного интереса для моих родителей были чем-то смертельно опасным. Я и сама уже начинала бояться напугать родителей какими-то неосторожными выражениями, чтобы не оказаться в комнатной западне. Личное пространство мое не было для моих родителей зоной неприкосновенности, от меня требовали рассказывать подробно все случаи моего взаимодействия с миром. Поползновения уличных орлов, состоящие в грубом физиологическом интересе, как то залезть напуганной девчонке за шиворот в поисках эрогенных зон, а то и грудью поинтересоваться на расстоянии – вопросом типа «а что это?» заставили родителей призадуматься над контролем надо мной. Да что было-то, смешно сказать, потому что ничего не было: просто Вася, одноклассник, у которого брат сидел в тюрьме, залез мне за шиворот внезапно, с возгласами: «А что у нас тут такое? Опять на муравейнике уснула на пляже!»

Папа с мамой стояли на балконе, все видели, и после этой выходки Васи мне уже не разрешалось ходить одной по двору. Папа пошел в школу на разговор с классной руководительницей, и та рассказала ему о подвигах класса в сеймовском лагере труда, после которого на аборт пошла отличница из нашего класса. На Сейме были и страшеклассники, палатки якобы охранялись, но охренялись все, коснувшись неизведанного, манящего и будоражащего, в корне меняющего физиологию мозга.

Время распорядилось так, что мой отец принял помощь медиков, заботливо прооперировавших его кишечник, получил инвалидность, небольшое пособие, и свободное время для моего воспитания. Но до экзекуций с организмом была деятельность, ради которой стоило жить, интересная работа в дружном и уважаемом всеми коллективе советской милиции. Папа был первым оперируемым в России пациентом, выжившим при операции по перитониту. Он поднял пианино один, перевернув его, как он объяснял потом врачам скорой помощи, поставил пианино «на попа», из-за этого внутри его организма надорвалась прямая кишка, и ее содержимое вошло в кровь, как корабль в космос. Операцию проводил хирург Мамаев, успешно. Мамаев проводил операцию семь часов подряд и упал возле операционного стола от перенапряжения, довершив до конца самое главное в операции. Зашивали папин живот практиканты. После их шитья в течении нескольких лет хирурги вырезали узлы, даже без наркоза, потому что организм выдержать тридцать девять операций под наркозом не мог.

Поставить пианино в маленькую комнату требовали соседи, которым мешала моя игра на инструменте, новом коричневом пианино «Владимир», привезенном к нам в квартиру и поставленном грузчиками посредине большой комнаты. Я готовилась к концерту, играя прямо в центре зала. Звук мне нравился, открытый и мощный! Так недолго топорщились и витали мои отросшие крылья, так тщательно их обрезали палачи, каратели искусства…

Но не готовилась к концерту тогда одна очень хорошая девочка из нашей музыкальной школы. Ее изнасиловал подлый негодяй возле подъезда, когда она возвращалась с сольфеджио одна. Тогда у нее в ушах были серьги, и одна сережка пропала, это обнаружила ее мама, когда Маша пришла домой вся растерзанная и заплаканная. Эта серьга оказалась уликой. Папа тогда уже работал следователем, и ему досталось дело об изнасиловании Маши. Нужно было найти потерянную серьгу, и я ее нашла, когда мы с папой, якобы прогуливаясь, зашли в тот злополучный двор с гаражами. Я заметила ее не сразу: желтенькая такая, вмятая в землю под веточкой березки. Увидела и сказала папе, сразу подняв колючую серьгу.

– Надо же осторожнее, нас могут увидеть! Я же тебе говорил, сначала скажи мне, когда найдешь глазами, – страшным голосом прошептал папа. Но было поздно.