
Полная версия:
История России с древнейших времен. Книга ХIII. 1762–1765
В XVII веке эта борьба кончилась с большим ущербом для Польши, которая должна была уступить часть западнорусских областей Великой России, уступить ей Киев. Но понятно, что такой исход борьбы мог только усилить стремление поляков отнять у русского народонаселения, оставшегося за Польшею, его веру и народность. Усиление мер против православия приводило к желанным результатам в одном самом важном для Польши пункте. Польша была государство шляхетское, одна шляхта имела представительство, голос на сейме, следовательно, необходимо было, чтоб это сословие представляло полное единство, состояло из одних поляков-католиков, исключение из представительства русской православной шляхты или обращение этой шляхты чрез католицизм в поляков освобождало республику от влияния сильной России, которое проводилось бы русскими депутатами, русскими должностными лицами. Отнятие политических прав у некатолической шляхты всего более содействовало переходу ее в католицизм, так что в описываемое время православной шляхты, по крайней мере значительной, было уже очень мало. Поляки тем удобнее могли проводить свои меры против православия, что Россия была занята другими делами: Петр Великий вел войну с Швециею, причем должен был стараться держать Польшу при своей стороне. Петр, однако, никак не хотел позволить гонения в Польше на православных: видя, что дипломатические представления ни к чему не ведут, он отправил своего комиссара в Польшу наблюдать, чтоб этого гонения не было и православным дана была полная управа в обидах. Поднялся страшный крик против такого небывалого вмешательства русского государя во внутренние дела Речи Посполитой, но криком все и кончилось: с Петром ссориться было нельзя. После Петра эта мера не была возобновляема даже и в царствование его дочери, ибо отношения к Пруссии, Семилетняя война не давали возможности ссориться с Польшею; и заступничество России за единоверцев, на которое она имела и формальное право по Московскому договору, ограничивалось по-прежнему дипломатическими представлениями. Но Екатерина находилась в самом благоприятном положении сравнительно с своими предшественниками, и она решила воспользоваться этим положением, чтоб, возведя на польский престол короля, всем ей обязанного, порешить все споры с Польшею в пользу России. Дело о защите православных было, разумеется, важнее всех, в нем была особенно заинтересована слава императрицы, ибо легко понять, какое впечатление должно было произвести на народ покровительство, оказанное единоверцам, и покровительство, увенчавшееся небывалым успехом. Выигрывая необыкновенно в расположении собственного народа этим народным подвигом, получая чрез него, так сказать, вторичное, закрепляющее все права венчание русскою, православною государынею, что для Екатерины было так важно, она не могла быть равнодушна и к той славе, которую должны были протрубить вожди общественного мнения на Западе, к славе победительницы фанатизма, нетерпимости, к славе государыни, которая прекратила религиозное гонение, возвратила спокойствие и гражданские права людям, лишенным их вследствие религиозной нетерпимости народа, живущего под сильным влиянием ненавистного католицизма. Далее следовали другие расчеты: возвращением прав диссидентов вводился в польские правительственные отправления элемент, который, естественно, должен был находиться под русским влиянием и привязывать, особенно в делах внешней политики, Польшу к России. При существовании такого элемента казалось безопасным позволить Польше выйти из страшного безнарядья и чрез это приобрести некоторую силу. В Петербурге не могли вполне сочувствовать внушениям, настаиваниям, приходившим из Берлина, чтоб ни под каким видом не позволять Польше изменять свою конституцию. В Пруссии, как и в других западноевропейских государствах, выработалась верность системе, основанной на самосохранении и приобретении известных выгод, расширения государственной области и т.п. Эта национальная система проводится настойчиво, никакие другие соображения в расчет не принимаются, все должно быть принесено в жертву системе; политика чрез это является узкою, своекорыстною, но легкою по своей простоте. Россия, введенная Петром Великим в общую жизнь европейских народов, представляла в этом отношении заметное различие. Россию можно было упрекать в неимении ясно сознанной национальной политики, по крайней мере в отсутствии настойчивости в достижении целей этой политики; можно было упрекать относительно медленности в восстановлении полного господства русской народности в западном крае и т.п. Причины этого явления можно было искать в племенном и народном характере, в юности русского народа, его неразвитости, новости в общенародной жизни, недостатке просвещенного взгляда на свои внутренние и внешние отношения, в привычке, сделавши какое-нибудь дело, складывать руки, не пользоваться победою. Все эти объяснения в известной степени могут быть приняты; но не должно забывать и того обстоятельства, что Россия, войдя в XVIII веке в общую жизнь европейских народов, принесла такую обширную государственную область, которая не давала развиться в русском народе хищности, желанию чужого, наступательному движению, а могла развить качества противоположные и в своих крайностях вредные, так, нежелание чужого могло перейти в невнимание к своему и т.д. Русские государственные деятели, разумеется, не были чужды честолюбия, желания усилить значение России, но для этого они придумывали особенные средства, идиллические в глазах западных политиков; чуждые стремления приобретать что-нибудь для себя, расширять свою государственную область, они придумывали союзы с чисто охранительным значением, в которых сильные государства были вместе с слабыми и первые, разумеется, принимали на себя обязанность блюсти выгоды последних как свои собственные. Таков был знаменитый северный аккорт , который так старался осуществить Панин. В этот северный союз должны были войти Россия, Пруссия, Англия, Швеция, Дания, Саксония, Польша, и если Польша входила в союз, разумеется вечный и непоколебимый, то почему ж не дать ей возможности выйти из анархии и усилиться, этим усилением она будет только полезна союзу. Идиллия, приводившая в бешенство Фридриха II, который ждал первого удобного случая, чтоб попользоваться на счет Польши, Саксонии, Швеции, Дании, а тут заставляют его блюсти их интересы! Также наивно было предполагать, что Англия станет любить своих союзников, как сама себя.
Но все эти легкие построения сокрушились под тяжелыми стопами истории, когда диссидентский вопрос поднял в двусоставной Польше ожесточенную борьбу между двумя народностями. Мы видели, как князь Репнин, находясь на месте, предвидел страшные, неодолимые препятствия к решению диссидентского вопроса; он представлял, что католический фанатизм неодолим. Не надобно забывать причин, усиливавших этот фанатизм. Прошли целые века борьбы, в которой поляки, пользуясь своими государственными средствами, давили православное народонаселение; последнее питало сильную вражду к притеснителям, но вражда притеснителей к притесненным бывает еще сильнее (ненавижу человека, которого обидел); у православных русских отняты были права, они являлись людьми низшего разряда; католик с молоком матери всасывал к ним вражду и презрение; еще сильнее была вражда отступников и потомства отступников. И вот является требование, чтоб отношения совершенно изменились, чтоб православные не только получили полную свободу и безопасность относительно отправления своей религии, но получили бы назад равные права с католиками; человек, который нынче идет с поникшею головою, гонимый и презренный, завтра поднимет голову и явится всюду как полноправный согражданин, явится с свежею памятью об обиде и со средствами к мести; но если бы и обиженный от радости забыл об обиде, то обидчик об ней не забудет; духовные католические не могут себе представить, как архиерей, священник презренной мужицкой (хлопской) веры, трепетавшие до сих пор при виде католических духовных лиц, получат равное с ними положение. Наконец, если бы кто-нибудь из поляков был чужд религиозной нетерпимости и способен забыть установившиеся отношения, то он не хотел забыть того, что республика его, двусоставная на деле, стала путем насилия одной части народа над другой единою по праву, ибо представительство и власть принадлежали одним полякам-католикам, а теперь, если уступить требованию уравнения прав диссидентов, это единство должно рушиться. Но каковы бы ни были побуждения, знамя для всех было одно – интерес религиозный; а что означало поднятие этого знамени, как не вековую борьбу между двумя частями народонаселения, искусственно, насильственно сплоченного. Диссидентский вопрос был поднят не Екатериною II; он был поднят историею: это был окончательный расчет по сделке Ягайла и последнего из его потомков.
Избрание Станислава Понятовского произошло спокойно, но были признаки, что враги нового правительства еще не успокоились; а между тем диссидентский вопрос висел грозною тучею.
Из Молдавии пришли вести, что Порта грозит тамошнему господарю низвержением, считая его подкупленным от русского двора, и посланник нового польского короля к султану Александрович все жил на турецкой границе, не получая паспорта для продолжения своего пути в Константинополь. Репнин писал, что беспокойство Порты происходит не от одних внушений венского и французского дворов, но и от внушений, приходящих прямо из Польши. Репнин не мог указать, кто именно делал эти внушения, но подозревал обоих гетманов коронных, воеводу киевского и епископа краковского, тем более что Станкевич, креатура гетмана коронного, жил еще в Константинополе и вел интриги в пользу враждебной России партии. 12 февраля Панин поднес императрице на утверждение письмо свое к Репнину: посол уведомлялся в конфиденции, что «мы не можем и не хотим считать польские дела совершенно оконченными, пока не улучшено будет состояние диссидентов, хотя бы это дело потребовало и вооруженной негоциации, и потому, – писал Панин, – рекомендую и вам, моему другу, приготовлять себя к этому разумными средствами, не компрометируя заранее секрета, дабы противомыслящие не воспользовались для возвращения больших трудностей. Здесь удостоверены, что фамилия Чарторыйских в этом пункте более других недоброжелательна и она-то была главною виновницею вашей неудачи на последнем сейме. Е. и. в. никак не отступит от этого предмета: так вам надобно, принимая в расчет расположение и обстоятельства этой фамилии, убеждать и действовать с ними заодно; в случае же безнадежности воспользоваться настоящею холодностию между нею и королем и возбуждать его величество против нее. При таком положении дел хотя вы и можете по желанию графа Захара Григорьевича Чернышева возвратить известные кирасирские эскадроны в Россию, приказав им малыми маршами подвигаться к границе, но прочие войска должны оставаться в Польше на всякий случай. Замечу еще вам, моему другу, с равною доверенностию: мне кажется, что кроме начинающихся у вас женских сплетней и интриг между фамилиею и кроме духа господства двоих братьев Чарторыйских новый государь принимается за свои дела более горячо, чем прозорливо; надобно опасаться, чтоб, меряя все на внутренний польский аршин, он не навел на себя таких хлопот, которые могут привести в расстройство весь северный аккорд и посадить его, короля, между двух стульев. Он должен себе представить, что не только северные, но и все другие державы, привыкнув сорок лет видеть главами Польской республики иностранных государей, совершенно преданных интересам собственных областей, вследствие этого определили более или менее важную часть своей политической системы и каждому государству восстановление в Польше природных королей представляется делом новым, революциею, следовательно, пока северные и другие державы совсем не осмотрятся и не привыкнут с течением времени спокойнее смотреть на эту перемену, пока не определят каждая свою систему по соображении с новым порядком вещей в Польше, до тех пор благоразумие требует от его польского величества, чтоб он для будущих своих выгод изволил с достаточною политическою экономиею и осторожностию касаться своих внутренних дел и, сколько возможно, воздерживаться от всего того, что может получить вид новости. Гораздо вернее и надежнее будет, если он усугубит свое старание укрепить себя средствами истинной дружбы и союзов с теми державами, которые восстановление природных королей в Польше ставят частию своей политической системы. Я не хочу решать, кто более прав в настоящем споре между польским и берлинским дворами относительно учреждения таможен и провода драгунских лошадей чрез Польшу в Пруссию, но искренне сожалею, что в такое короткое время трактаты между ними уже подверглись объяснениям. Одна поспешность может повести к другой, и король польский вместо старания истребить в короле прусском следы старого против себя предубеждения, последуя своим собственным предубеждениям, может позволить уловить себя австрийскому дому, который, конечно, употребит все средства для приведения в расстройство наши общие дела. Пожалуй, мой любезный друг, стереги, сколько можно, эти консидерации и по усмотрению употребляй их с королем в разговоре, называя их хотя своими, хотя моими, как лучще сами рассудите, представляя ему, что производимые и часто повторяемые общими ненавистниками толки о делах его могут наконец нечувствительно произвесть некоторое впечатление и на людей, к нему склонных; но ему нечего будет опасаться этого, когда однажды навсегда будут приведены в совершенство его связи и политическая система союзными трактатами с дружескими державами. При таких деликатных ваших обращениях я, как ваш искренний друг, не могу обойтись, чтоб не сказать вам, как необходимо нужны пространнейшие от вас уведомления. Пожалуй, мой дорогой, отступи от образца покойного графа Кейзерлинга и описывай со всеми обстоятельствами не только одни феты (праздники) или происшествия, но и разговоры ваши с разными обращающимися в делах особами, присоединяя к тому известия об отношениях этих особ, о сходстве или разности их интересов, дабы я, зная все, мог вернее определять мои собственные взгляды и мнения; мне надобно прежде всего знать людей, которые теперь заправляют делами, их характеры, степень их влияния на короля и кредита у нации».
Польский посланник в Петербурге граф Ржевуский по расстроенному здоровью желал возвратиться в Польшу. Король по этому случаю сказал Репнину с печальным видом, что очень жалеет об отъезде Ржевуского из Петербурга в то самое время, когда он там так нужен, и прибавил, что известия, полученные от Ржевуского, его печалят. Репнину хотелось, чтоб король рассказал подробно, какие это известия; но Станислав-Август не открылся, и только из отрывочных слов Репнин мог приметить, что его оскорбляет холодность русского двора к венскому и приязнь к берлинскому, тогда как прусский король, по его мнению, никогда не допустит Польшу поправиться. Репнин отвечал на это, что король прусский, без всякого сомнения, войдет во все виды России относительно Польши и если примет на себя какие-нибудь обязательства, то станет содержать их ненарушимо. Но австрийский дом, прибавил Репнин, и прежде старался, и до сих пор все старается своими внушениями встревожить и вооружить Порту и делает это из опасения, чтоб Польша не усилилась вследствие неусыпной деятельности национального короля, который не имеет посторонних интересов. «Хоть я вижу, – писал Репнин Панину, – как сильно здесь желают сближения нашего двора с венским, однако могу почти уверить, что ни в какое с ним обязательство не войдут без согласия нашего двора и здешняя система будет всегда следовать нашей».
«Здесь удивляются, – писал Панин 29 марта, – что его польское величество не почтил знаками своей признательности наших троих генералов, которые у вас были с войском для подкрепления его дел. Да мне кажется, и по всему у вас великое заблуждение в собственных замыслах. Я истинно не желаю дурного, да и моя собственная слава тому противится, только с основанием боюсь, мой друг, что у вас спокойствие не будет продолжаться, если воды в вино лить не будут, а будут продолжать дела по началам своей самоопределенной собственной политики. То положение и обстоятельства кончились, когда внешняя политика сообразовалась с внутренними партиями и интригами; теперь нужны к делам министры, а не партизаны. При замешательстве дел фамилия и дядья мало помогут, а разве посторонние дворы, воспользовавшись их духом господства, употребят их к усилению этих замешательств. Коротко и откровенно опишу вам здесь картину настоящего положения. Вам уже известно наше неудовольствие по делу о диссидентах. Полученная о том здесь графом Ржевуским инструкция так мало соответствует нашим желаниям и откровенности, так слаба и составлена в таких общих выражениях, что я по моей ревности к сохранению тесного союза не отважился сообщить ее государыне; и без того по одним письмам королевским, как ласкательно и разумно они ни писаны, е. в. изволит заключать, будто польский двор хочет употребить все наши способы и силы для достижения всех своих целей в виде купеческого задатка за те дела, о которых только вперед показывает склонность торговаться. С другой стороны, начатые легкомысленно и безвременно споры с королем прусским, по-видимому, должны более усилиться и неблагоразумно кончиться. До вашего сведения, конечно, дошел мемориал о правах провинции польской Пруссии. Граф Сольмс мне сообщил, что так как с польской стороны в новой таможне взята пошлина с купленных для прусской кавалерии 500 лошадей, то король, его государь, установил и в своих границах новую таможню. Излишне толковать о том, что этот государь может иметь теперь в мыслях, если не остережемся. Много хлопот произойдет, когда он объявит себя защитником провинции Прусской; тут, мой друг, не много поможет и сеймовое большинство голосов, в которое у вас так сильно влюблены. Швеция с самого начала пользовалась этим большинством и едва ли не ему должна приписать свое окончательное погружение в бездну бедствий. Ко всему этому надобно прибавить бесконечные волнения и интриги сераля противных нам союзников, которых, и особенно венский двор, у вас уловить, конечно, не удастся. Из этого и предыдущего письма моего вы довольно видите, как вы должны быть деятельны для охранения наших интересов, от которых, без всякого сомнения, зависит и существенный интерес его польского величества. Чистосердечно скажу вам, что не вижу для него другого средства, кроме уступки времени и благоразумного повиновения обстоятельствам, нет государя, который бы мог безвредно не соблюдать этого правила. Граф Чернышев опасается, чтоб от неподвижного пребывания наших войск на Висле не явились из них перебежчики. Так как я не вижу никакой возможности вывести их из Польши прежде приведения в надежную форму дела о диссидентах, то и отдаю на ваше усмотрение, не найдете ли более выгодным тронуть их в мае и привести к Гродне и чрез несколько времени, смотря по обстоятельствам, перевести к Вильне».
Дела запутывались. Старики Чарторыйские отступили пред диссидентским делом; каковы бы ни были их религиозные и политические взгляды на это дело, они знали, что, поддерживая русские требования, рискуют потерять силу и значение без надежды провести дело обыкновенными средствами. Но в Петербурге на них сильно сердились, видели в их несодействии измену, ибо привыкли смотреть на них как на вождей русской партии, т.е. как на покорные орудия для достижения русских целей, тогда как Чарторыйские смотрели на Россию как на орудие для достижения своих целей. Король еще не понимал всего грозного значения диссидентского дела. Он был влюблен, по выражению Панина, в большинство голосов, т.е. был так увлечен мыслию о преобразованиях, что все другое ставил на второй план. Поэтому его гораздо более беспокоила тесная связь России с Пруссиею, ибо он очень хорошо знал, что Фридрих II настаивает и всегда будет настаивать, чтоб Екатерина не соглашалась на преобразования польской конституции; пограничные споры давали возможность Станиславу-Августу выразить свое раздражение против Пруссии, что очень не нравилось в Петербурге. А тут еще курляндские дела прибавляли затруднений.
От 20 марта Симолин писал Репнину, что Бирон потерял любовь и доверие почти всей земли. Противники его, пользуясь этим случаем, отложили частную свою к нему ненависть, взялись за общее дело, соединились с остальными, и таким образом исчезло различие партий, все стали показывать свое усердие только к защите отечественных прав. Симолин упрекал Бирона в том, что он не отличает ласками и наградами преданное ему дворянство, а с другой стороны, не обнаруживает достаточной твердости в обращении с противниками. На слова его никто не хочет полагаться, потому что они никогда не исполняются; почти вся земля разделяет неудовольствие дворянства, предъявляя, что права всех нарушены и будто нынешний герцог имеет в виду всех погубить, разорить, разогнать. Бирон с своей стороны жаловался королю на Симолина, что он с ним не в согласии и был причиною неудовольствия дворянства на него, Бирона, почему Станислав-Август просил русский двор отозвать Симолина из Митавы. Но курляндские недоразумения исчезали пред отношениями важнейшими. «С сожалением вижу, – писал Репнин, – что нет ничего легче, как возбудить здесь сомнение против прусского двора; не знаю, по какой причине король не имеет ни малейшей доверенности к прусскому королю; я из всех сил стараюсь искоренять это недоверие, но напрасно». Масло было подлито в огонь, когда пришло известие, что в Мариенвердере собраны прусским правительством работники для воздвигнутия по берегу Вислы укреплений и что везут туда артиллерию: хотят устроить тут новую таможню и принудить все проходящие польские суда платить десять процентов со всех их товаров. Король объявил об этом Репнину с страшною досадою, жалуясь, что король прусский старается всячески вредить ему и всей Польше. «Я уверен, – говорил Станислав-Август, – что прусский король старается поссорить меня с Россиею». Репнин уверял его, что это неправда, и писал Панину: «Зная, как нужно восстановить согласие между прусским и польским дворами, чтоб удержать последний в желаемой нами системе и в отдалении от венского и французского дворов, стану стараться о полюбовном соглашении по таможенным делам». Для этого Репнин обратился к прусскому резиденту, и тот обещал сделать своему двору представления об улажении спора. Но из разговора, бывшего по этому случаю с прусским резидентом, Репнин узнал, что последний час от часу становится недовольнее обхождением с ним польского министерства, особенно канцлера литовского, и что при венском дворе прусскому министру делают внушения о чрезвычайном желании польского двора быть в союзе с австрийским домом; прусский министр доносит об этом в Берлин, что и порождает холодность и сомнения с прусской стороны. Репнин уверял прусского резидента, что Польша вовсе не ищет союза с венским двором, что все внушения об этом фальшивые, злостные, чтоб поссорить Польшу с Пруссиею; а Станиславу-Августу представлял, что лучше было бы дружелюбно разобраться с прусским королем, который огорчительных требований делать не будет, как видно из слов резидента; да и с последним не худо было бы поступать благосклоннее и откровеннее, а не так, как поступает канцлер литовский, который своею гордостию портит дела.
А между тем Мариенвердерская таможня уже начала свои действия. Один берег был прусский, а другой – польский; так, пруссаки силою оттягивали суда, плывшие у польского берега, и заставляли платить пошлину, даже и с дров брали десятое полено. Никогда Репнин еще не заставал Станислава-Августа в таком горе, близком к отчаянию. Со слезами на глазах король говорил: «Если бы мне дали на выбор отказаться от престола или терпеть Мариенвердерскую таможню, которая будет держать под игом всю Польшу, то я не поколебался бы покинуть престол; я считаю теперь себя несчастнее последнего из моих подданных; по сделанному расчету, сколько польских товаров ежегодно проходит чрез Данциг, прусский король извлечет из своей таможни около 3600000 прусских гульденов, т.е. около 900000 рублей, что равняется доходу со всей бранденбургской Пруссии. Я полагаю всю свою надежду единственно на посредничество императрицы». «Признаюсь, – писал Репнин Панину, – что нахожу поступки прусского короля жестокими и оскорбительными до невозможности».
В конце апреля Репнин известил Панина, что у польского министерства была конференция с прусским резидентом, которая началась вопросом, что причиною, что его прусское величество учредил новую таможню в Мариенвердере, причем министры просили об отмене. Резидент отвечал, что Мариенвердерская таможня учреждена в возмездие за новые польские таможенные распоряжения. Действительно, еще на конвокационном сейме положено было увеличить таможенные пошлины на ввозные товары для усиления финансовых средств республики. Но министры объявили резиденту, что новое польское таможенное учреждение не вызывает такого возмездия да еще и не приведено в действие, притом обещали ему передать формальный мемориал, в котором будет доказано, что польская таможня не новая, а возобновленная и что новый тариф пошлин не в убыток прусским подданным. На этом письме Панин заметил: «Поздно, да и непристойно так допрашивать; латинский (римский) тон в политических делах ныне не годится. Государи больше на поединок друг друга не вызывают: так и нужда, чтоб бессильный сильного более почитал». Но король польский думал, что, почитая самого сильного, может рассчитывать на защиту его от притеснений менее сильного; Станислав-Август говорил Репнину: «Система императрицы будет всегда моею; я всю мою жизнь сохраню воспоминания о том, чем я ей обязан; я знаю, что она может, и сделаю поэтому все, чего она захочет. Но смею надеяться, что, сделавши меня королем, она поддержит достоинство, которое станет мне в тягость, если будет унижено. Ее великодушие и ее образ мыслей заставят ее интересоваться своим делом, которое очутилось бы в крайне бедственном положении, если б она его покинула».
Вы ознакомились с фрагментом книги.