Читать книгу Старый дом (Всеволод Сергеевич Соловьев) онлайн бесплатно на Bookz (31-ая страница книги)
bannerbanner
Старый дом
Старый домПолная версия
Оценить:
Старый дом

4

Полная версия:

Старый дом

Он говорит, что не читал их, не знает, но кто же ему поверит? Невозможно даже этого от них и требовать.

Значит – он сам себя включил в число преступников, заговорщиков, изменников, и, конечно, ему только остается ожидать заслуженной законом кары. Какова будет эта кара? Он рассердил государя, он вооружил против себя членов комитета, ему нечего ждать пощады. Впереди смерть или – самое меньшее – каторга… А то еще, пожалуй, вечное одиночное заключение; но ведь это хуже каторги, даже хуже смерти… Ведь это – медленное, каторжное умирание!.. А ему безумно, отчаянно хотелось жизни и свободы…

Встреча с братом во дворце, где тот, свободный и ни в чем не подозреваемый, исполнял обязанности своей службы, его поразила. Было мгновение, когда злое чувство наполняло его и он готов был уже так решить, что за такого брата пропадать не стоит. Ведь разве бы он, Борис, был способен, зная за собою вину и только скрывши все улики, молчать и представлять из себя невинного? Разве он был бы способен воспользоваться тем, что доказательства его виновности или легкомыслия попали к брату, и оставить этого брата погибать?!.

Он возмущался таким поступком, он чувствовал, что потерял брата навсегда.

«За что же мне погибать! – отчаянно думал он. – Я хочу жить!.. В первый же раз, как вызовут в комитет, признаюсь во всем, пусть каждый отвечает за себя и за свои поступки. Пусть совершается справедливость!»

Но Борис недолго оставался при таком решении.

«Положим, – думал он, – оправдываюсь, мне простят то, в чем теперь меня обвиняют, но ведь я погублю его!.. Да разве я его погублю? – решил он наконец. – Я погублю этим прежде всего себя, – я никогда не выживу с таким сознанием, оно будет преследовать меня, оно отравит мне всю жизнь. А отец и мать, и Нина! Они не простят мне этого. Ведь это позор, позор, который никогда не смоется с нашего имени. Нет, пусть он остается, пусть живет и наслаждается жизнью, если может. Пусть, ему все легко… Не мне выдавать его, не мне!..»

Когда это решение было им принято бесповоротно – новая мысль пришла ему в голову: он не выдаст брата, но, пожалуй, найдется кто-нибудь, кто и выдаст. Ведь кто знает – быть может, среди заговорщиков найдутся и такие, которые станут рассуждать иначе. Если Владимир будет обвинен, тогда все объяснится, тогда поймут – зачем он молчал, поймут, кто владелец портфеля и почему он не мог назвать его по имени…

Борис грустно качал головою. Ему не надо этого оправдания и одобрения. Пусть лучше считают его виновным, когда он не виноват, чем откроют поступок брата…

Он начинал снова тревожиться, но уже иною тревогою. Он боялся теперь пуще всего, чтобы не выдали брата… Никто не должен знать того, что произошло… Пусть лучше это горе отцу с матерью, чем то горе…

«Но что же будет со мною?!.» – почти громко восклицал он, чувствуя порыв тоски.

Он начинал себя успокаивать.

«Значит, так надо! Это судьба! – мелькало в голове его. – Значит, нужно терпеть и спокойно, как подобает человеку-христианину, ждать свою судьбу. Это испытание, страшное испытание, но оно послано свыше!..»

Борис остановился на этой мысли, и в ней оказалось его спасение. Питаясь этою мыслью, развивая ее в себе, он сумел победить отчаяние, тоску и ужас. Он терпеливо ждал какого-нибудь известия оттуда, от них. Но день проходил за днем, а известий никаких не было.

Его опять приводили в комитет, но немного от него добились. Он никого не выдал, он упорно молчал. Ему сказали, что показания его о том, будто он получил портфель с бумагами от кого-то – показание ложное, и доказательство тому прямое: он не мог получить этого портфеля. Этот портфель его собственный, потому что на нем, на что прежде не обратили внимания, вытеснен его герб.

На портфеле Владимира был, действительно, вытиснен герб Горбатовых. Но Борис не знал об этом, он не разглядывал портфеля.

– В таком случае я солгал, – мрачно сказал он, – и больше этого ничего не могли добиться.

Он узнал от плац-адъютанта, что комендант считает его очень преступным, что Сергей Борисович несколько раз бывал в крепости, но до сих пор никак не может получить дозволения видеться с сыном.

Действительно, Борис сильно испортил свое дело, и все, чего могли добиться Горбатовы, – это некоторого, хоть очень незначительного, улучшения в его одиночном заключении. Ему было доставлено белье, теплые вещи, ему приносили порядочную пищу. Наконец плац-адъютант принес ему книгу. Он взглянул и задрожал от радости – это была библия, хорошо знакомая ему библия его матери.

Измученный невыносимым одиночеством, не имея никакого занятия, он иногда буквально чуть с ума не сходил. Теперь эта книга ему представлялась неоцененным сокровищем. Теперь по целым часам он от нее не отрывался, вдумывался в смысл каждой фразы, находя в глубоких словах вечной книги утешение, отраду, ответы на все запросы своей души, почерпал в ней крепость и терпение.

Этого мало. Читая и повторяя прочитанное, он вдруг заметил, что некоторые слова, а иногда просто буквы, подчеркнуты карандашом. Такое подчеркивание, по-видимому, было бесцельно, но эта видимая бесцельность и обратила на себя его внимание.

У него застучало сердце, мелькнула догадка. Он начал разглядывать с начала, с первой страницы, и скоро понял, что догадка его верна. Из подчеркнутых букв и слов составлялись целые фразы:

Он прочел:

«Борис, я не хочу верить в твою виновность. Ты сам повредил себе. Делаю, что могу, не отчаивайся. Отец».

Он складывал и читал дальше…

«Да хранит тебя Бог, мой бедный сын, перенеси мужественно постигшее тебе несчастье. Бог милостив. Знай, что я непрестанно горячо молюсь и надеюсь. Молись и ты и не теряй веры, знай, что мысленно мы всегда с тобою и поэтому не считай себя одиноким. Будь терпелив, заботься о своем здоровье, насколько это возможно… Если тебе будет дурно, дай знать коменданту, и главное, главное – не отчаивайся. Я не отчаиваюсь, я верю в лучшее. Благословляю тебя. Твоя мать».

И еще шли подчеркнутые слова и буквы, и опять Борис складывал:

«Дорогой мой, есть надежда и я твердо верю, что наше свидание будет в скором времени. Если что мучает всех нас, так это единственно мысль о твоем отчаянии. Знай, ты будешь жив, а какая бы ни была судьба твоя, я разделяю ее с тобою, и я верю, что мы будем еще счастливы. Твоя Нина».

Будем счастливы! Но он и теперь был счастлив. Никогда, никогда в самые лучшие минуты жизни не испытывал он такого восторга, как теперь, в этой маленькой сырой келье, разобщенный с целым миром. Если бы его спросили в эту минуту, чего он хочет, он сказал бы: «Ничего». Конечно, эти минуты прошли, и явилось много, много желаний, но он был окончательно спасен, он примирился с судьбою и уже не думал о смерти. Эти подчеркнутые слова и буквы дали ему уверенность, что ему нечего ожидать казни, а каторга, ссылка – все это казалось теперь не страшным. Ведь воздух, свет, тепло, небо и везде с ним будет она.

Он принимал эту жертву, он знал, что иначе быть не может; он всегда знал, что они связаны навеки, и теперь ясно понимал, что это все заранее было предназначено вечной, властной судьбою. Вот зачем так давно они были указаны друг другу, вот на какую судьбу сошлись они!..

Он снова складывал и повторял ее дорогие слова… Но что это? Подчеркнутые буквы идут еще дальше… Еще кто-нибудь говорит с ним… кто? Ведь больше некому.

Он сложил и прочел:

«Я все знаю. Оправдаться тебе легко. Ты не хочешь этого. Я много думала и теперь вижу, что ты прав. За это я бы любила тебя еще больше, если бы только больше любить было возможно. Бог наградит тебя. Никто ничего не знает. Это бы убило отца и мать. Нина».

– Откуда же она знает? – пораженный повторил себе Борис…

А дело было так. Степан не вытерпел; он совсем измучился, думая о Борисе. Объясняться со старыми господами он не решился, а пошел к Нине и рассказал ей все, что видел и слышал.

Она сразу даже ему не поверила; но он скоро сумел убедить ее. Наконец она поняла все. Степану долго пришлось стоять и ждать, что скажет барышня, – она все молчала и думала.

– Я под присягу пойду, сударыня! – дрожащим голосом проговорил Степан. – Сейчас же от вашей милости пойду во дворец, к самому государю…

Нина покачала головой и слабо улыбнулась.

– Да ведь прежде всего тебя не пропустят, – сказала она.

– Добьюсь, добьюсь, сударыня! – блестя глазами, упорно повторял Степан. – Что же это!! Неужто так и пропасть Борису Сергеевичу из-за братца? А коли уж такое будет мне горе, что не пропустят меня, коли что со мною неладное – так ведь затем и к вашей милости наведался, чтобы вы о том деле знать изволили.

– Нет, Степан! – решительным тоном сказала Нина. – Никуда ты не пойдешь и молчать будешь… Я знаю, что Бориса Сергеевича обо всем расспрашивали и если бы он хотел сказать правду, так и сказал бы ее. А он не сказал… Без его позволения, против его воли, и мы не можем говорить… Значит – он так решил… Он знает, что делает…

– Как же это? Так и дать сделаться такому неправому делу?!. – совсем растерявшись и, видимо, пораженный ее словами, прошептал Степан.

Нина из рассказов Бориса хорошо знала Степана и относилась к нему не как к простому слуге.

– Да ты разве не понимаешь, Степан, – сказала она, – отчего Борис Сергеевич скрывает правду? Ведь родителей жалеет.

Степан даже вздрогнул. Эта мысль не приходила ему в голову.

– Хорошо же я сделал, что господам ни слова…

– Очень хорошо сделал! И теперь молчи… Вот, Бог даст, скоро увидимся с Борисом Сергеевичем… Бог даст, все… все… обойдется.

Она сдержала набежавшие слезы.

– Ваша воля! – глухо сказал Степан, вздохнул и вышел, понуря голову…

Время проходило. Борис отмечал дни, они тянулись иной раз невыносимо долго. Хотя надежда не терялась, но ужас одиночного заключения давал себя чувствовать. Здоровье Бориса стало расстраиваться. Он испытывал иногда большую слабость. У него начали делаться приливы к голове. Он сказал об этом плац-адъютанту, и тот привел к нему доктора. С этого дня Борису разрешено было ежедневно, в течение двух часов, прогуливаться по длинному коридору. Эти ежедневные прогулки, разговоры с солдатом-сторожем, который мало-помалу стал доверчиво относиться к Борису, были теперь большим для него развлечением.

Скоро явилось и новое развлечение: пришла весна, Борис взбирался на окно, так как верхняя часть его не была замазана. Окно выходило на Неву, можно было по целым часам следить за ледоходом. Но вот весь лед сошел, по Неве проходили корабли, плавали лодки. На противоположной стороне виднелись знакомые здания, отзвуки и отблески далекой жизни давали пищу воображению.

Однако все же иногда невыносимая тоска охватывала сердце Бориса, но он употреблял все усилия воли, чтобы не поддаться этой тоске. Он придумывал для своей мысли занятие, возвращался в прошлое, переживал снова всю свою жизнь, вспоминая мельчайшие подробности этой жизни. Затем он начинал впоминать все, что когда-либо читал, чему когда-либо учился. Делал экзамен своей памяти, вызывал из нее многое, что лежало в ней где-то так далеко, что казалось уже совсем забытым.

И, к его изумлению и радости, теперь он стал понимать часто такое, чего прежде не понимал. Теперь многое являлось перед ним в новом освещении. Он приучился ясно и всестороннее мыслить…

Плац-адъютант, очевидно, добрый человек, почувствовавший к нему расположение, наконец сообщил ему, что скоро его участь будет решена.

Это оказалось верным. В начале лета Бориса вели в верховный уголовный суд; ему прочли все вины его и объявили приговор, по которому он лишался чинов и дворянства и ссылался в Сибирь на каторжные работы на двенадцать лет. Он встретил этот приговор почти с радостью и вернулся в свою келью таким бодрым, каким давно не был.

На следующее утро, когда он сидел и думал о том, что же теперь будет, скоро ли, наконец, он получит возможность увидеться со своими, его дверь отворилась и, прежде чем он мог опомниться, он был уже в объятьях отца, матери и Нины.

Он не мог этого выдержать, рыдал, как ребенок. Потом, несколько придя в себя, стал в них вглядываться и прежде всего он увидел мать.

Сколько же времени, сколько лет прошло с тех пор, как он не видел ее? Что это сталось с нею? Она так похудела, так углубилась, так врезались еще недавно почти незаметные морщины на лице ее… Но это, это что? Ее волосы стали почти совсем белыми…

Он дико вскрикнул и упал перед нею на колени, прижимался к ней, обливал ее руки слезами. Бесконечная мука и жалость наполняли его душу.

Отец его поднял. И отец тоже изменился и постарел. Одна Нина была неизменна. Правда, она похудела, побледнела, но в ее лице, во всей ее фигуре виднелась какая-то сила, которой прежде в ней не замечалось. Она глядела на Бориса с бесконечным счастьем, она легко выносила то, чего не могла бы, пожалуй, вынести более, чем она, здоровая и крепкая девушка. Ей помогло легко вынести эти ужасные месяцы именно то, что чуть было ее не сгубило незадолго перед тем: ее мистицизм, ее вера в чудесное.

Теперь для нее уже не было никаких томящих, неразрешимых вопросов. Все ей стало ясно, она узнала смысл жизни. Она нашла именно ту жизнь, которую всегда искала. Это страшное испытание было послано им по великой любви Творца и Его милосердию, и грядущий путь был для нее ясен; и он был – осуществлением всех ее прежних, горячих мечтаний…

С этого дня первого свидания с родными для Бориса началась совсем иная жизнь. До отправления в Сибирь оставалось еще много, много времени, но время шло теперь уже иначе. Кончилось невыносимое одиночество, хотя келья оставалась все та же. Впрочем, даже и келья эта все же несколько преобразилась. В ней появились большие, чем прежде, удобства: мягкая кровать, теплый ковер. А главное – Борису дана была возможность получать книги.

Свиданья с родными и Ниной были часты. Он знал от них все, что делается на свете, – впрочем, он мало чем интересовался. Между прочим, он с ужасом узнал, что у Катрин родился ребенок – второй сын. Несколько раз его навестил и брат, но эти свидания были тяжелы как для того, так и для другого. Между ними не было объяснений и только необыкновенное самообладание Владимира заставило его, по-видимому, спокойно вынести эти свидания. Очевидно, его мучения окончились: не только брат, но и никто его не выдал.

Правда, во время следствия имя Горбатова несколько раз выплывало наружу и попадалось судьям, но они ни разу не усомнились в том, какой это Горбатов. Они только убедились в том, что Борис, очевидно, был неискренен и скрывал свою виновность. Таким образом, определенное ему наказание казалось многим слишком даже снисходительным в сравнении с его виною.

Владимир крепко сжимал руку брата и старался благодарно взглянуть на него. Но Борису делалось тяжело и неловко. Он подавлял в себе чувство брезгливости, которое невольно испытывал теперь относительно этого человека, еще недавно так сильно им любимого, связанного с ним такими, по-видимому, неразрывными, вечными узами. Но, видно, эти узы были не вечны, они теперь разорвались навсегда – и оба хорошо понимали это.

В одно из таких свиданий Борис все же не удержался и шепнул брату:

– Есть новый Горбатов… Может быть, это похвально, то, что ты делаешь, но я не понимаю тебя… это ужасно!.. Можно было избежать. Мне кажется, ты должен был бы избегнуть.

Владимир вспыхнул.

– Я уверен, что это мой сын, – ответил он едва слышным шепотом. – Ты не все тогда расслышал, ты обманулся…

Он поспешно простился с братом и вышел.

Но ведь Борис хорошо знал, что не обманулся. Он был очень рад, что не увидит Катрин, которая, едва оправившись после рождения ребенка, уехала с детьми за границу.

XXVII. Напоследок

В доме генеральши, конечно, ничего не изменилось за все это время. По-прежнему ворота стояли на запоре, по-прежнему створы на всех окнах были спущены, и улица перед домом устилалась соломой. Ни на волос не изменился ход испокон веков заведенной жизни. То же монотонное, обычное времяпровождение в темном будуаре, та же Пелагея Петровна.

Генеральша, как и всегда, полулежала на своем любимом кресле, облаченная в великолепное старинное платье с затканными по нему причудливыми букетами, в изумительной прическе, набеленная и нарумяненная, так что даже в том полумраке, который ее окружал, она производила впечатление почти куклы. Этот наряд особенно был странен в то время, когда весь город, а уж тем более лица, принадлежавшие к высшему обществу, носили глубокий траур.

Генеральша, большая любительница и хранительница всякого этикета, считавшая себя самой горячей патриоткой и верноподданной, принимавшая у себя ежедневно светских посетителей – и вдруг не в трауре, а вдруг в букетах!..

Она, было, сначала и заказала себе траур, но когда ей принесли черное платье, она с ужасом и отвращением от себя его оттолкнула и после долгой борьбы с самой собой, объявила, что вечно, до окончания дней своих будет носить в душе траур по отлетевшим с земли ангелам: государю и государыне, но этого платья ни за что не наденет. Ужаснее всего ей вдруг стала теперь мысль о смерти и в то же время она почувствовала, что стоит ей облечься в траурный наряд – и мысль эта ее не покинет. Она приказала Пелагее Петровне унести и сжечь черное платье. Та, конечно, унесла, но не сожгла.

Скоро всем стало известно, что при генеральше невозможно говорить о смерти и о покойниках, так как с нею чуть дурно не делалось каждый раз, когда заговаривали о подобных вещах. Этот мучительный, болезненный страх смерти усиливался с каждым днем, и что еще страннее, она, по-видимому, не так ужасалась тому, что люди умирают, – ее приводили в трепет и отчаяние, главным образом, именно слова: смерть, покойник, похороны, траур и так далее…

В ее будуаре, где столько лет вращались люди всевозможных возрастов, очень часто не насчитывалось того или другого. Она была так жадна на новости, что от нее нельзя было, конечно, скрыть, что тот или другой умер. Ей и теперь осторожно сообщали об этом, только никогда не говорили, что такой-то «умер», а говорили: его «нет», – и она отлично понимала, что это значит, замолкала на несколько мгновений, задумывалась, сидела неподвижно, совсем превращаясь в куклу… Но вдруг, сделав над собою усилие, она оживлялась и принималась за толки и пересуды о делах житейских. Наконец она дошла до того, чего так добивалась, – потеряла самое представление о смерти. Для нее люди уже не умирали, а просто пропадали, исчезали…

Утром страшного дня 14 декабря звуки отдаленных выстрелов, благодаря тишине, господствовавшей вокруг дома и в самом доме, стали доноситься и до будуара генеральши. Она теперь уже начинала плохо видеть, ей изменяла память, иной раз говорила не те слова, с каждым днем все больше и больше повторялась, но слух ее по-прежнему оставался чутким.

– Что это такое? Стреляют? Зачем стреляют? Что случилось? – встревоженно спросила она Пелагею Петровну.

Та уже обо всем знала и давно сгорала нетерпением сообщить интересные и странные новости благодетельнице. Но до сих пор не решалась, опасаясь последствий. На вопрос генеральши она замялась, кашлянула, зачихала и сделала вид, что не расслышала вопроса. Генеральша еще тревожнее, еще настоятельнее переспросила:

– Стреляют? Что значит? Говорите, если знаете, а если не знаете, – пойдите, узнайте!

– Знаю я, ваше превосходительство, да говорить только вам опасалась… Такие ужасы с утра в городе делаются, что и не приведи Господи! – торопливо начала она. – Просто я дрожью дрожу, матушка благодетельница! Ведь это солдаты на площади у дворца бунтуют – вот оно что!..

– Как бунтуют? Не может того быть, что вы!

– Верно, ваше превосходительство, верно, бунтуют, не хотят присягать государю Николаю Павловичу…

Генеральша перепугалась не на шутку.

– Матушка, да ведь… да ведь это… революция! Что же вы молчите до сих пор, что же вы все молчите? Рехнулись, что ли! Как же мы теперь… куда же мы… ведь собираться надо… бежать… куда бежать?

Она засуетилась, поднялась с кресла, спешным шагом направилась в спальню, стала вытаскивать все свои дорогие вещи.

– Да позовите же вы князя и княгиню! Что же вы! – кричала она.

Ее руки тряслись, голова качалась, она хватала то одну, то другую вещь.

Пелагея Петровна подумала, что «благодетельница» сходит с ума и кинулась со всех ног звать князя Еспера и княгиню.

Но этот припадок страха был непродолжителен у старухи. Она скоро утомилась и снова вернулась на свое кресло. Князь Еспер и княгиня ее успокоили. Тогда она распорядилась, чтобы каждый час посылали человека узнавать о том, что происходит, и ей докладывать. А затем стала делать новые распоряжения, которые всех очень изумили и смешали страх, испытываемый молоденькими воспитанницами и прислугой, с невольной веселостью.

Генеральша начала с того, что, к изумлению всех, пришла в кабинет покойного генерала, куда никогда и ни под каким предлогом не заглядывала с самого дня его смерти. В этом кабинете сохранялось все в том виде, как было при генерале. Все стены были увешаны самым разнородным оружием; тут было и древнее вооружение, карабины, ружья, всевозможные сабли и шашки, пистолеты…

Генеральша приказала созвать мужскую прислугу – лакеев, поваров, кучеров и сторожей (их было человек тридцать) и сама стала раздавать им оружие, наказывая каждому не выпускать его из рук и ни под каким предлогом не выходить из дому за исключением того человека, который, по очереди, должен был отправляться на разведки и возвращаться ежечасно с докладом.

Она решительно взяла на себя роль коменданта крепости. Шесть человек должны были стоять у ворот, вооруженные самым изумительным образом. По три человека у всех входов в доме. Два камердинера, с пистолетами в одной руке и с ятаганом в другой, были помещены у двери ее будуара.

Сделав все эти распоряжения, генеральша вернулась опять в свой будуар. Рядом с флаконами, заключавшими в себе духи, одеколон, английскую соль и прочее, она положила огромный, старинный пистолет, само собою, незаряженный. Впрочем, нужно сказать, что и остальное оружие, распределенное между прислугой, не было заряжено – так как ни пуль, ни пороху в кабинете не нашлось на видном месте. Да генеральша об этом и не думала.

Младшая из воспитанниц Машенька, живая как ртуть, смелая, не только не испугавшаяся, подобно всем ее окружавшим, этих далеких выстрелов и того, что генеральша называла «революцией», но очень заинтересовавшаяся всем этим, наслаждалась от всей души при виде вооруженных людей. Все эти хорошо знакомые ей Егоры, Петры и Федоты, казавшиеся ей и так всегда очень смешными, теперь, в старых ливрейных камзолах и полуфраках, отороченных позументами с гербами генеральши и с ятаганами, кривыми саблями, палашами, пистолетами и ружьями в руках, заставляли ее хохотать до упаду.

Весь дом преобразился. Нарушилось течение всегдашней жизни. Об уроках никто, конечно, не думал. Гувернантка совсем забыла о воспитанницах. Все метались по комнатам. Понимая, что в такой день многое может остаться безнаказанным, Машенька решилась на самый смелый поступок. Она без зова и без спроса влетела в будуар генеральши и выпалила:

– Ваше превосходительство, пожалуйте мне вооружение… Я храбрая и буду защищаться… Я никого не боюсь!

Генеральша в первую минуту даже испугалась ее внезапного и шумного появления. Но потом, несколько мгновений подумав и пожевав губами, она нашла ее просьбу весьма уместной.

– Хорошо, Маша, хорошо, – сказала она, – на вот, возьми…

Оставшееся нераспределенным оружие было сложено в будуаре.

– Вот – выбери, что хочешь…

Машенька, хотя и довольно бойко, но все же не без некоторого трепета подошла к страшным вещам. Употребление некоторых из них она совсем даже и не знала и полагала так, что «кто их знает, может, какая-нибудь штучка сама собою вдруг возьмет да и выпалит!»

Но она очень энергично победила в себе трусость, выбрала хорошенький пистолет и саблю с дорогой рукояткой, а затем, боясь, чтобы генеральша не одумалась и не отняла у нее этих вещей, поспешно скрылась из будуара.

Она навесила на себя саблю, которая так и стучала за нею, взяла пистолет в правую руку, вытянула ее перед собою и побежала в классную и дортуар. Там она принялась пугать подруг и горничных. Поднялся писк, визг. Машенька блаженствовала. Она была очень недовольна, когда к вечеру тревожные известия прекратились и когда в доме узнали, что бунт подавлен, что все утихло и никаких нападений ожидать невозможно…

Известное дело, что как бы осторожно ни поступали люди, как бы ни скрывали своих дел и обстоятельств, как бы осмотрительно и тихо ни беседовали между собою, а все же их дела и обстоятельства не ускользнут от домашних, от прислуги. А уж тем более от такой особы, как Пелагея Петровна, ничего не могло ускользнуть из того, что делалось в доме.

Положим, она не без основания побаивалась, что княгиня, пожалуй, чего доброго, и приведет в исполнение свою угрозу, если застанет ее в своем помещении и за подслушиванием и подглядыванием. Она уже теперь не подкрадывалась к княгининым и к Нининым комнатам. Но все же она ничего не теряла из виду и тотчас же узнала о раннем приезде Сергея Борисовича Горбатова и о его беседе с Ниной на другой день после бунта. Она очень скоро догадалась, что свадьба-то, видно, расстраивается, и совсем утвердилась в своих догадках, когда встретила Нину, заплаканную, с помертвелым лицом.

bannerbanner