Читать книгу Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики (Евгений Андреевич Соловьев) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики
Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистикиПолная версия
Оценить:
Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики

4

Полная версия:

Осип Сенковский. Его жизнь и литературная деятельность в связи с историей современной ему журналистики

Между факиром и зверями произошел спор об относительном достоинстве человека. Услышав речь факира о человеческом уме, животные расхохотались. Факир был приведен этим смехом в смущение и остолбенел. “Как, – воскликнул он, – вы не верите, что у человека есть ум? Человек делает луки, стрелы, ружья, часы, подзорные трубы, считает звезды и печатает газеты…” – “Ха-ха-ха!..” – “Человек философствует, то есть рассуждает о таких вещах, которых никто, и даже он сам, не понимает…” – “Ха-ха-ха-ха!..” – “Сделайте же вы то, что делает человек!..” – “К чему, – сказали звери, – нам считать звезды, печатать газеты и углубляться в философские, то есть, как ты сам говоришь, недоступные для ума предметы, когда мы и без того находим для себя пищу. То, что вы называете вашим умом, есть не что иное, как хитрость: изысканная, ужасная, адская хитрость, высочайшая степень хитрости, при помощи которой добываете вы себе пропитание. Все ваши выдумки имеют целью или то, чтобы набить себе желудок живностью, которую похищаете вы наперерыв один у другого, надувая себя взаимно новостью или искусностью ваших затей, или желание погубить другого из зависти, вражды и предрассудка. Если обладаете вы хоть одной частицею всеобъемлющей предвечной мудрости, которая управляет природою, сохраняет и развивает ее, то скажите нам, что хорошего выдумали вы или сделали на пользу природы, которой составляете важную и нераздельную часть?” – “Вы это говорите из зависти, – отвечал факир. – Не хочу вас слушать…” – и, бросив свой пояс золотых дел мастеру, он вытащил его из ямы.

Спасенный человек кинулся от радости душевно обнимать своего спасителя: он целовал у него руки, кончик бороды, целовал край платья. Он называл его своим благодетелем, кормильцем, отцом, султаном; он плакал от восторга, пал перед ним на колени и хотел поцеловать у него ногу… Прошло несколько лет… и утомленный путешествием, истощенный голодом, тот же добрый факир медленно тащился с огромным посохом в руке по дороге. Он просил у встречных подаяния; никто не давал ему, и все отворачивались от него с презрением. Факир вздохнул и залился горькими слезами.

Вдруг обезьяна прыгнула с дерева прямо на плечо к нему и начала обнимать его и лизать: “Не узнаешь меня?… Я Мога-Уда, которой ты спас жизнь третьего лета”.

Обезьяна принесла факиру плодов; змей стащил для него из кладовой сыру и кувшин молока; тигр, желая отплатить за оказанную услугу, задушил дочь местного султана, сорвал с нее богатые ожерелья, запястья и отдал все факиру.

Тот, нагруженный дарами благодарных животных, вошел в город и направился прямо в дом когда-то спасенного им золотых дел мастера.

– Любезный друг, – сказал он ему, – ты обещал мне поделиться со мною твоим имением…

– Да, – прервал золотых дел мастер его со смущением, – я обещал… Но… знаете, любезный друг, так только говорится, особенно когда человек растроган…

– Не в том дело, – отвечал факир, – я не хочу твоего имения, а только прошу сделать дружеское одолжение. Вот дорогие вещи, цены которых я не знаю. Скажи, чего они стоят, и постарайся продать их выгодно для меня.

При этих словах факир вынул из кармана ожерелья и запястья и передал их золотых дел мастеру. Тот узнал их сразу, потому что сам их делал для дочери султана, но он нисколько не дал заметить это своему спасителю. Напротив, он сказал ему: “Я продам их как свои собственные. Ты – мой благодетель; я тебе обязан жизнью. Позволь только удалиться с ними на короткое время. Пойду к соседу взвесить эти каменья”. Факир охотно согласился на это предложение. Золотых же дел мастер прямо с вещами побежал во дворец и просил доложить султану, что он поймал убийцу стыдливейшей государыни, его дочери, в доказательство чего и представляет похищенные у нее драгоценности.

На другой день добрый факир лежал обезглавленный на куче навоза, а золотых дел мастер гордо расхаживал по городу с орденом старого башмака на спине.

Обезьяна, змей и тигр, узнав о несчастье своего спасителя, заплакали и сказали: “Теперь он узнал, что такое люди!..”

Приведенный рассказ – прелестно написанная вещица, представляющая собой подражание восточным повествованиям. Но в ней Сенковский целиком выявил свою точку зрения, выявил очень резко и с такой откровенностью, до которой он возвышался не особенно часто.

Оттого-то мы и не поскупились на место, полагая, что даже в нашем сокращенном изложении рассказ прочтется не без интереса.

Остановимся на его точке зрения.

Это почти свифтовская точка зрения, хотя и без свифтовской силы. В других произведениях Сенковский выводил еще более ничтожные страсти, еще глубже проникал в человеческую пошлость и ничтожество. В отношении его к людям, особенно к русским людям и к русской публике, заметно барское, аристократическое презрение, иногда даже дерзость. Это презрение умного, образованного и гордого человека, несомненно исполненного чувством собственного достоинства, к темной, копошащейся у его ног массе пошлого люда, все мелкие страсти, надоедливые похоти, детские капризы, наивное тщеславие, грубую жестокость которого он видит слишком ясно. Ненавидеть это ничтожество нечего, тем менее следует плакать о нем; самое законное отношение к нему – отношение сатирическое.

И конечно, Сенковский был сатириком. Своим взглядом на людей он больше всего напоминает Свифта, но у него нет титанической силы презрения, которая характеризует великого ирландца. Сенковский никогда не доходил до той глубины отрицания, до той мощи ненависти, которая помогла Свифту создать образ Ягу и заставила его предпочесть лошадей людям. Сенковский сатирик потому, что он слишком ясно понимал своих современников, но у него недостало художественной мощи, чтобы воплотить свои богатые наблюдения в вечные типы.

Нам уже не раз приходилось указывать на отличительную черту характера Сенковского – его ум. И повторяем, это был не просто умный человек, каких довольно много, это был умный человек прежде всего. Острая и холодная наблюдательность, ясный и прямолинейный взгляд на жизнь, скептицизм, не покидающий его ни на минуту даже во время увлечения, насмешка, заканчивающая восторженную тираду, – все это как нельзя более естественно и необходимо для человека, у которого рассудок работает так энергично, что не дает простора ни сердцу, ни воле. Вглядываясь в окружающее удивительно ясным, понимающим взглядом, Сенковский чувствовал к нему невольное презрение. Пошлость, ничтожество, подхалимство бросались ему в глаза прежде всего. Он так же легко, как в раскрытой книге, читал в душах маленьких людей, всех этих Булгариных, Гречей и пр., которые копошились около него со своими крошечными страстями, несоразмерным тщеславием и хамскими наклонностями. Их-то он понимал и видел насквозь, и в этом случае ему никак нельзя отказать в большой проницательности. Но зато он как будто не замечал того великого, что таилось в окружающей его жизни и что нет-нет да и прорывалось наружу – и даже не случайными взрывами, а серьезными течениями мысли. Сенковскому было дано постигнуть всю отрицательную сторону своей эпохи, добраться до самых сокровенных источников и проявлений душевного ничтожества, но у него не хватило чутья, если угодно, проникновения, чтобы понять, какие великие силы таились вокруг него, какие славные мысли зрели в стороне от того скверного болота, в котором безнадежно погрязло большинство современников. Очевидно, что Сенковский мог презирать их, как презирал своих журнальных врагов: он ни на минуту не сомневался – да и мог ли сомневаться? – что причина злобы, возбуждаемой им, причина насмешек, клевет, доносов – все это личность и личность. Но, оценив по достоинству Булгарина и ему подобных, Сенковский никогда не мог возвыситься до понимания такого врага, как Белинский: точка зрения последнего была ему очевидно не по плечу. Лишь изредка Сенковский давал простор таившимся у него глубоко-глубоко в душе “романтическим чувствам”. Тогда он писал такие веши, как “Любовь и смерть”, или вел переписку с Ахматовой. Это были редкие минуты, когда умный, постоянно насмешливо и скептически настроенный человек находил у себя в сердце порывы в какую-то неясную и таинственную область, где скрывается загадка жизни. Но о них еще наша речь впереди…

* * *

При изложении личной жизни Сенковского мы постараемся не вдаваться в подробности. Они кажутся нам излишними. Характер Сенковского, хотя и очень любопытный, не представляет, однако, трудностей для понимания. Развитие этого характера также не особенно интересно, так как он определился почти сразу, без потуг и внутренней борьбы. Центр нашей задачи – дать характеристику Сенковского как русского журналиста, и нам придется только мимоходом коснуться его ученой и профессорской деятельности. Сто томов “Библиотеки для чтения” – вот что мы постоянно будем иметь в виду, и если мы не представим читателю полной биографии барона Брамбеуса между прочим и потому, что для этого нет необходимых материалов, то взамен постараемся дать главу из истории русской журналистики тридцатых годов, когда Сенковскому как журналисту действительно пришлось играть первую роль. Поэтому в описании его детства и юности будем по возможности кратки.

Оставим в покое отдаленных предков Сенковского. Многие из них были в свое время известными писателями, воинами, дипломатами, не завещавшими, однако, после себя ничего вечного. Все они были чистокровные поляки, гордившиеся своим шляхетством. Дед Осипа Ивановича, волковыский староста, находился в дружественных отношениях с королем Станиславом Понятовским и в царствование Екатерины сопровождал его в Петербург. Отец воспитан был в привычках роскоши и мотовства – привычках, которые явились как бы наследственными у его сына. Сам Сенковский никогда об отце не вспоминал, но, сопоставляя дошедшие до нас скудные данные, мы можем восстановить образ блестящего шляхтича, в несколько лет промотавшего свое немаленькое состояние, свое здоровье и даже репутацию. После немногих лет бесшабашной жизни у отца Сенковского осталось только родовое поместье его жены Антоколон, верстах в пятидесяти от Вильны. Здесь-то 19 марта 1800 года, в день святого Иосифа, и родился впоследствии знаменитый русский журналист, последняя отрасль фамилии Сенковских, которого нарекли Иосифом-Юлианом.

Польское происхождение Сенковского – существенный факт его биографии, который нельзя оставить без некоторых пояснений. Мы и дадим их, чтобы больше уже не возвращаться к этому, так как, признаться, это довольно скучная материя. Поляки часто упрекали Сенковского в отступничестве, русские люди не менее часто заподозривали его в лицемерии и третировали его как ренегата. В доносах Булгарина не раз упоминается о поляке Сенковском; министр народного просвещения, граф Уваров, также не прочь был поставить ему в вину его польское происхождение. Но любопытно, что сам Сенковский всю свою жизнь держался от “польского” дела в стороне и с “русской” точки зрения николаевской эпохи был как нельзя более благонамеренным. Презирая революцию и демократию, Сенковский с большой насмешкой относился и к польскому движению тридцатых годов. Однажды он сам как нельзя более резко и определенно высказался по этому поводу. В сатирическом произведении “Большой выход у Сатаны” мы находим следующее описание чёрта революций: “Предстал чорт старый, гадкий, оборванный, изувеченный, грязный, отвратительный, со всклокоченными волосами, с одним выдолбленным глазом, с одним сломанным рогом, с когтями, как у гиены, с зубами без губ, как у трупа, и с большим пластырем, прилепленным сзади, пониже хвоста. Под мышкою торчала у него кипа бумаг, обрызганных грязью и кровью; на голове – старая кучерская лакированная шляпа, трехцветная кокарда; за поясом – кинжал и пара пистолетов; в руках – дубина и ржавое ружье без замка. Карманы его набиты были камнями из мостовой и кусками бутылочного стекла”. Это чёрт бунта, по имени Астарот. Польская революция описывается так: “Потом, – сказал Астарот, – я пошевелил еще одну нацию, жившую благополучно на сыпучих песках по обеим сторонам одной большой северной реки. Вот уж был истинно забавный случай! Никогда еще не удавалось мне так славно надуть людей, как в том деле; да, правду сказать, никогда и не попадался мне народ такой легковерный. Я так искусно настроил их, столь вскружил им голову, запутал все понятия, что они дрались как сумасшедшие в течение нескольких месяцев, гибли, погибали и теперь еще не могут дать себе отчета, за что дрались и чего хотели. При сей оказии я имел счастие доставить вам с лишком 100 тысяч самых отчаянных проклятых!..”

Понятно теперь, почему Мицкевич называл Сенковского ренегатом; но менее понятно, почему русские люди не могли забыть его польского происхождения и ожидали с его стороны какой-нибудь выходки, зловредной для отечества.

Школьные годы Сенковского прошли как нельзя более удачно. “Быстрые способности при необыкновенной памяти, – говорится в биографии, – облегчили первоначальное домашнее воспитание мальчика. Происходило оно под надзором образованной матери, которая до конца своей жизни (в сороковых годах) с восторгом следила за блистательными учеными и литературными успехами своего излюбленного сына”. Сенковский рано познакомился с классическими языками и четырнадцати лет поступил в Минский коллегиум. Но там он оставался недолго. Его учитель и друг Гроддек, профессор Виленского университета, говорил, что в коллегиуме ему нечего делать, и посоветовал матери поскорее отпустить его в Вильну, в университет, где сам читал греческую и латинскую словесность. “Мой наставник в греческой литературе, Гроддек, – писал Сенковский тридцать лет спустя – был один из ученейших немцев, мастер на сводки, на разночтения, известный в греко-латинском мире комментатор и издатель нескольких трагедий Софокла и Еврипида. Эрудиция его казалась нам еще громаднее его горба. Несмотря на изысканный педантизм, чтения его приносили нам большую пользу, осваивая с текстами классических поэтов. Первою нашей любовью был Гомер. Мы обожали этого слепого нищего старика, мы проводили целые ночи в обществе несравненного ионийского бродяги, слушая его бойкие живописные рассказы. С восторгом, но без восторженности, без ученых преданий, без теорий, беседовали мы с ним об этом странном мире, из которого прикочевал он петь нам свои уличные рапсодии. Счастливые времена, счастливые нравы, сладкие воспоминания!”

Здесь же, в Виленском университете, благодаря лекциям Лелевеля и наставлениям того же Гроддека Сенковский заинтересовался Востоком. “Гроддек, – вспоминает Сенковский, – заохочивал нас к изучению Востока, его нравов, понятий, литератур и говорил: “Через него вы яснее поймете Древнюю Грецию. Востоком объясняется Греция, Грецией – Восток; они родились, выросли и умерли вместе. Ройтесь во всех развалинах, сравнивайте все, что ни найдете здесь и там; тут есть сокровища, еще не ведомые нынешнему разуму”. Сенковский, не откладывая дела в долгий ящик, принялся самоучкою за изучение арабского, еврейского и других восточных языков.

Кстати отмечаем любопытный факт: Сенковского постоянно тянуло на Восток. Что находил он там, в этой стране знойного солнца, песчаных пустынь, грандиозных развалин когда-то великой цивилизации, холодных фонтанов, чернооких дев, таинственно прикрытых длинными покрывалами, в той стране, наконец, где смелая, прихотливая и свободная фантазия так легко уживается с ужасным рабством действительной жизни? Нисколько не будет преувеличением, если мы скажем: Сенковскому на Востоке нравилось все. Во всем написанном им заметен колорит Востока, и его воображение с особенным удовольствием рисовало картины, подобные картинам “Тысячи и одной ночи”. Тут есть где разгуляться, есть на чем отдохнуть глазу, есть достаточно материала для удовлетворения всякой умственной прихоти.

То и дело возвращается он к Нубии, Сирии, Кор-дофану, то и дело заимствует образы из произведений восточных писателей; ему нужны пестрые краски восточной жизни, прихотливые письмена, разноцветные узоры ковров, резкая красота восточных женщин, богатства восточной природы, зной солнца в пустынях Сирии. Поэзия русской действительности была совершенно незнакома ему. Он никогда не мог понять стихотворения Лермонтова “Люблю отчизну я, но странною любовью…”; ему был противен Гоголь со своими Петрушками, Селифанами, Ноздревыми и Собакевичами. Он морщился от подобного рода картин, морщился так же искренне, как искренне восхищался пестрой красотой восточной жизни.

Но вернемся к рассказу.

В Сенковском рано проявились две особенности его дарования – стремление к энциклопедичности и юмор. Он увлекался Востоком, но это нисколько не помешало ему заниматься медициной, естественными науками, литературой и историей. Как юморист он был самым деятельным членом “Товарищества шалунов” (“Towarzystwo szubrawcow”), в котором председательствовал профессор Виленского университета филолог Снядецкий. Веселое товарищество издавало в конце 1816 года юмористический листок, имевший огромный успех у публики. Сенковский был в этом журнале одним из остроумнейших сотрудников. В то же время, как бы желая показать, что шутка не мешает делу, он перевел с арабского языка на польский басни Лукиана и издал их в 1818 году с введением, примечаниями и посвящением: “Товариществу шалунов” от “непременного его члена”. Это были первые шаги его на поприще литературы. Ему шел только девятнадцатый год. Через несколько месяцев после этого он окончил университетский курс. Профессора возлагали на него большие надежды и предполагали отправить за границу, но Сенковский бредил только Востоком. Он задумал отправиться туда путешествовать, и даже недостаток денег не останавливал его. Деньги, впрочем, нашлись. Почти накануне отъезда Сенковский женился на одной вилен-ской перезрелой красавице, которая, вместе с рукой и сердцем, доставила ему и нужные на поездку деньги. Сам Сенковский в 1834 году описывал свое путешествие на Восток следующим образом:

“С жадностью к науке, – писал в 1834 году мнимый Осип Морозов, – с тою доверенностью к своим силам, с тем презрением здоровья и упрямством в достижении возмечтанной цели, которые легко себе представить в неопытном человеке лет двадцати, я некогда бросился, без проводника и пособия, в этот неизмеримый чертог природы – один из великолепнейших чертогов, воздвигнутых ею на земле в ознаменование своего могущества, – не рассуждая об опасности не выйти из лабиринта заоблачных вершин, на которых можно замерзнуть среди лета, и раскаленных пропастей, где органическая жизнь жарится в самой страшной духоте, какую только солнце производит. Ограниченные средства повелевали мне узнавать скоро все, что я мог узнать в том краю, и не забывать ничего однажды приобретенного памятью. С потом чела перетаскивал я свои книги с одной горы на другую – книги были все мое имущество – и рвал свое горло в глуши, силясь достигнуть чистого произношения арабского языка, которого звучность в устах друза или бедуина, похожая на серебряный голос колокольчика, заключенного в человеческой груди, пленяла мое ухо новостью и приводила в отчаяние своею неподражаемостью. Уединенные ущелия Кесревана, окружая меня колоннадою черных утесов, вторили моим усилиям: я нередко сам принужден был улыбнуться над своим тщеславием лингвиста при виде, как хамелеоны, весело пробегавшие по скалам, останавливались подле меня, раскрывали рот и дивились пронзительности гортанных звуков, которые с таким напряжением добывал я из глубины легких. Возвратясь в конурку, занимаемую в каком-нибудь маронитском монастыре, я так же отчаянно терзал свои силы над сирскими и арабскими рукописями, отысканными в скудной библиотеке грамотного монаха: поспешно списывал любопытнейшие из них, читал наскоро те, которые не успевал списать, делал извлечения, отмечал найденные в них живописнейшие фразы или заслышанные идиотизмы[2] разговорного языка и твердил их наизусть всю ночь.

Два, много три часа отдыха на голой плите, со словарем вместо подушки, были достаточны для возобновления бодрости к новым, столь же насильственным занятиям, которые прерывались только охотою за бегающим по сырым стенам келий скорпионом, или абу-борейсом, ящерицею невинною, даже красивою, но поселявшею во мне непреодолимое отвращение.

Исчерпав в несколько дней мудрость бедной обители, я отправлялся далее – искать новых впечатлений и разделять с другими отшельниками блюдо варенной в деревянном масле чечевицы. Так провел я шесть или семь месяцев, пока неумеренное напряжение умственных и телесных сил, грубая и нездоровая пища, усталость и лишения всякого рода не остановили моей пылкости опасною болезнью, которая заронила в мою грудь зародыш постоянного страдания – быть может, преждевременной смерти. Усилия мои в изучении местного арабского наречия увенчались успехом, который льстил моему самолюбию: я сознаюсь в этом без ложной скромности, так же смело, как бы сказал, что выучился чисто работать скобелем, если б когда-нибудь занимался столярным делом. Между этим упражнением и наукою языков я усматриваю большое сходство: первое – механическое дело руки, второе – механическое дело органов памяти, жевания и глотания. Но преодоленная трудность всегда делается для нас, даже и в столярном ремесле, источником самодовольства и гордости: я считал себя почти равным Аристотелю, когда аравитяне, которые к своему языку проникнуты настоящим обожанием любовников и новые каламбуры, быть может весьма основательно, ценят так же высоко, как мы – новые мысли, называли меня фейлусуф, философом, за то, что я хорошо произносил их гортанные буквы, или спорили со мною, что я не франк, а должен быть ибн-эль-араб, арабский сын. Мне удалось состряпать десяток дурных арабских стихов, которые имели большой успех в околотке, и слава моя распространилась на несколько смежных гор.

Шейхи (дворяне) маронитов и друзов часто заезжали ко мне выкурить трубку джебели с любопытным франком, который “знает толк”, и осведомиться о политических новостях Европы: здоров ли папа? что делает фагфур, китайский император? и прочая”.

Путешествие Сенковского продолжалось не многим более двух лет, считая со дня отъезда его из Вильно. Он вернулся с богатым запасом сведений по восточной лингвистике, вывез массу ценных наблюдений и немало любопытных памятников старины. Любая карьера была доступна ему, и, между прочим, даже служебная. Еще во время поездки ему удалось получить хорошее место при константинопольской миссии; когда же он вернулся в Россию, то граф Румянцев поспешил определить его переводчиком при коллегии иностранных дел. В 1821 году Сенковский был подвергнут официальному испытанию Академией наук и получил блестящую аттестацию от профессора Френа. В 1822 году его назначили профессором Петербургского университета по кафедре излюбленного им арабского языка. Следующее за этим годом десятилетие посвящено было Сенковским главным образом ученым трудам, говорить о которых мы не будем, так как общего интереса они не имеют; заметим только, что его переводы, издания, лингвистические и грамматические исследования высоко ценились современниками. В 1828 году он был назначен цензором в петербургский цензурный комитет; в том же году он развелся со своей первой женой, а в следующем вступил в брак с дочерью бывшего придворного банкира барона Ралля, Аделаидой Александровной, весьма образованной и милой дамой, как выражается г-н Савельев, малообразованной и отнюдь не милой дамой, как говорит Е. Ахматова.

О Сенковском как профессоре достаточно сказать несколько слов. Он мог читать блестящие лекции – в этом никто не сомневается – и читал их, пока не занялся журналистикой. Потом кафедра наскучила ему, и он целые годы тянул свое профессорское дело лишь ради пенсии. При этих условиях исполнялось оно, конечно, неважно. Покойный Никитенко между прочим зафиксировал в своем дневнике маленькую сценку, в которой рассказывает, как однажды в университетских коридорах он встретил кучку студентов, “возмущенных грубостью Сенковского”. Где и куда делись эти студенты и чем кончилось их “возмущение” – мы не знаем, но эпизод приводим как любопытный. Грубое, презрительное отношение к другим – характерная черта героя нашей биографии. “Маленького роста, джентльменски одетый, в лакированных ботинках, с гордо поднятой головою, с презрительной улыбкой и презрительным взглядом – таков Осип Иванович Сенковский”, – если верить его современнику, видевшему его около этой эпохи.

Но мимо всего этого. Не будем наполнять страницы малоинтересными, ничуть для Сенковского не характерными деталями. Биография такого размера, как наша, по необходимости превращается в характеристику, сам же Сенковский интересен для нас прежде всего как журналист. Заметим только, что в результате упорных ученых занятий появился вполне по-европейски образованный человек, о громадных познаниях которого вот что между прочим говорит Дружинин:

“Во всей современной ему (Сенковскому) русской литературе не находилось человека, который в качествах, необходимых для журналиста, мог бы соперничать с основателем “Библиотеки для чтения”. По высокому, солидному, многостороннему образованию Сенковский мог назваться первым из первых литераторов своего времени. Кроме языков древних и восточных, он знал в совершенстве языки: русский, французский, английский, итальянский и польский; кроме глубоких сведений по отрасли наук, которым преимущественно посвятил он свои занятия в молодости (восточные языки и восточная литература), он имел обширные познания в науках естественных и политических. Читая беспрестанно и владея удивительною памятью, Осип Иванович, когда еще его здоровье допускало “излишество труда”, следил за всеми не только первостепенными, но и второстепенными и третьестепенными явлениями современной науки и словесности. Он мог беседовать с первоклассным медиком и удивлять его своими познаниями в области медицинских наук; первостепенные европейские виртуозы отдавали справедливость его парадоксальным, но глубоким взглядам на сокровенные законы их искусства; экономист, разговаривая с Осипом Ивановичем, видел, что ему знакомы труды всех европейских, особенно английских писателей по части политической экономии. Понятно, что при обладании такими средствами Сенковский мог вести и вел свое периодическое издание несравненно лучше, чем его сверстники вели свои журналы”.

bannerbanner