
Полная версия:
Н.М. Карамзин. Его жизнь и научно-литературная деятельность
Татищев в смысле черной, подготовительной работы сделал очень много: его примечания не утеряли своей цены и поныне. Но, разумеется, его труд – не история, а лишь подготовление к ней. Время для истории должно было наступить еще очень не скоро.
После Татищева на том же поприще испробовал свои силы Ломоносов, так как государыня Елизавета Петровна пожелала видеть историю, его «штилем написанную». Задача сводилась главным образом к красоте описания и восхвалению прошлого, чтобы «всяк, кто увидит в российских преданиях равные дела и героев, греческим и римским подобных, не имел бы основания унижать нас перед оными». В результате появилось нечто вроде героической поэмы, надутой и неискренней, но в выдержанном высоком штиле. О достоверности Ломоносов не заботился, и надо удивляться, как это он еще сравнительно мало переврал фактов.
Все недостатки ломоносовских приемов были доведены до крайности Эмином, личность которого положительно интересна. Вот что, между прочим, говорит о нем Карамзин:
«Самый любопытный из романов г-на Эмина есть собственная жизнь его, как он рассказывал ее своим приятелям, а самой неудачной – Российская его история. Он родился в Польше, был воспитан иезуитом, странствовал с ним по Европе и Азии, неосторожно заглянул в гарем турецкий, для спасения жизни своей принял магометанскую веру, служил янычаром, тихонько уехал из Константинополя в Лондон, явился там к нашему министру, снова крестился, приехал в Петербург и сделался русским автором. – Вот богатая материя для шести или семи томов! Сочинив «Мирамонда», «Фемистокла», «Эрнеста и Дораву», «Описание Турецкой Империи», «Путь к спасению», он издавал журнал под именем «Адской Почты» и наконец увенчал свои творения «Российскою Историею», в которой ссылается на «Полибиевы Известия о славянах», на Ксенофонтову «Скифскую Историю» и множество других книг, никому в мире не известных. Ученый и славный Шлецер всего более удивляется тому, что Академия напечатала ее в своей типографии. – Впрочем, г-н Эмин неоспоримо имел остроумие и плодовитое воображение; знал, по его уверению, более десяти языков; хотя выучился по-русски уже в средних летах, однако ж в слоге его редко приметен иностранец».
Более бесцеремонного историографа, вероятно, не было на земле. Эмин ссылается на несуществующие источники, развязно бранит не только Байера, а даже самого Нестора, но врет красиво.
Чтобы дать читателю понятие о том, как писалась у нас придворная история, г-н Милюков приводит рассказ Ломоносова и Эмина о мщении Ольги.
Ломоносов:
«Веселящимся и даже до отягощения упившимся древлянам казалось, что уже в Киеве повелевают всем странам российским и в буйстве поносили Игоря перед супругой его всякими хульными словами. Внезапно избранные проводники Ольгины, по данному знаку, с обнаженным оружием ударили на пьяных; надежду и наглость их пресекли смертью».
Эмин:
«Яко разъяренные львы, которые, долгое время не имея пищи, нашед какого-либо зверя, в малые онаго терзают частицы, так киевцы, долгое время слушая древлян, поносящих бывшего их государя имя, и зато отомстить времени ожидая, с чрезмерною на них бросились яростью и в мельчайшие мечами своими их рассекали частицы. Ольга, пока взошед на могилу своего супруга, прослезясь, сии молвила слова: „приими, любезный супруг, сию жертву и не думай, что она последняя. Сколько сил моих будет, стараться не премину о конечном убийце твоих разорений“.
Подобных мест можно было бы привести сколько угодно, но и по одному читатель видит, в чем дело. Не надо думать, однако, что героические поэмы, называвшиеся «российской историей», были лишены идейного содержания. Напротив, все они проникнуты одной и той же вполне определенной идеей, – именно, что русский народ велик и что величие его создано самодержавством. Ломоносов и Эмин видели самодержцев уже в лице первых князей, так же как и Екатерина II, называвшая Владимира «единодержавным».
Переходим теперь к Щербатову и Болтину, труды которых заслуживают особенного нашего внимания.
Щербатов, князь и важный чиновник, приобрел довольно грустную репутацию своей упорной защитой крепостного права в комиссии уложения. Чистокровный дворянин, он на все смотрел прежде всего с точки зрения дворянских интересов, что, впрочем, не мешало ему быть человеком умным и проницательным. Рекомендованный Екатерине Миллером для сочинения истории, он во второй половине шестидесятых годов принялся за свой труд, к которому отчасти был подготовлен уже и раньше изучением экономического положения России. Императрица разрешила ему брать нужные ему бумаги из различных библиотек, но, разумеется, свободного доступа во все архивы не открыла. Работал он очень быстро и в четыре-пять лет довел уже свою историю до нашествия татар. В то же время он занимался изданием различных документов, относящихся главным образом к царствованию Петра Великого. Особенную похвалу историков вызывает III том его труда, обработанный на основании архивных материалов. «Это, – пишет г-н Милюков, – был уже не сводный текст летописи, как „Российская История“ Татищева, не литературное произведение на мотивы русской истории, как история Ломоносова и его последователей, не учебная книга по русской истории, как „Краткий Летописец“ Ломоносова, – это был первый опыт связного и полного прагматического изложения русской истории, основанный на всех главнейших источниках, сохранившихся от нашего прошлого».
Щербатов, в сущности, свернул на ту дорогу, по которой раньше шел Татищев. Он оставил бубны и литавры Ломоносова, перестал выбивать трели на историческом барабане, а занялся делом более полезным, хотя и не таким заметным, а именно: собиранием материала и установлением связи в груде летописных фактов. Совершенно естественно поэтому, что публика его не читала, считая скучным, что справедливо. Хотя изредка Щербатов решается даже философствовать и постигать мотивы поступков, совершенных тем или другим историческим лицом. Сплошного ряда героев и героинь у него нет: напротив, даже он гораздо более склонен видеть в прошлом проявление эгоизма, чем добродетели: «Хотя, – говорит он, например, – конечно, должность (т. е. долг) всякого государя есть наиболее всего пользу и спокойствие своих народов наблюдать, но, к несчастию рода человеческого, история света нам часто показывает, что благо государства был только вид, прямая же причина деяний – или славолюбие, или собственное какое пристрастие государей». Это уже значительный шаг вперед по сравнению с героическими поэмами.
Гораздо талантливее Щербатова является его соперник и критик Болтин, дворянин, чиновник, помещик и любитель русской истории. В печати он выступил при следующих обстоятельствах: «От 1783 г. до 1792 г. печаталась шеститомная „Histoire physyue, morale, civile et politique de la Russie ancienne et moderne“[2] Леклерка. Автор, бывший домовой врач гетмана Разумовского, весьма плодовитый писатель по самым разнообразным отраслям знания, находился в России в 1759 и в 1769—75 годах. Задумав уже тогда писать о русской истории, он обратился к некоему Сабакину, который с помощью двух подведомственных чиновников сделал для Леклерка обширные извлечения из рукописей различных архивов и синодальной библиотеки и перевел эти извлечения на французский язык. Затем он представился князю Щербатову как будущий сочинитель русской истории и от него получал точное «резюме национальной истории» от Рюрика до Федора Ивановича, проспект для истории русского законодательства и материалы по истории искусств и дворянства в России. Наконец, он очень сильно воспользовался «Опытом исторического словаря о российских писателях» Новикова. С этим багажом и при почти полном незнании русского языка, но с твердой уверенностью в свой литературный талант, Леклерк принялся за работу. К России он отнесся жестоко. Россия для него – страна невежества и деспотизма, народ пребывает в состоянии варварства, рабства и суеверия. «Государи, – пишет Леклерк, – могут все, что хотят, когда они благое в виду имеют; довольно им только пожелать, чтобы их государство было цветущим, а народы – блаженными», но до сих пор они желали только держать народ для собственного спокойствия в состоянии первобытной дикости и угнетения. В результате, «в России нет достаточных побуждений к размножению населения; количество жителей не соответствует громадности страны, и все средства народа истощаются на потребности внешней защиты».
Патриотизм Болтина был задет, и он принялся возражать Леклерку, не оставляя без примечания, поправки или опровержения ни одной его фразы. «Значение труда Болтина заключается прежде всего в его общей точке зрения на исторические явления, во-вторых – в приложении этой точки зрения к объяснению русского исторического процесса», – говорит Милюков.
Общая Точка зрения Болтина была по существу противоположна отрицанию Леклерка. Там, где Леклерк находит одно отсутствие или злоупотребление разума, Болтин предполагает действие исторического закона. Действие это всегда и везде одинаково: «правила природы повсюду суть однообразны; во всех временах и во всех местах человек, находясь в одинаковых обстоятельствах, имел одинаковые нравы, сходные мнения и являлся под одинаковым видом». Значительную роль в жизни народа Болтин отводит климату. «Главное влияние, – говорит он, – на человеческие нравы, на качества сердца и души имеет климат, прочие же побочные обстоятельства, как форма правления, воспитание и пр., частью только содействуют ему или действиям его принятие творят».
В трудах Болтина мы имеем перед собой несомненную попытку философствования над историей, хотя попытку очень робкую и как бы боящуюся иметь дело с большим кругом явлений. Отдельные замечания Болтина надо признать очень ценными, особенно для его времени. Сопоставляя Россию с Европой, он указывает на несходство их истории, объясняя его различием «физических местоположений». Те же условия создали отличия и в нравах, в складе народного характера; ход русской истории влиял в том же направлении: раздробление на части и татарское иго задержали увеличение народонаселения, то же самое разделение народа на удельные княжения произвело «различие в нравах, обычаях и богочтении». Но в России этой внутренней областной розни было гораздо менее, чем на Западе; менее было и таких чувствительных и скорых перемен, как в Европе; нравы, платье, язык, название людей и страны остались те же, какие были прежде, исключая малые некоторые перемены в общежительных обрядах, поверьях и в нескольких словах языка, кои мы заимствовали от татар. После объединения Руси «и нравы, и обычаи стали почти сходными», «народонаселение стало быстро увеличиваться. С переменами в условиях жизни изменяются и нравы, нужно только терпение и время».
Терпение и время – таковы принципы Болтина, которые он педантично и аккуратно проводит в своих примечаниях сначала на Леклерка, затем на Щербатова.
Что же, спрашивается, теперь мог найти Карамзин у своих предшественников? Немцы, особенно Шлецер, должны были научить его приемам строгой исторической критики. Татищев завещал ему свод летописей, Щербатов – массу полуобработанного материала, Болтин – попытку философски изложить историю, хотя только в частностях. Это не много, но кое-что. Тем удивительнее, что Карамзин, как увидим, свернул с прямого научного пути и, вернувшись к преданиям Ломоносова, поставил себе прежде всего задачей раскрасить историю высоким «штилем» и неумолкаемой мелодией «Гром победы раздавайся»…
Глава VII
«История государства Российского»Обстановка, среди которой пришлось работать Карамзину, была как нельзя более подходящей. Материально он был обеспечен и мог не думать о завтрашнем дне; вторая его жена, Катерина Андреевна, несмотря на свою молодость, не только не мешала, а даже помогала ему в его занятиях; его здоровье никогда не бывало особенно крепким, не грозило, однако, никакими серьезными препятствиями к труду. Целые годы прошли незаметно в разборе рукописей, изучении архивного материала, писании и корректурах.
Лето 1804 года и следующие он провел в Остафьеве – имении князя Вяземского, отца своей жены. Погодин, посетивший это, как он выражается, святилище русской истории, подробно описывает обстановку, окружавшую историографа. Несколькими строками из его описания мы воспользуемся сейчас же.
«Огромный барский дом в несколько этажей возвышается на пригорке; внизу за луговиною блещет обширный проточный пруд; в стороне от него – сельская церковь, осененная густыми липами. По другую сторону дома – обширный тенистый сад. Кабинет Карамзина помещается в верхнем этаже, в углу, с окнами, обращенными к саду. Ход был к нему по особенной лестнице.
В кабинете – голые штукатуренные стены, выкрашенные белою краской, широкий сосновый стол, в переднем углу под окнами стоящий, ничем не прикрытый деревянный стул, несколько козлов, с наложенными досками, на которых раскладены рукописи, книги, тетради, бумаги; не было ни одного шкапа, ни кресел, ни диванов, ни этажерок, ни пюпитров, ни ковров, ни подушек. Несколько ветхих стульев около стены в беспорядке —
Все утвари простые,Вся рухлая скудель:Скудель, но мне она дороже,Чем бархатное ложеИ вазы богачей.На темном полу, покрытом пылью и сором, сверкали мне в глаза бриллианты, изумруды, яхонты, крупицы, упавшие от трапезы вдохновенного писателя!
Вставал Карамзин обыкновенно, по свидетельству князя П. А. Вяземского в ответ на мои вопросы, часу в 9 утра, тотчас после делал прогулку пешком или верхом, во всякое время года и во всякую погоду. Прогулка продолжалась час. Возвратясь с прогулки, завтракал он с семейством, выкуривал трубку турецкого табаку и тотчас после уходил в свой кабинет и садился за работу вплоть до самого обеда, т. е. до 3-х или до 4-х часов. Помню одно время, – пишет князь Вяземский, – когда он, еще при отце моем, с нами даже не обедывал, а обедал часом позднее, чтобы иметь более часов для своих занятий. Это было в первый год, что он принялся за «Историю». Во время работы отдохновений у него не было, и утро его исключительно принадлежало «Истории» и было ненарушимо и неприкосновенно. В эти часы ничто так не сердило и не огорчало его, как посещение, от которого он не мог избавиться. Но эти посещения были очень редки. В кабинете жена его часто сиживала за работою или за книгою, а дети играли, а иногда и шумели. Он, бывало, взглянет на них, улыбаясь, скажет слово и опять примется писать».
О ходе своей работы Карамзин довольно часто давал отчет Муравьеву, к нему же он обращался с просьбами о пособиях, книгах, чинах. Как историограф, он был немедленно же произведен в надворные советники, к чему в это время он уже не проявлял равнодушия.
Вступление досталось ему с большим трудом. «Надлежало, – рассказывает он, – сообразить все написанное греками и римлянами о наших странах от Геродота до Аммиана Марцеллина, в написанное византийскими историками о славянах и других народах, которых история имеет отношение к российской».
Радостей ученого Карамзину пришлось испытать много. Случались счастливые находки, например, Лаврентьевский список летописи, удавалось постоянно исправлять неточности у Щербатова и Болтина. Но, разумеется, было немало и разочарований. Главное заключалось в том, что работа затягивалась и оказывалась неизмеримо труднее, чем предполагал Карамзин. Он надеялся в шесть лет дойти до воцарения Романовых, а не дошел до этого события, как увидим, и в двадцать. Находки и открытия часто заставляли его совершенно переделывать написанное, глаза мешали работать иногда по целым неделям. Несколько отрывков из писем Карамзина к брату введут нас в его тихую труженическую жизнь, не лишенную своеобразной поэзии:
От 21 января 1805 г…. «Я продолжаю работать, и думаю, что мне не отделаться от Киева: надобно будет съездить».
От 26 марта. «Работа моя идет медленно. Пишу второй том, еще о временах Рюрика. Если Бог продолжит ко мне свою милость, то к зиме могу начать третий. Несмотря на то, что многими книгами пользуюсь даром, я должен еще издерживать немало денег на покупку иностранных книг».
Июня 13… «Теперь мы живем в деревне, где, по своему обыкновению, я много работаю и читаю, хотя не могу быть совершенно доволен своим здоровьем».
Сентября 28… «Вообразите, что с исхода июля по сейчас я еще не принимался за перо для продолжения своей „Истории“, и теперь еще не пишу. Это мне прискорбно; но я радуюсь своим выздоровлением, как ребенок. В некоторые минуты болезни казалось мне, что я умру, и для того, несмотря на слабость, разобрал все книги и бумаги государственные, взятые мною из разных мест, и надписал, что куда возвратить. Ныне гораздо приятнее для меня снова разобрать их. Жизнь мила, когда человек счастлив домашними и умеет заниматься без скуки».
Ноября 20. «Болезнь послужила мне, кажется, к добру. Теперь я, слава Богу, очень доволен своим здоровьем и, желая сохранить его, работаю менее».
«Вы желаете знать, любезнейший брат, как я далек в своей „Истории“: оканчиваю II том и дошел до введения Христианской веры».
Через три года Карамзин добрался до нашествия татар, дальше работа пошла легче и самый материал был интереснее и легче подвергался литературной обработке, хотя география и хронология продолжали требовать усиленного и кропотливого труда.
Ступивши раз на путь почестей и карьеры, Карамзин уже не сходил с него до самой смерти. В 1809 году он был представлен Великой Княгине Екатерине Павловне и стал пользоваться особенным ее расположением. Чтобы иметь его поближе к себе, она предложила даже ему тверское губернаторство, но он отказался, ответив, что будет или дурным историком, или дурным губернатором. Милости двора, ордена и ленты, получаемые Карамзиным, возбуждали зависть. Дело не обходилось без доносов. Вот образчик этой мерзости, характерной прежде всего потому, что даже такой человек, как Карамзин, не мог от нее отделаться:
«Имея столь верный случай, решился писать к B.C… и о том, чего бы не хотел вверить почте. Ревнуя о едином благе, стремясь к единой цели, не могу равнодушно глядеть на распространяющееся у нас уважение к сочинениям г-на Карамзина; вы знаете, что оные исполнены вольнодумческого и якобинского яда. Но его последователи и одобрители подняли теперь еще более голову, ибо его сочинения одобрены пожалованием ему ордена и рескриптом, его сопровождавшим. О сем надобно очень подумать, буде не для нас, то для потомства. Государь не знает, какой гибельный яд в сочинениях Карамзина кроется. Оные сделались классическими. Как могу то воспретить, когда оные рескриптом торжественно одобрены. Карамзин явно проповедует безбожие и безначалие. Не орден ему надобно бы дать, а давно бы пора его запереть; не хвалить его сочинения, а надобно бы их сжечь. Вы не по имени Министр Просвещения, вы – муж ведающий, что есть истинное просвещение, вы – орудие Божие, озаренное внутренним светом и подкрепляемое силою свыше; вас без всякого искания сам Господь призвал на дело его и на распространение его света; в плане неисповедимых судеб его вы должны быть органом его истины, вопиющим противу козней лукавого и его проклятых орудий. И вы, и я дадим ответы пред судом Божьим, когда не ополчимся противу сего яда, во тьме пресмыкающегося, и не поставим оплота сей тлетворной воде, всякое благочестие потопить угрожающей. Ваше есть дело открыть Государю глаза и показать Карамзина во всей его гнусной наготе, яко врага Божия, и врага всякого блага и яко орудие тьмы.
Я должен сие к вам написать, дабы не иметь укоризны на совести; если бы я не был Попечитель, я бы вздыхал, молился и молчал, но уверен будучи, что Богу дам ответ за вверенное мне стадо, как я умолчу пред вами, и начальником моим, и благодетелем. Карамзина превозносят, боготворят! Во всем Университете, в пансионе читают, знают наизусть, что из этого будет? Подумайте и полечитесь о сем. Он целит не менее, как в Сиесы или в первые Консулы, – это здесь все знают и все слышат».
Подчеркнутая фраза особенно мила!
В 1812 году Карамзин вместе с Россией видел пожар и разорение Москвы. Несмотря на наши поражения, он предвидел падение Наполеона, и предчувствие не обмануло его. «У Наполеона, – говорит он, – все движется страхом, насилием, отчаянием; у нас все дышит преданностью, любовью, единодушием». Там сбор народов, им угнетаемых и в душе его ненавидящих, здесь – одни русские. Мы дома, он как бы отрезан от Франции. Сегодня союзники Наполеона за него, а завтра они все будут за нас…»
В 1813 году Карамзин вновь взялся за историю и наконец в 1816 году, закончив первые 8 томов, приступил к печатанию их.
Хороша ли история Карамзина? Оправдывает ли она вековую (почти) славу, которой пользуется автор? Посмотрим, прежде всего, как была встречена история современниками.
Двор был доволен, Карамзин получил аудиенцию у Государя и «был осыпан ласками и милостями». Вдовствующая императрица Мария Федоровна прислала ему перстень со своим портретом. Королева Вюртембергская написала ему лестное письмо. Высшее общество было заинтересовано. «Я, – рассказывает Стурдза, – встретил в первый раз Карамзина в гостиной Софьи Петровны Свечиной; он читал нам вслух блистательный отрывок из своей „Истории“, а именно сказание о Дмитрии Донском; я внимал ему в толпе слушателей, отчасти любопытных, отчасти не доверявших его учености и таланту. Сквозь легкомыслие, вежливое лицемерие некоторых проглядывало глубокое, иногда забавное изумление. Эти домашние чтения повторялись во многих почетных семьях; везде сыпались на автора похвалы, которые он принимал без услады и восторга, просто, с неподражаемым добродушием».
Большая публика раскупила 3 тысячи экземпляров «Истории» в 25 дней, несмотря на высокую цену – 45 рублей за экземпляр.
Успех был, по-видимому, полный, однако небольшая интеллигентная часть общества была против «Истории». Один из них, H. M., например, написал записку, ходившую по рукам и начинавшуюся словами: «История принадлежит народам» – в противоположность заключению Карамзина в посвятительном письме: «История народа принадлежит Царю». Тогда же по поводу «Истории» начался в миниатюре знаменитый по нынешним временам спор о непротивлении злу. Карамзин писал между прочим: «Но и простой гражданин должен читать „Историю“. Она мирит его с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали ужаснейшие, и государство не разрушалось».
H. M. возражает:
«Конечно, несовершенство есть неразлучный товарищ всего земного; но история должна ли только мирить нас с несовершенством, должна ли погружать нас в нравственный сон квиетизма? В том ли состоит гражданская добродетель, которую народное бытописание воспламенить обязано? Не мир, но брань вечная должна существовать между злом и благом; добродетельные граждане должны быть в вечном союзе против заблуждений и пороков. Не примирение наше с несовершенством, не удовлетворение суетного любопытства, не пища чувствительности, не забавы праздности составляют предмет истории. Она возжигает соревнование веков, пробуждает душевные силы наши и устремляет к тому совершенству, которое суждено на земле. Священными устами истории праотцы взывают к нам: «Не посрамите земли Русской!»
Надо согласиться, что все возражения попадали не в бровь, а прямо в глаз. Приводя, например, мнение Карамзина, что «в истории красота повествования и сила есть главное» – он говорит: «Мне кажется, что главное в истории есть дельность оной. Смотреть на историю единственно как на литературное произведение – уничижать оную». Но ведь дельности-то прежде всего и нет у Карамзина.
Одним из важнейших нравоучений «Истории» Карамзин считал то, что она рассказывает нам, «как искони мятежные страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная власть обуздывала их бурное стремление…»
Смело, но вполне в духе времени увлекавшийся народовластием, H. M. отвечает:
«Какой ум может предвидеть и объять волнения общества? Какая рука может управлять их ходом? Кто дерзнет в высокомерии своем насильствами учреждать и самый порядок? Кто противостанет один общему мнению? Мудрый и добродетельный человек не прибегнет в таких обстоятельствах ни к ухищрению, ни к силе. Следуя общему движению, благая душа его будет только направлять оное уроками умеренности и справедливости. Насильственные средства и беззаконны, и гибельны; ибо высшая политика и высшая нравственность – одно и то же. К тому же существа, подвергнутые страстям, вправе ли гнать за оные? Страсти суть необходимые принадлежности человека и орудия Промысла, непостижимого для ограниченного ума нашего. Не ими ли влекутся народы к цели всего человечества? В нравственном, равно как и физическом мире согласие целого основано на борении частей».
Для М. смысл истории – борьба, развитие, стремление к прогрессу, для Карамзина – порядок и благотворное обуздание мятежных страстей.