banner banner banner
День рождения Дианы
День рождения Дианы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

День рождения Дианы

скачать книгу бесплатно

День рождения Дианы
Татьяна Соколова

«День рождения Дианы» – маленький роман о любви двух совершенно разных, случайно встретившихся людей, разно понимающих и жизнь, и саму любовь, но равно принимающих неизбежность последствий верности ей или ее предательства.

Татьяна Соколова

День рождения Дианы

Хроники любви

…Даже при полной ясности неба всегда есть нечто туманное, неверное и тревожное в этой отражающей солнечный свет ночной особе.

Именно «нечто» – ускользающее, невыразимое, лишённое реального смысла – при внимательном рассматривании её, несмотря на лёгкий страх, неотразимо к себе влекущее – будто бы уже и «…жена облечена в солнце, и луна под ногама ея…»

    Откр. 12:1

Почему почернели кораллы

Диана (2020.01.10)

…Отчего это может быть?

Вот сегодня, сейчас и здесь, в данный миг не наставшего утра.

Когда сосны за моим окном ещё не светятся, отражая солнце.

Несмотря на полнолуние, сосны плоско, застывше темнеют, как все другие деревья, на густом фиолете первозданно январского снега.

Я намеренно приказала не трогать снег там, где окна моего тихого длинного дома выходят на разделяющую двор и лес ажурную металлическую ограду, и сама никогда не захожу в это белое, шириною пять метров, мерцающее холодом пространство.

Эти белость и чистота, временные, зимние, – то немногое, что помогало мне переживать самые тёмные календарные дни моей тёмной жизни.

Как и сам дом, по которому можно бродить вкруговую – по переходящим из одной в другую анфиладам восточных и западных комнат первого этажа, внутри овальной цепи которых широкий, убранный строгими вазами и зимней зеленью холл.

Эту последнюю ночь, вернее, в преддверии не наступившего пока последнего дня моей прошедшей жизни, его почти утром, я одна хожу и хожу неслышно из комнаты комнату моего любимого дома.

По западу его и востоку, огибая то север, то юг, останавливаясь у больших, в пол, окон, пристально и беспричинно вглядываясь в заоконную темь и белизну.

На второй этаж не поднимаюсь. Там Карл в нашей спальне, он всё ещё там – или его уже нет? Он умер, и он всё ещё там – или его уже нет – и больше его нет нигде?

Но Марк теперь точно со мною – он видится мне почти наяву и, как ни в чём не бывало, будто не прошло двадцати лет, снова ходит рядом, как когда-то, из комнаты в комнату, часто берёт меня за руку и смеётся своим холодно-сладким, похожим на колотый рафинад, смехом.

Никогда и нигде я не слышала более такого смеха и, кроме дома моей тётушки Аси, не видела такого рафинада – бело-серых, словно бы покрытых изначально тонкой, прочно въевшейся в поверхность пылью, твёрдых, точно гранит, крупных, с неправильными гранями сладких кусков.

Зачем Марк вообще был в моей жизни?

Может, только затем и был, чтоб передать мне, кроме брошенного мною сына, этот чудесный длинный овально-полукруглый дом, который даже издалека спасал меня много лет, без которого я наверняка не выдержала бы длящейся со мною, нечаянно устроенной мною самой для себя многолетней пытки.

И может, потому мои круглые кроваво-красные кораллы – сама живая жизнь – сорок две бусины на бордовой льняной нитке с серебряным замком – их надела на меня мама, перед тем как исчезнуть для меня навсегда, – теперь почернели?

Пару часов назад, перед тем как идти в спальню к Карлу, я случайно открыла переданную мне давным-давно мамой вместе с кораллами твёрдую коричневую картонную коробочку для их хранения, оклеенную изнутри тонким бежевым в крошечных коричневых горошинках ситцем, и увидела – половина бусин, без всяких аллегорий, физически стала чёрной.

Не помню, когда я открывала коробочку в последний раз, – теперь пролистала весь интернет, – никто не знает, почему или от чего могут почернеть натуральные красные кораллы.

Нельзя же допустить самую никакую из всех возможных версий – об их ненатуральности, когда самой ненатуральности в принципе быть не может – мама не переносила ничего ненатурального.

Марк говорил, что это моё заблуждение, точнее, передавшаяся мне мамина болезнь, именно болезнь – в еде, воде, одежде, людях не переносить ничего ненатурального.

Марк убеждал меня, что это, кроме заблуждения, в принципе абсурд – в этом мире всё всегда и везде натуральное, если оно в этом мире и если понимать этот мир как материю.

Прав ли он, я ни тогда, ни тем более теперь, не знаю.

Кажется, и о самом Марке я по-настоящему узнала, если вообще узнала, много позже, когда его уже не стало рядом.

Пока он был рядом, я даже не задумывалась – кто он на самом деле, этот самый знаменитый тогда для меня на весь наш Город человек. Зачем он рядом со мною? Тем более – что он сделал с мамой и мог ли вообще что-либо сделать?

Я доверилась ему, как маме, и пошла за ним, не зная о нём самого банального – добрый он или злой, сильный или слабый, глупый или умный.

Может, потому, что тогда, в середине тысяча девятьсот девяностых, окончательно окрепло начавшееся во время моего взросления время всеобщей относительности.

Тогда не было в нашей стране никаких принципов, они тогда словно бы совершенно покинули нашу жизнь. Всё было относительно того, из чего исходило и к чему или кому принадлежало.

И теперь я в принципе ничего точно не знаю про Марка и не знаю, нужно ли мне это знать.

Не знаю даже, виноват ли он был тогда в мамином исчезновении и во всём, что потом случилось со мною, хотя никогда не подразумевалось, что, до того как стать моим мужем, он мог быть моим отчимом.

Отца у меня никогда не было, это точно.

Вернее, отец, безусловно, был.

Мне с детства подробно рассказывался некий романтический блеф, не знаю, чего в нём более – обмана или романтизма.

Будто бы один старый, лет пятидесяти, советский военный инженер Георгий с самолётомоторного завода, человек хороший, интеллигентный, скромный – эпитеты сохранены от первоисточника, моей любимой ненормальной тёти Аси – полюбил молодую очень красивую женщину.

Это позже молодым очень красивым женщинам в России все дороги стали открыты, так трактовала Ася, – а тогда, в середине тысяча девятьсот семидесятых, в провинции?

Феноменальная красота у тебя – и что? Если ты не умеешь её показать, оформить, представить – никто вокруг даже оценить её по достоинству, именно как красоту, не способен.

Хотя витает возможная мысль – пойти в манекенщицы или в актрисы. Но если ты не хочешь быть вешалкой для барахла или кого-то изображать, а хочешь быть самой собой – тогда что? Тогда ничего.

Ты очень простая, самая обыкновенная девчонка из пролетарской семьи, живёшь в пятиэтажке на окраине мегаполиса, учишься в простой средней школе. И главное – сама ты никакой феноменальности в себе не ощущаешь, нет у тебя особых амбиций, и авантюризмом ты не страдаешь.

Да, подрастая, ты замечаешь, что взрослые дядьки на тебя оглядываются, одноклассники слюнями исходят – и что? Тебе это всё и следующее за этим надо?

Тебе ни этого, ни того, что за этим, если ты нормальная, не надо – чтоб смотрели на тебя как на особо лакомую тушку, готовые вцепиться в тебя смертной хваткой и, хрустя костями, сожрать – только палец протяни.

Наверно, этот старый инженер Георгий на маму как-то или совсем по-другому посмотрел.

Ася говорила – любовь была «ох» и «ах», единственно возможная, вечная и неземная. Правда, подкрепить свои тезисы ясными примерами всегда очень конкретная и практичная Ася никогда не могла.

Георгий, по её же словам, был классический, хотя и несколько старомодный, красавец – прекрасно сложенный шатен под сто девяносто, с правильными чертами лица, в меру брутален и статен, странно скромен и давно женат.

И жена его, не то от всего этого неземного и вечного, с ним случившегося, не то несколько ранее, смертельно заболела, то есть бросить её было как бы нельзя.

И все стали ждать её смерти.

Ждали-пождали – жена не умирает, но просит, хотя, может, и требует, – здесь Ася применяла разные варианты, – чтоб её на другой конец миллионного мегаполиса увезли.

Ну, это просто: поменяли квартиру – и все дела.

Квартиру поменяли, страсть не проходит, связь продолжается, и мама беременеет.

И надо опять что-то решать!

– Что решать! Что там было решать?

При этих громких возгласах Ася всякий раз даже кричит, падая на тему как бы совершенно внезапно, в волнении взбивая свои и без того пышные упругие беленькие кудряшки изящно растопыренными ломкими кистями маленьких рук:

– Ну, красавец, ну, манеры, ну, порода, неизвестно откуда вылезшая! И что? Зачем он был ей нужен? Старик, инженер – никтошка! Я хотела ей счастья, Ди!

Ася смотрит на меня честными горящими глазами, хотя моя реакция вряд ли её волнует. Она погружается в тему всё глубже, начинает незаметно, тихонько прихныкивать и даже, всё более искренно, как бы сама с собою, приплакивать:

– Обыкновенного женского счастья, Ди! Я сказала ей: «Эвелина, он никогда ничего не даст тебе, кроме съёмной однушки, но первый аборт – всегда чревато, ты родишь эту девочку для бездетной меня»! И разве это не провидение – она родила тебя в день моего рождения!

Ася – мамина старшая сестра и, следовательно, моя тётя, – фонтан её эмоций не зажигал меня никогда.

И в целом я рано привыкла всех выслушивать и никого никогда ни о чём, если не было реального смысла, не расспрашивать. Я старалась только внимать, анализировать, делать выводы и ни с кем ими без крайней надобности не делиться – быть всегда самой с собой и одной.

И с любовью моей матери и отца уже из первого Асиного рассказа мне всё стало ясно. Если на момент моего рождения любви уже не было, значит, её не было никогда, и говорить здесь в принципе не о чём.

Однако Асю я выслушивала раз за разом, не перебивая, неосознанно тренируя очень пригодившееся мне после нечеловеческое терпение по переработке подобного словесного мусора.

После отказа мамы, а ей было всего двадцать, выйти за инженера, если он разведётся, – и мотивов её отказа никто никогда не рассматривал, даже имевшая своё мнение обо всём на свете старшая сестра её Ася, – мой отец банально исчез, навсегда растворился во времени и пространстве.

Я никогда не только не видела его или хоть его фотографии, не знала даже фамилии его и отчества – и это никогда не волновало меня.

Зато мамы у меня всегда было две.

Земная, земляная, повседневная – Ася.

Она кормила меня, одевала, хорошо врачевала тело и, как умела, душу. В их с её мужем Григорием Гавриловичем Дерингом четырёхкомнатной квартирке на проспекте Ворошилова, позже Парковом, прошла вся моя детская и юношеская жизнь.

И неземная моя, небесная, так я тогда считала, мама – такая, на ослепительность которой даже мне трудно было смотреть.

Появлялась она у нас нечасто, где она жила, я не знала.

Так было принято у нас – не спрашивать у человека о том, о чём сам он явно не хочет рассказывать. Лишь Ася позволяла себе довольно часто это простое правило нарушать. И это тоже подразумевалось само собою – именно Ася знает, что нарушать можно, а чего ни в коем случае нельзя.

Надо ли объяснять, насколько сильно я мою редкую маму любила!

Её невозможно было не любить – невозможно было не любоваться ею!

Она, как уникальный камень в дорогой оправе, появлялась в нашем доме, то есть в доме своей старшей сестры Аси, всегда в сопровождении молодого человека по имени Марк Королёв – единственная, необыкновенная, неповторимая.

Все эпитеты слишком приблизительны в применении к маме – светлая, воздушная, тонкая, изящная, тёплая, нежная, при некоторой угловатости мягкая – прекрасная.

Уже после я порой думала: может, потому что мама? Нет, признаки той ставшей мне потом чужой женщины запомнились объективно, физически, я их чувствую до сих пор.

Именно так я почувствовала себя подле мамы, когда она приехала к нам в тот последний раз и на меня почти не смотрела, и я её ни о чём не спросила.

Я спросила позже тётку, панибратски, неожиданно, словно бы мимоходом, чтоб она не успела сориентироваться и выдать какую-нибудь ерунду в виде новой нотации о том, что первый признак благовоспитанной взрослой девицы – не задавать вопросов, а получать ответы на них из всей ткани разворачивающихся событий:

– Ася, где всё-таки мама? Скажи мне.

– Мама?

Мой манёвр не удался – Ася успела сгруппироваться.

Она словно бы удивилась, как бы задумалась – рассердиться, засмеяться или заплакать – и выбрала самую удобную, необидную и нейтральную реакцию пустышки, глупышки, почти откровенной дурочки:

– Твоя мама Эвелина? Я думаю, она в Канаде. Это на неё похоже. В Канаде ведь довольно прохладный климат. Или я чего-то не понимаю?

В этом вся Ася – с каждым человеком играет свою игру, всякий раз другую, которой от неё в данный момент не ждут. Между ней и тобою всегда будто рампа. Софиты никогда не ослепляют Асю, даже когда она, этакий пышненький блонд-колобок, изящно, показно пыхтя, плюхается в густое крем-брюле кожаной мякоти любимого дивана и страдальчески произносит:

– Конечно, я не жду, чтоб кто-нибудь когда-нибудь меня пожалел!

Тонкая дамская белоснежная сигаретка – табака буквально крошка, остальное прохладно-кисловатый ментол – рисуется в изящной ручке Аси шестым пальцем. Родные ниточки-морщинки вокруг любимых голубеньких глаз при сигаретной затяжке, как ни странно, лицо Аси не старят, делают вовсе детским и беззащитным.

Плачет и сердится Ася тоже будто играючи. Муж её Григорий Гаврилович Деринг, прежде известный в Городе доктор истории и русофил, после удачливый издатель и всегда как бы поэт, абсолютно всерьёз верит её игре, лишь изредка, совсем уж рассердившись, вполголоса, скороговоркой, испугавшись своей смелости и потому глотая последние слова, изрекает:

– Ты, Ася, своим придурством всех нас когда-нибудь неожиданно погубишь.

Никогда прежде, до того последнего дня, я не видела на маме эти кроваво-красные круглые кораллы, совершенно не её камень и цвет, чересчур ярко для неё и даже пошло.

В тот день я так странно увидела вместе – не смотрящую мне в глаза маму, её кораллы и только что неделикатно выставленного мамой за дверь моей комнаты её спутника Марка.

Она впервые оказалась отдельно и от своего спутника, и от всего окружающего меня мира. Она была только со мною, но в глаза мои она не смотрела!

И мне тут же захотелось что-то понять, и я тут же рассердилась на себя, потому что понимание никак не давалось: мне было уже и ещё двенадцать лет.

И красное в чёрных маках крепдешиновое платье на маме я увидела в тот день впервые и тоже удивилась ему – контрастность никогда прежде не была свойственна маме.

А она, как обычно легко и красиво, закинула себе за голову свои тонкие и ломкие в запястьях, как у старшей сестры, руки и расстегнула удобный крупный замок коралловых бус, я была на голову ниже её, и она склонилась ко мне.

Мы были в моей комнате вдвоём. Вся комната была бы полностью в солнце, если б переплетения закрывающего оконный проём белоснежного хлопкового тюля не были так густы и не оставляли в своём солнечном отражении на стенах лёгких, похожих на прозрачные облака, теней.

Потом я часто возвращалась в ту невесомую, захватившую меня в то мгновенье волну оставшегося от мамы, не существующего более нигде, её аромата. Это был не запах, не ощущение – это было мгновенное изнеможение, до страстного закрытия глаз и отчаяния, что невозможно быть в этом всегда.

Бусы наделись на меня легко и быстро – серебро замка было лёгким и тёплым по сравнению с тяжестью и холодом внешне жарких и мягких кораллов.