
Полная версия:
Маркиза ДЭруа
Глава 4
К ужину пришлось готовиться, причем тщательно, как к важнейшему смотру войск. Он был приурочен к местному празднику, Дню Благодарности Земле, или, как его называли в народе проще, Дню Урожая. Этот праздник отмечали в нашем регионе именно в тот краткий миг затишья и передышки, когда основной урожай был уже снят и убран в закрома, а до осенней распутицы и зимних стуж оставалось еще немного времени. Крестьяне могли позволить себе немного расслабиться: в деревнях накрывали общие столы, ломившиеся от простой, но сытной еды, пекли особый, пышный каравай из муки нового помола, украшенный переплетенными колосьями и гроздьями спелых ягод, пили молодое пиво и медовуху и водили хороводы вокруг высоких костров, благодаря богов и землю-кормилицу за ее щедрость.
А аристократы… Им, в общем-то, было все равно, что именно отмечать. Любой, даже самый незначительный повод был хорош, чтобы блеснуть новыми туалетами, обменяться свежими сплетнями и заключить выгодные сделки под видом светской беседы. Главное – поесть-попить за одним столом с богатой и влиятельной родней, ненавязчиво напомнить о себе и своих насущных (и не очень) потребностях.
Я себя не считала ни богатой, ни влиятельной. В душе я все еще была Светланой Жарской, менеджером, считающей копейки до зарплаты и вздыхающей при виде цен на качественную колбасу. Но народ в округе, и особенно моя вечно голодная родня, думал совершенно наоборот. Потому пришлось играть по их правилам: выбирать соответствующее случаю и статусу платье, позволить горничным себя накрасить и причесать, превратив в респектабельную графиню. Благо, работавшие у меня в усадьбе служанки все это умели делать с искусством, достойным лучших бьюти-блогеров и визажистов моего прошлого мира.
Мою просторную спальню с высоким потолком превратили в настоящий штаб подготовки к предстоящему смотру. Воздух густо пах лавандовой пудрой, воском для волос и легким ароматом жасмина из моей туалетной воды. Горничная Элис, ловкая девица с золотыми руками, принялась за мои волосы. Она бережно расплела мою обычную, простую дневную косу и принялась укладывать пряди в сложную, воздушную конструкцию из локонов и плетений, смочив пальцы в кувшине с розовой водой для послушности прядей. Часть волос была собрана на затылке в элегантный, но не слишком тугой пучок, остальные – искусно завитые с помощью нагретых на жаровне металлических щипцов – ниспадали на плечи и спину мягкими, блестящими волнами. В прическу аккуратно вплели тонкую шелковую ленту цвета спелой пшеницы и вставили несколько миниатюрных серебряных шпилек с жемчужными бусинами, которые мерцали и переливались в свете свечей при каждом моем движении.
Пока Элис колдовала над прической, другая служанка, Мари, сосредоточенно занималась моим лицом. Она разложила перед собой на туалетном столике целый арсенал баночек, кисточек и пузырьков. Макияж, как и требовалось, был сдержанным и благородным, подчеркивающим высокий статус, а не яркую, вызывающую красоту. На веки легли легкие, перламутровые тени, ресницы были слегка подкрашены сурьмой, чтобы взгляд казался более глубоким и выразительным без эффекта театральности. Щеки коснулась легкая, почти невесомая кисть с румянами нежного розового оттенка, чтобы придать лицу легкую жизненную свежесть, а губы бережно подкрасили натуральной помадой на основе свекольного сока и пчелиного воска, придав им мягкий, естественный вишневый тон, который не бросался в глаза, но делал улыбку более четкой.
Наконец, настал черед платья. Его внесли две служанки, бережно неся на вытянутых руках, как драгоценную реликвию, и придерживая тяжелый, переливающийся шелк. Наряд был выдержан в традиционных для праздника урожая тонах, символизирующих богатство и изобилие. Платье было сшито из плотного шелка цвета глубокого бордо, напоминающего спелые вишни, темный виноград или старинное вино – цвет, который подчеркивал статус и говорил о достатке. Лиф был закрытым, с высоким воротником-стойкой, отделанным тончайшим фламандским кружевом ручной работы, но кроен он был так искусно, что облегал фигуру почти по-современному, подчеркивая талию. Длинные рукава, сужающиеся к изящным запястьям, были украшены сверху донизу рядом из тридцати мелких пусковых пуговиц из темного, отполированного до глянца эбенового дерева.
Но главным украшением была, несомненно, юбка. Она была не просто гладкой. По тяжелому, чуть шуршащему при движении шелку был выткан сложный, замысловатый узор – стилизованные колосья, извивающиеся виноградные лозы и резные дубовые листья, выполненные золотыми и охристыми шелковыми нитями. При движении узор оживал: он переливался и играл в свете свечей, мерцая то тусклым, бархатным блеском, то вспыхивая яркими искорками. К платью полагался тонкий, но прочный кожаный пояс с изящной позолоченной пряжкой, на которой был выгравирован все тот же мотив снопа, и небольшой ридикюль из той же ткани, что и платье, отделанный золотой бахромой.
Когда весь туалет был надет, а на шею повесили легкую, но прочную золотую цепь с кулоном в виде миниатюрного, тщательно проработанного снопа пшеницы, я посмотрела в большое зеркало венецианской работы в резной дубовой раме. Отражение смотрело на меня строгим, чуть усталым, абсолютно замкнутым лицом знатной дамы, за маской которой не осталось ничего от живой Светланы Жарской в готовом к вечным компромиссам пиджаке офисного кроя. Передо мной была графиня Светлана Д'Эруа, вынужденная надевать эти великолепные и неудобные доспехи из шелка, бархата и условностей, чтобы выйти на очередную битву с миром, который стал ее новым домом и тюрьмой одновременно. Я глубоко вздохнула, чувствуя, как тугой корсет сковывает дыхание, и повернулась к двери. Праздник, ставший испытанием, начинался.
К тому времени, как я спустилась по парадной лестнице в холл и перешагнула порог обеденного зала, гости уже собрались. Они сидели за праздничным столом, шумели, общались и с плохо скрываемой жадностью посматривали на выставленные на столе блюда. Их было больше тридцати человек. И за столом они сидели строго по рангу, как солдаты в построении. Ближе ко мне, во главе стола, восседали самые именитые и (якобы) богатые: тетушка Аделаида в траурных бархатах, хотя ее покойный супруг скончался уже лет десять назад, если не больше, дядюшка Годфри с самодовольным блеском в глазах и дорогим перстнем на мизинце, его сын, кузен Робер, уже оценивающе поглядывавший на массивные серебряные канделябры, словно прикидывая их вес. Далее, по мере удаления, – кузины помельче, какие-то дальние родственники, чьих имен и титулов я даже не запомнила, и у самого края стола, почти в сумерках, ютились самые бедные и незаметные, чьи потрепанные камзолы и старательно перелицованные платья красноречивее любых слов говорили об их истинном бедственном положении.
Под гул голосов, который на мгновение стих, затихнув в почтительной, но тягучей паузе, а затем возобновился с новой силой – уже с обсуждением моего наряда, стоимости шелка и уместности такого глубокого цвета, – я прошла к своему месту во главе стола. Каждый шаг в тяжелом платье давался с усилием, словно я шла по колено в воде. Моё высокое резное кресло с гербом рода, увенчанным графской короной, напоминало маленький, но неоспоримый трон. Я уселась, стараясь двигаться плавно, расправила тяжелые, струящиеся складки платья и улыбнулась как можно искреннее, чувствуя, как от этой заученной, неестественной гримасы у меня затекают скулы и напрягаются мышцы шеи.
– Добро пожаловать в усадьбу рода Д’Эруа, – мой голос прозвучал чуть громче и формальнее, чем я ожидала, и последние обрывки разговоров за столом окончательно затихли. – Благодарю вас за приезд в этот праздничный день и предлагаю разделить со мной пищу, которую дарует нам щедрая земля.
Все, ритуальные фразы сказаны. Теперь можно было приступить к главному – поеданию. По моему кивку слуги начали наполнять бокалы, и трапеза началась.
Стол буквально ломился от яств, а воздух в зале стал густым и тяжелым от смешения ароматов жареного мяса, пряностей и сладких десертов. В центре, на огромном серебряном блюде с гравировкой, красовался гигантский запеченный поросенок с румяной, хрустящей кожей, отливавший золотом, и с яблоком в зубастой пасти. Рядо дымился огромный окорок, запеченный в меду и горчице, с поджаристой, почти черной корочкой и торчащими по всей поверхности звездочками гвоздики. Между ними ютились горки жареных фазанов и куропаток, их перья были заменены на искусно подрумяненные гривы из репчатого лука.
Рыбу представляли целый осетр, заливной до блеска и украшенный тонкими лимонными дольками и пушистыми веточками укропа, и серебристая горка речных форелей, томленных в сливочном соусе с каперсами.
Овощи и фрукты были собраны в настоящие архитектурные сооружения: пирамиды из румяных яблок, душистых груш и сине-фиолетовых слив; салаты из печеной свеклы с грецкими орехами; рагу из бобовых с трюфелями (подарок управляющего Джека из ближайшего леса); нежное пюре из пастернака с хрустящим жареным луком.
На отдельном столике высились свежеиспеченные хлеба: темные, плотные ржаные, пшеничные с хрустящей, потрескавшейся корочкой, сдобные булки с изюмом. И, конечно, главный символ праздника – большой круглый каравай в форме солнца, украшенный слепленными из того же теста колосьями и усыпанный маком.
Поведение гостей моментально разделилось согласно их положению. Ближние ко мне родственники набрасывались на еду с видом знатоков, смакуя каждый кусок, но при этом не забывая критиковать.
Тетушка Аделаида, отрезая крошечный кусочек окорока, скептически вздохнула:
– Ох, нынче трюфели не те, что при покойном маркизе помню. Аромат слабый, землянистый. Совсем не та глубина.
Дядюшка Годфри, накладывая себе целую горку мяса, громко согласился:
– Верно, сестра, верно! И поросенок, на мой взгляд, чуть пересолен. Повару твоему, племянница, не мешало бы напомнить о чувстве меры.
– Зато игристое нынче подано отменное, – вступил кузен Робер, смакуя красное из высокого бокала. – «Красностоп», не иначе. С семидесятого года? Чувствуется благородная выдержка. Ты не находишь, отец?
– Действительно, недурственно, – кивнул Годфри, уже наливая себе второй бокал. – Хотя, конечно, до погребов покойного брата ему далеко.
Те, что сидели на дальнем конце, вели себя иначе. Их движения были быстрыми, почти жадными.
– Подвинь-ка тарелку, я еще каши этой гороховой возьму, с салом-то она ничего, – прошипел один из дальних родственников, мужчина в потертом камзоле.
– А ты форельку бери, пока не разобрали, – посоветовала ему соседка, уже накладывая себе третью порцию. – В сливках, видать. Объедение, а не еда.
– Тише ты, слышно же все… – одернул ее супруг, но сам при этом тянулся за большим куском хлеба к окороку.
– Да чего стесняться-то? Раз уж позвали, значит, надо есть досыта. Авось, еще разок через год повезет.
Они ели быстро, почти не разговаривая, лишь изредка издавая одобрительное чавканье, а их глаза блестели от редкой возможности наесться досыта. Слуги едва успевали подливать им напитки из простых глиняных кувшинов.
И над всем этим висел не прекращавшийся ни на минуту гул – причмокивание, звон ножей и вилок о металлические тарелки, громкие, наигранные восхищенные возгласы в мой адрес, которые тут же сменялись шепотом и просьбами, передаваемыми через соседа. Пир был в самом разгаре, и я сидела во главе его, искусственно улыбаясь и почти не притрагиваясь к еде, чувствуя себя чуждым и одиноким наблюдателем в самом центре этого пиршества.
Глава 5
Когда народ насытился и первые глиняные кувшины с вином опустели, начались те самые разговоры, ради которых, я подозревала, многие и приехали. Воздух, еще недавно наполненный аппетитными ароматами жареного мяса и пряностей, теперь гудел от сдержанного шепота, покашливаний и звенящих пауз, явно предвещающих начало хорошо спланированной атаки. Гости отодвинули тарелки, взялись за бокалы и принялись изучающе поглядывать в мою сторону.
Первой, как всегда, подала голос тетушка Аделаида. Она с театральным видом отложила свой костяной нож с изящной резьбой, обмакнула кончики тонких, почти прозрачных пальцев в небольшую серебряную чашу с розовой водой, что стояла перед ней, медленно вытерла их о грубоватую льняную салфетку и, многозначительно вздохнув, словно принимая на себя бремя всех скорбей мира, произнесла голосом, густо замешанным на ложной скорби:
– Ах, милая племянница, поговаривают, урожай в этом году по всей округе совсем неважный. Ливни летние, помнишь, те самые, что в июне были, побили колос, а весенние заморозки на корню погубили ячмень. Многие бедняги, просто слышу, уже плачут в подушку, – останутся без хлеба к зиме. Ужас-то какой. Голод, болезни, детишки малые… – Она многозначительно посмотрела в мою сторону, и ее обычно влажные, невидящие глаза внезапно стали жесткими, цепкими и безжалостно оценивающими, как у ростовщика.
Я вежливо улыбнулась, сделав вид, что не заметила этого колючего взгляда и не уловила ядовитых ноток в ее голосе. Медленно подняла свой бокал из тончайшего стекла (еще одна «ненужная» роскошь прежней хозяйки, которую я не отменила) и сделала из него небольшой глоток прохладного игристого сидра, чувствуя, как пузырьки щекочут небо.
– Вы же прекрасно знаете, дорогая тетушка, – мой голос прозвучал нарочито мягко, бархатно и почти невинно, – я, грешным делом, не слишком сведуща в сельских делах и предпочитаю не вмешиваться в дела управления поместьем, дабы не навредить неопытностью. Всецело доверяю это своему управителю, Джеку. Он человек старый, опытный, из наших краев. Уж он-то знает, что к чему. – Я солгала так гладко и естественно, что даже не почувствовала угрызений совести.
На самом деле Джек докладывал мне ежевечерне, при свечах, обо всем до мелочей – от состояния озимых до количества яиц, собранных в птичнике, и я лично проверяла сводки. Мы вдвоем прекрасно знали, что урожай в нашем конкретном поместье, благодаря грамотному севообороту и своевременным работам, – один из лучших в округе, и амбары наши ломятся от отборного зерна.
Я сделала небольшую, искусную паузу, позволяя тетушке понежиться в лучах мнимого морального превосходства и собственного великодушия, и затем, словно случайно, перевела стрелки, сменив тему на куда более прозаическую и конкретную.
– Зато крышу в восточном флигеле усадьбы мы в этом году наконец-то перекрыли, слава всем богам. Старая-то вся в дырах была, стропила сгнили, в дождь в коридорах прямо-таки лужи стояли, паркет мог запросто испортиться. Двадцать золотых монет да еще с несколькими серебрушками на все вышло. Мастера из столицы, знаете ли, брали дорого, но зато работают на совесть, да и материал привезли отменный – сланец, смолу хорошую. Не то, что наши, местные, вечно схалтурят.
А вот это уже была чистейшая правда, выстраданная и подтвержденная счетами. Я успела появиться в усадьбе как раз вовремя, чтобы застать последние дни, когда с потолка в бальном зале капало прямо на дубовый паркет, угрожая ему полной гибелью. Я вместе с Джеком поднималась по шаткой лестнице на пыльный, заваленный старым хламом чердак, собственными руками трогала сгнившие до основания стропила, осыпавшуюся дранку и скользкую плесень. И лично, скрепя сердце, утверждала смету, вычеркивая оттуда позолоту на водосточных желобах и резные украшения на фронтонах как непозволительную роскошь.
В глазах тетушки Аделаиды, словно от вспышки молнии, полыхнула настоящая, неприкрытая, звериная зависть. Ее бледное, подернутое сетью мелких морщинок лицо на мгновение исказилось судорожной гримасой, будто она откусила самый кислый лимон. Она ясно, до мельчайших деталей, представила себе эти деньги – двадцать целых, полновесных, звенящих золотых монет! – лежащими не в моем, а в ее собственном кошельке. Такие несметные богатства – и потратить на какую-то крышу! На какую-то дранку, смолу и работу грубых мужиков! А ведь на эти средства она могла бы с комфортом содержать себя, свою вечно ноющую дочь-неудачницу и всю их челядь месяца три, не меньше! Этого хватило бы на новое платье с фижмами из столичного атласа, на добрую бочку выдержанного вина и еще осталось бы на пару породистых щенков!
Тетушка Аделаида сглотнула комок ярости, пытаясь вернуть себе маску спокойствия и благородной озабоченности, и ее тон стал пронзительным, тонким и чуть более ядовитым, чем прежде.
– Крыша… Да, конечно, это очень… практично и разумно с твоей стороны, милая моя племянница. Заботиться о собственном крове – долг всякой хозяйки. Но все же… голодающие крестьяне, взывающие о помощи… разве их страдания не важнее сухой постели в пустующем флигеле? Милосердие к ближнему и сострадание – ведь это первые и главные добродетели истинно благородной дамы. Не находишь?
Я снова улыбнулась, на этот раз с легкой, хорошо сыгранной грустью, как бы сожалея о суровых необходимостях управления.
– О, будьте уверены, дорогая тетушка, о милосердии и христианском долге мы тоже не забыли. Уже распорядились, – сказала я, делая вид, что вспоминаю о незначительной детали. – Сразу после праздничных дней, как только народ проспится, начнем раздавать муку из прошлогодних запасов. Она, конечно, уже не первого качества, слегка отсырела, но на хлеб еще сгодится. Надо же, в конце концов, освободить амбары под новое, свежее зерно. – Я произнесла это с легким оттенком хозяйственной досады, будто речь шла о вывозе накопившегося хлама или просроченных припасов, а не о благотворительности, способной спасти десятки семей от голодной зимы.
Наступила короткая, но красноречивая пауза, в которой повис звон ножей и напряжение за столом. Тетушка Аделаида поняла, что первый, разведывательный раунд проиграла. Ее лицо на мгновение окаменело, а тонкие губы сжались в белую ниточку. Она сдержанно отхлебнула вина из своего бокала, и ее взгляд, холодный и скользкий, побежал по столу в поисках новой жертвы или более сильного союзника.
И она мгновенно нашла его в лице дядюшки Годфри, который, кряхтя и отдуваясь, казалось, только и ждал своего звездного выхода. Он театрально откашлялся в кулак, отставил в сторону свою массивную серебряную тарелку с объедками и небрежно вытер губы, заляпанные жирным соусом, крахмальной салфеткой.
– Ах, крыша, крыша… – вздохнул он с глубокомысленным видом, подхватывая эстафету так гладко и синхронно, будто они годами репетировали этот дуэт в своих салонах. – Дело, конечно, богоугодное и необходимое. Сухость и тепло – основа здоровья и долголетия, как говорил мой лекарь. Но вот скажи мне, дорогая племянница, – он обвел томным, но цепким взглядом стол, привлекая внимание всех присутствующих гостей, которые замерли в предвкушении, – как может считаться здоровым, сильным и уважаемым род, если его почтенные представители вынуждены разъезжать по дорогам общего пользования на… на каких-то драндулетах, позорящих саму память наших великих предков?
Он с пафосом воздел руку, унизанную перстнями с дешевыми, но яркими цветными стеклами, имитирующими сапфиры и рубины. Камни безвкусно сверкнули в свете канделябров.
– Моя бедная, верная карета! Ей, я уверен, стукнуло уже добрых два века! Она, небось, еще по щебню Версаля катила! Каждый раз, когда я отваживаюсь выехать в ней за порог, я от всего сердца молюсь всем святым, чтобы колесо не отлетело на первом же ухабе и не покалечило бедных лошадей. Дерево-то трухлявое, железо все в рыжей ржавчине, а кожа на сиденьях порвана так, что конская набивка так и лезет наружу, покрывая мои камзолы вечными желтыми проплешинами! Представь, каково это – являться ко двору или на светский прием к соседям в таком виде? Это же несмываемое пятно на репутации всего нашего гордого рода Д’Эруа! Все пальцами укажут и прошепчут за спиной: смотрите-ка, родственники маркизы, оказывается, совсем нищают, она им даже на новую, приличную карету пожадничала!
Он с нажимом, почти по-отечески укоризненно посмотрел на меня, и его маленькие, заплывшие жиром глазки были красноречивее любых слов. В них читалось простое и наглое послание: «Мол, давай, родственница, не тяни резину, раскошеливайся. Все ведь понимают, для чего мы здесь сегодня собрались, хватит строить из себя бережливую хозяйку».
Вообще, конечно, сама ситуация в ее тотальной абсурдности была дико странной, абсолютно сюрреалистичной для меня, практичной землянки, с детства привыкшей, что каждый сам – кузнец своего счастья и благосостояния, и если уж просить, то только в самом крайнем случае. Вся эта толпа якобы бедных, но при этом невероятно горделивых и чопорных аристократов, судя по всему, совершенно не думала о таких простых и очевидных возможностях, как заработать самостоятельно. Сдать в аренду тот самый последний клочок земли (который, я подозреваю, у многих еще оставался), отправить сыновей на военную или государственную службу, дочерей – во фрейлины к какой-нибудь влиятельной особе, наконец, просто умерить свои аппетиты, продать лишние драгоценности и перестать жить на сто процентов не по средствам!
Нет. Их мозги, казалось, были навсегда заточены под одну-единственную, примитивную и вечно работающую схему: раз за разом наведываться ко мне, к самой «богатой» в их узком мирке родственнице, с театральными вздохами, трагическими историями и укоризненными взглядами, и настойчиво, как дятел, стремились облегчить мой кошелек. Как будто мне самой эти денежные средства падали с неба и были не нужны. Как будто содержание этой гигантской, вечно требующей вложений усадьбы, уплата государственных налогов, жалованье полутора сотням слуг, бесконечные ремонты и грандиозные заготовки на зиму происходили по мановению волшебной палочки, а не требовали постоянных, продуманных и просто огромных финансовых вливаний, за которые я теперь несла личную ответственность.
Вот и теперь дядюшка Годфри завел свою заезженную, до боли знакомую шарманку о «позоре рода», и по столу пробежал одобрительный, подобострастный шорох. Кивки седовласых тетушек, сочувственные взгляды, брошенные в его сторону, красноречивые вздохи – все это создавало идеально слаженный хор. Да, ужас, какой кошмар, конечно, маркиза просто обязана помочь, ведь речь идет о чести семьи! Они все играли в эту давно отрепетированную игру, закрываясь и поддерживая друг друга, как сплоченная стая пираний, почуявших в воде кровь.
Я сделала еще один неспешный глоток игристого, чувствуя, как прохладная жидкость освежает пересохшее от напряжения горло, и давая себе драгоценную секунду на раздумье. Прямо и грубо сказать «нет» или «у меня нет денег» значило бы разом прослыть скупой, бессердечной и плохой родственницей, дав им моральное право плести против меня интриги. Нужно было найти иной, более изощренный способ дать отпор, который выглядел бы как проявление заботы.
– Милый дядюшка, – начала я, наклоняя голову и наполняя голос подобострастным, почти дочерним сочувствием, – я прекрасно понимаю вашу озабоченность. Репутация нашего рода – дело первостепенной важности, его щит и знамя. – Я увидела, как в его маленьких, заплывших глазах вспыхнула уверенность и хищная надежда. Клюет! – И, само собой разумеется, ваша личная безопасность на этих ухабистых дорогах для меня неизмеримо дороже любых, даже самых крупных, денег.
Я сделала паузу, намеренно затягивая ее, наслаждаясь тем, как он мысленно примеряет новый, лакированный экипаж.
– Именно поэтому, – продолжила я своим самым сладким, медовым и заботливым голосом, который только могла изобразить, – я ни в коем случае не могу допустить, чтобы вы, наша опора и гордость, продолжали рисковать жизнью, разъезжая в этой ненадежной, ветхой конструкции. Кстати, мой главный конюх, Игнатий, не только отлично разбирается в лошадях, но и прекрасный, дотошный мастер-каретник. Завтра же с утра я лично распоряжусь, чтобы он отправился в ваше имение и самым тщательным образом осмотрел вашу карету. Спицами постучит, дерево на гниль проверит, ходовую часть изучит. Он оценит, что можно починить, а что необходимо срочно заменить. Мы приведем ее в полный, абсолютный порядок, сделаем безопасной и, насколько это возможно, комфортабельной. Я, разумеется, беру на себя все расходы на работы и самые лучшие материалы. Пусть это будет мой скромный, но искренний вклад в ваше душевное спокойствие и поддержание престижа нашей семьи.
Наступила мертвая, оглушительная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием свечей в канделябрах. Мое предложение – практичное, разумное, но абсолютно лишающее его наличных денег – починить старье вместо того, чтобы дать звонкую монету на новую роскошную карету, было настолько неожиданным и абсолютно непрактичным с точки зрения аристократического кода, что выбило почву из-под ног у всего собравшегося общества. Лицо дядюшки Годфри заметно вытянулось, приобретя выражение глубокой и искренней обиды. Ему отчаянно нужны были свободные монеты на новую, блестящую, способную вызвать зависть игрушку, а не капитальный, пусть и оплаченный, ремонт его действительного, давно отслужившего свой век «драндулета».