banner banner banner
Жизнь пройти
Жизнь пройти
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жизнь пройти

скачать книгу бесплатно

– Разве? Да ведь он уже был включён Комиссаровой, о чём, кстати, запрашивало ваше издательство.

– Да, это так, но тут есть причины, по которым…

– Адель Ивановна, – я начал заводиться, – какие-такие причины? Рассказ, что ли, плох?

– Нет-нет, рассказ-то хороший…

– Так в чём же дело?

– Ну, вы понимаете… Сборник посвящён советской классике, там известные имена: Казаков, Нагибин… А вас, как автора, никто не знает…

В подобных ситуациях меня всегда подводил мой характер. Подвёл и на этот раз, захотелось крикнуть: «Так открывайте, чёрт вас дери, это новое имя! Для чего вы там сидите?!» Но вместо этого я в ярости бросил трубку, чем, естественно, «помог» новой редакторше решить проблему: из сборника рассказ мой был втихую убран.

Так я был отлучён от классики.

И тут мне открылось, что в моих контактах в разное время, с разными представителями печатного дела и по разным поводам, происходило нечто похожее. Вспомнил я, как однажды оставлял для ознакомления отрывок из моей повести «История одного детства» в ленинградском корпункте «Литературной газеты». Во время итоговой встречи собкор её Вистунов Евгений Иванович принял меня ласково. И от него услышал я следующее:

– Материал добротный. Некоторые наблюдения у вас здесь замечательные. Будь у вас имя – цены бы им не было. А так… Вынужден вам сказать: газета не заинтересуется.

Я онемел от удивления. И что сказать в ответ – не нашёлся.

Напоследок было мне некоторое утешение: издательство «Современник» включило отвергнутую «Молодой гвардией» новеллу в юбилейный сборник лучших рассказов «Литературной России», опубликованных в этом еженедельнике за четверть века; там моё имя оказалось по соседству с Платоновым, Булгаковым, Распутиным, Астафьевым, Шукшиным…

Это порадовало. Но что же дальше?

Всё происшедшее наводило на мысль, что подошло время, когда не следует возлагать надежды на отдельные публикации и пора уже попытаться издать книгу, включив в неё уже напечатанные – не где-нибудь, а в столице! – рассказы. Должно же это как-то подействовать.

Это был год, совпадающий с названием известного романа Оруэлла – 1984.

Тщательно отбирая лучшее из того, что мной было написано за два десятка лет, я составил прозаический сборник из двухсот с лишним страниц – и позвонил в Лениздат. Литсотрудник, говоривший со мной, предложил принести рукопись, что я и сделал.

Через какое-то время, отвечая на мой звонок, он весьма тепло, благожелательно говорил со мной – и в итоге подвёл черту: с содержанием папки знакомимся, позвоните попозже.

А попозже я от него вместо теплоты вдруг нарвался на резкий тон и явное нежелание продолжать разговор. От всего этого я просто опешил (тут, забегая вперёд, надо сказать, что сперва он числил меня членом СП, а, узнав про свою ошибку, пришёл в ярость). И когда, наконец, явился я в Лениздат выяснять ситуацию, произошло следующее.

К моему удивлению – должно быть, это было сделано в пожарном порядке, – беседовать со мной был налажен молодой человек. (Имя его мне было знакомо по журнальным публикациям. Это был юный поэт, а на прозу теперь он – видимо, за неимением в данный момент на месте других – брошен был, как, бывало, у нас горожан бросали на картошку; он не был обделён талантом и был из поэтов так называемой «новой волны» – из тех, что только-только ощутили сладкий вкус жонглирования словами и звуками, где-то я уже читал его стихи по теперешней моде: с претензией на отчаянный модерн.)

И теперь вот он должен был толковать со мной на предмет, как я сразу догадался, не судьбы – а содержания моей книги.

С первых же его слов у меня явилось подозрение: он не оченьто хорошо знает что находится в этой моей папке. Было похоже, что кто-то попросту отрядил его на это дело, дав указание. И не его вина в том, что вот теперь он принуждён выдумывать бог знает что и нести какую-нибудь околёсицу, не имеющую отношения к существу дела.

Набрав воздуху в лёгкие, юноша начал издалека, но очень даже впечатляюще, этак щеголяя философскими терминами. После того как он произнёс слово концепт, лицо его приняла столь важный, торжественно-значительный вид, что я чуть не расхохотался – вот уж, когда ты молод да ещё ходишь в модернистах, от подобного, недавно узнанного, иностранного словечка сам себя на котурнах ощущаешь…

Но мне было не до смеха – и я прервал его плетение словес:

– Вы меня приняли за кого-то другого. Вот этот рассказ, например, который у вас в руках и концепт которого, по вашему мнению, не проработан, – напечатан в Москве, слово в слово, и, должен сказать, с прекрасными отзывами…

Собеседник выпучил на меня глаза – повисла немая гоголевская сцена.

– Ладно, не переживайте, – сказал я. – Я хочу говорить с вашим начальством.

Начальство – как только я появился в его кабинете – демонстративно показало незваному посетителю свою жуткую занятость: упитанный человек в роговых очках, сидя за столом, принялся листать какую-то рукопись, покровительственно бросив в мою сторону:

– Ну, вы рассказывайте – что у вас.

Начинаю говорить, но – видя, как важное лицо, почитывая, листает страницы, – нервничаю, сбиваюсь. «Да-да, рассказывайте, я слушаю» (а физиономия между тем всё время у начальства отсутствующая и оборвало оно меня посреди фразы). Настроение моё круто идёт вниз. Подойти, шарахнуть кулаком по столу, чтоб очки на лоб полезли? Напрасный труд… А начальство, видно, решило совсем уж меня доконать: похоже, оно – как в каком-нибудь боевике о грабителях банка – ногой нажимает где-то кнопку, потому что не просто входит, но внезапно, распахнув дверь, врывается секретарша. И по тому, как она здесь появляется, как разговаривает с начальством, как оно охотно и нарочито долго говорит с ней и как сама она не устаёт на меня поглядывать, – я догадываюсь, что я здесь совершенно лишний предмет и что кнопка, скорее всего, существует не только в моём воображении. В ужасе соображаю, что меня в сём важном учреждении просто держат за чужого, забравшегося не в свой огород, и разговаривают – как с обыкновенным графоманом. В последней шаткой надежде, дождавшись, когда начальство, как гоголевский Вий, подняло веки, – глянул я в его пустые, оловянные глаза и понял – это всё, я кончился. Унижение было феноменально тонким, но острым, как отточенный нож (и надо отдать должное исполнителям: оскорбительная театральная сценка была сыграна блестяще).

Вот тут я окончательно и бесповоротно понял, что это – конец, что больше никогда, никому и ничего предлагать не стану.

Теперь, по прошествии многих лет, мне предельно ясно, что тогда в этих делах я просто ничего не понимал.

В тех хождениях по редакциям, отстаивая своё право на творчество, я стремился – как всякий автор – быть услышанным на страницах печати. Но те, которые в тогдашней ситуации, противились этому моему желанию, – были, выходит, по-своему правы!

Все члены СП – этого сообщества профессиональных писателей – жили писательским трудом: гонорары – это и была их зарплата. А всякий пришлый – человек со стороны вроде меня, имеющий профессию и оплачиваемую работу – получалось, своей публикацией занимал чьё-то место и отодвигал – как говорится, стоявшего в очереди – какого-нибудь члена СП, лишая его законного права.

Разумеется, это был тормоз, мешающий появлению с улицы новых талантов. Ну, а мне надо быть благодарным судьбе за то, что как-никак тогда удавалось всё же публиковаться вопреки устоявшимся правилам, которые, один за другим, сломали мои славные друзья Пётр Губер и Владимир Коркин.

Катастройка и неожиданный подарок судьбы

После путча, случившегося в Советском Союзе 19 августа 1991 года, нелепым образом я оказался за океаном, в городе Монреале, где уже находилась приехавшая в гости к своей сестре моя жена с сыном. Тогда мной полностью овладело ощущение, что я потерял почву под ногами. Несмотря на моё знакомство с зарубежным миром, уже приобретённое в моих прежних скитаниях по морям, я никогда не стремился перебраться в другую страну, оставив отечество. Ибо был убеждён: при всём внешнем блеске тамошняя жизнь другая – ничуть не подходящая для русского человека.

А тут, выходит, я попался. И мир души моей обрушился. Внутренне я поставил крест на всём: на профессии, на прошлом опыте писательства – вообще на возможности реализовать что-то здесь, на чужой земле. И, значит, лишившись всего, – терял и возможность обеспечивать семью, как это мне удавалось раньше.

При всём том в сложившихся обстоятельствах не было какой-нибудь надежды на нормальную жизнь в случае возвращения в отечество. И всё это говорило о том, что жизнь моя кончена, что впереди – пугающая неизвестность. И что мне самому не поможет никто – даже близкие.

И тут произошло нечто, чему не подобрать другого названия… то есть такое, что люди называют чудом.

Мухаммед Наджари – сирийский курд, бывший житель Дамаска, осевший в Канаде – с первой же, подброшенной случаем, встречи с ним поразил меня свободным владением русским языком! Стоит ли тут уточнять, что это сразу нас сблизило и мы стали общаться.

Оказалось, в семидесятых он окончил МГУ на филфаке, затем там же аспирантуру – на это ушло около десяти лет. Возвратившись в Сирию, он оставался не только одним из тех, кто поддерживал культурные связи с СССР, но и занимался переводческой деятельностью: на арабский переводил Льва Толстого, Горького, Булгакова, Шукшина…

Однажды в разговоре со мной – с какой-то светлой улыбкой и даже смущаясь – он высказал мне своё крепкое убеждение, что для него в мире ничего нет выше великой русской литературы. В ошеломлении от неожиданности услышанного я признался, что имею некоторое отношение к писательству, и, упомянув о прошлых публикациях, сказал, что уж в теперешнем моём состоянии с этим покончено.

Мухаммед помолчал и как-то так, с печальной жалостью, посмотрел на меня.

– Думаю, что ты не прав. Быть русским – и отказываться от подаренной небом способности писать по-русски… это, это – ну как вернее бы сказать? По-библейски грех, что ли…

Эти его негромко произнеснные слова были для меня – как холодный душ: поразили и устыдили. Вспомнилось на века сказанное Тургеневым и сказанное так, что это скорее напоминало молитву: «Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий… ты один мне поддержка и опора…»

Я потерял дар речи. Это что же? Представитель богатёйшей древней культуры Востока, поступивший на филфак МГУ и за время учёбы погрузившийся в культуру русскую, – по прошествии многих лет и многих неординарных событий уже никак и ничем с Россией не связанный – гордится тем, что мной впитано с детства! А я? Представитель русской культуры на всё махнул рукой и фактически погрузился в какое-то нытьё?!

Вот так Мухаммед – феноменально просто, без пламенных речей и настойчивых убеждений – заставил меня очнуться, прийти в себя. И проснувшаяся во мне какая-то внутренняя сила заставила снова сесть за письменный стол, чтобы ощутить забытую радость оставлять на белом листе бумаги цепочку слов, состоящих из букв кириллицы.

Это он, мой новый друг, возродил меня к жизни и фактически стал соратником в нашем общем занятии, которое зовётся творчеством. Неожиданно он вовлёк меня в переводческое дело: предложил под эгидой Канадского Совета по культуре переводить на русский язык произведения очень популярного, всемирно известного франкоязычного писателя Ива Терио (Мухаммед уже перевёл несколько его романов на арабский). Эта необычная для меня работа сильно меня увлекла, преобразив мою жизнь, подарив удовольствие включиться в увлекательную перекличку двух великих языков на материале прекрасной прозы (попутно я открывал для себя сравнительные возможности их – французского и русского). И мой дебют оказался успешным: я перевёл бестселлеры: «Агагук» (в этом романе искусно наложенная на детективный сюжет ярко показана почти первобытная жизнь канадских эскимосов в суровых условиях Севера с их непростыми отношениями с властями британской колонии) и «Ашини» (трагическая судьба индейского вождя, потерявшего опору в этой новой стране с индейским названием Канада).

Это был просто подарок судьбы! Практическая переводческая работа погружала меня в первоначальную историю страны на её северных просторах, талантливо и с замечательными подробностями изображённую автором, у которого, кстати, в родословной были индейские корни, что объясняет его интерес к теме и глубокие знания предмета.

По условиям Канадского Совета переведенные на русский книги должны были издаваться в России. Как с этим быть – я понятия не имел. Пришёл на выручку мой брат Александр, живший в Минске и нашедший необходимое издательство. Канадские чиновники от культуры оказались в курсе, что с Россией Белоруссия является союзным государством, в котором русский язык присутствует на равных. И книги были изданы.

Но переводы всё же не были главным моим занятием – я продолжал писать своё, сокровенное.

Собираясь в очередной вояж на родину, с которой он не прерывал связи, Мухаммед предложил отобрать что-нибудь из мной написанного в отечестве и, когда я это сделал, прихватил с собой рукопись – и в 2005 году в Дамаске был опубликован на арабском небольшой сборник русской прозы ХХ-го века, в который вошли три рассказа Бунина, один Солженицына и четыре моих. При всём том был мне ещё и забавный сюрприз: перевод осуществил доктор филологии Хамади Хашем – выпускник Ленинградского университета! И учился он в сём славном заведении как раз в то время, когда я в нём трудился!

Вот так судьба иногда замыкает круги нашей жизни.

Но и этого мало. Фортуна устроила мне встречу в Питере с другим выпускником Университета, Игорем Савкиным, возглавлявшим издательство «Алетейя». Счастливое знакомство ознаменовалось тем, что неожиданно я сделался его постоянным автором и на сегодняшний день им издана целая серия моих книг в высшей степени превосходном исполнении.

И тут я подвожу черту: в лихие девяностые жизнь моя и в самом деле была бы кончена, если бы мне не везло на таких замечательных людей.

Часть вторая

Осколки минувшего

(рассказы из авторского архива)

Железная птица

За деревней садилось распалившееся за жаркий день солнце, краем оно задевало распущенные косы ивы за хатой – и узкие листочки тлели на его большой круглой сковороде. Дневная духота ещё висела в неподвижном воздухе, и одинокое «Карр!..» пролетевшей вороны было таким скрипучим, будто у неё напрочь пересохло в горле.

Алёшка выбежал из ворот встречать стадо. Отсюда – от середины холма – на левую сторону вниз по склону видно было, как, тесно прилепившись друг к дружке, кривенькой широкой улицей, точно в строю, толпились, выглядывали одна из-за другой хаты, торчали соломенные крыши. И у ворот и калиток виднелись бабы и ребятишки, как по уговору следившие за краем деревни.

Тимоша, соседский пацан, скакал по дороге, волоча за собой палку. Лежалая пыль раздавалась под ней, взвиваясь в застоявшийся воздух мутным облачком.

Алёшка тоже вышел на дорогу – и его порепавшиеся, в цыпках, ступни погрузились в слой тёплой, бархатистой пыли. Коже было приятно и нежарко. За целый день пыль вобрала в себя тепло солнца и теперь не спешила отдавать его в начавший уже остывать воздух, мягко обволакивая задубевшие ступни. Он двинулся вдоль по дороге, шаркая, не отрывая от земли подошв – пыль обтекала их с боков двумя серыми ручьями, клубилась, оседала и застывала, оставляя позади две волнистые припорошённые борозды.

Между делом Алёшка подумывал о завтрашнем празднике, который устроят на горе за кладбищем. От Тимоши он узнал, что с утра там будет играть духовой оркестр, а ещё прилетит ироплан – он сказал, что это такая из себя больщая железная птица. Ужасно хочется хоть одним глазком глянуть – да нельзя: завтра в заутрене его с отцом ждёт пение в хоре.

Из-под горы уже слыхать мычание – разноголосое: густое и тонкое, – блеянье, щёлканье кнута. Там плывёт большое облако пыли – и вот уже видать головы передних коров и как они сворачивают к своим дворам: то одна, то другая – по очереди.

Алёшка нарочно убегает к воротам, прячется. От приблизившегося стада отделяется корова, вся в рыжих пятнах, с крутыми рогами. Ей тяжело нести набрякшее вымя, но она ускоряет шаг, вот-вот побежит, ищет глазами Алёшку и, не найдя, вытянув шею, обиженно и громко мычит. Не устояв, он выскакивает из укрытия – и она, переваливаясь, тяжёлой трусцой устремляется к нему. Он протягивает ей посыпанный солью ломоть чёрного хлеба, она берёт его шершавым языком, жуёт, тычется мокрой мордой в ладони, прося ещё. Алёшка плечом подталкивает её к воротам…

Начинало смеркаться, когда прибежал посыльный – Гришатка, сын старосты, с известием: Алёшку звали на конюшню.

– Никак опять на всю ночь-то, сынок? – озаботясь, спросила мать.

– Почём я знаю, маманя… – степенно ответил он, а меж тем душа его пела от радости. Просто так на конюшню не вызовут: видать, надобно ехать куда ни то… а уж, ежли повезёт… глядишь, дадут запрячь Матрёну… ежли нет – на худой конец хоть выпадет повидаться с ней.

Когда в Ольшанке налаживали коммуну и по селу собирали в неё общее тягло, пришлось отдать туда молодую кобылу – с той поры все стали переживать за неё, как за члена семьи, который оказался в чужих людях. Алёшка думал, что он скучает по ней больше всех: она и выросла-то на его глазах – и в ночное, бывало, выводил её только он.

Алёшка подрядился на подмогу к конюху в прошлом годе – как раз когда Матрёну со двора взяли. Придумал эту затею дедушка Аггей, сильно по ней зажалковавший.

– Нехай, нехай ездиить… – ворчливо оборвал дед возразившего было отца. – Ты, Лексей, тама скажи, што на своёй лошади кучерить жалаишь.

– Была она своя… – горестно вставила мать.

– Замолкни, не перечь почём зря! – цыкнул на невестку дед. – Вон оне тама свово не берягуть, нешто чужова им жалко? Хто за неё радеть-то будя? Доглядай за Матрёнкой как след, а на случай чего – не гони шибко, понял? – сказал он Алёшке. – Она ить тама у них – што в плену теперя…

Торопясь, помня наставления деда, Алёшка наскоро выпил молока с хлебом, сунул босые ноги в стоптанные, но ещё крепкие, братнины башмаки и выскочил наружу.

После тёплой хаты разом обдало прохладой – как из сырого погреба. Там, за церковной колокольней, тучи, закрывшие полнеба, отливали густой, почти чёрной, синевой – от одного вида их сделалось зябко. «Гляди, никак на дождь потянуло? А ну – как накроет в дороге?» – с тревогой подумал он, воротился в сенцы, прихватил рогожу и снова выбежал из хаты.

Опустившаяся на двор тишина нарушалась лишь отдельными негромкими звуками. В курятнике куры полусонно вели свою вечернюю перекличку или, может, делились переживаниями ушедшего дня. Слышно, как в хлеву размеренно жуёт жвачку корова, да где-то под воротами звонко заливается сверчок. В окружающем мире всё затихало, готовилось ко сну – а тут, видать, в ночь надобно ехать куда-нибудь.

Радость в душе его мешалась со страхом: вон его лежанка-то на печи так и будет пустовать, а он как раз будет на козлах трястись во тьме по степи, где по ночам, бывает, шатаются лихие люди и останавливают подводы.

Войско атамана Антонова окончательно было разбито, в селе снова установилась власть Ревкома. Слыхать было, что сам атаман не был пойман, скрывался в лесах, а кое-где оставшиеся его летучие отряды в несколько верховых носились по ночам в степи, днём же – как проваливались сквозь землю.

Алёшка помнил, как прошлым летом наведалась в Ольшанку атаманша Маруська. Людская молва летит по земле скорее самой быстрой тройки, и слух о делах атаманши бежал впереди носившейся по дорогам её разношёрстной шайки. Говорили в народе, что в ближней волости среди бела дня был до смерти зарублен местный председатель комбеда и что расправой командовала сама Маруська.

В тот раз удалось Алёшке подглядеть, как влетела в село лихая тачанка с бубенцами: смелая до отчаянности, Маруська не таилась, любила, чтоб далеко было слышно, как она едет. Неслись кони, бешено крутились колёса… вытянув шеи, выбрасывая вперёд голенастые ноги, с истошным криком бросались врассыпную ополоумевшие от страха куры; отставала, клубами вихрилась сзади пыль навстречу всадникам – её охране. Атаманша – в красных гусарских рейтузах, с маузером на боку, в кубанке набекрень, – небрежно развалясь, полулежала на мягком сидении, держа в крепких зубах длинную заморскую папиросу.

Яростным осенним огнём полыхали её очи – и клонились до?лу головы случившихся поблизости мужиков, молодых и матёрых, упирались глаза их в серую пыль под ногами.

Алёшку словно обдало всего холодным ветром, когда глянули в его сторону жёлтые глаза красавицы – было жутко до озноба, но и сладко отчего-то: то ли оттого, что взгляд её скользнул дальше, то ли – что она глянула и на него, шкета, торчавшего сбоку дороги возле деда Аггея, который один не нагнул головы, не упрятал взгляда и в сердцах плюнул себе под ноги.

– Баба! Подстилка дырявая, прости Господи… Портки с лампасами напялила, побрякушки нацепила, а все уж и напужались. Эх вы, ерои…

Рыжебородый Платон, сосед, метнул глазами в деда, ощерился:

– Ну, уж ты, дед, храбёр… ха-ха… когда она проехала.

– Во?на, дурень… Мне што? О душе подумать надобно, а не в драку лезть. А в твои-то годы, Платоша, я на турка ходил…

Платон покраснел, рукой махнул.

– На турка! – повторил он в досаде. – От удумал, дед. То война, а тут свои почище твово турка… Ей, Маруське, всё ништо. Дурья кровь в ей ходить, кипить. Ей што жись, што не жись – едино всё… вожжа под хвост – конец свету белому. Допреж чем самой загинуть, она не одну душу живую сгубит. А нам землю пахать надоть да детишек ро?стить…

Теперь та история с атаманшей вспомнилась как что-то ушедшее, которое воротиться уже никак не может. Он сам перед собой гордился, что ему доверяют такое мужское дело. Вот уже которую ночь почти вся деревня, и отец, и старшие братья Алёшки, и даже дед проводят в поле – началась косьба хлеба.

А он теперь вместо кучера, он и дома за хозяина, даром что ему двенадцать лет. Что до тех, кто по степи шастает, то втайне он был уверен – они его не тронут, он им ничего не сделал. Да и те, кого он, бывало, возил, не садились к нему по одному и всегда были с наганами.

На конюшне его ждала удача: кроме Матрёны там отдыхал один только старый мерин, на котором возили воду, – а конюх сказал, что надо отвезти в Александровку (до неё было 18 вёрст) ветеринара. Матрёна радостно фыркнула Алёшке в лицо, ткнулась ему в плечо мордой, жадно вдыхая знакомый запах вздрагивающими ноздрями. «Признала… ах ты, рыжая…» – пробормотал он, выводя лошадь из стойла. На дворе он подвёл Матрёну к единственному на всю деревню тарантасу, который держали для особых случаев. Лошадь так разволновалась, что слишком резво попятилась в оглобли, налетев на козлы.

– Ну-ну, анчутка! Застоялась, очумела от радости. – Он пошлёпал ладонью по тугой шее кобылы. – Небось с чужим-то не так уж в охотку тащиться куда ни то на ночь глядя… А уж мы с тобой поладим.

Запрягая, Алёшка задирал голову – небо всё больше затягивалось наползавшей хмарью. Намотав супонь на руку, поднатужась, собрав все силы, стянул концы хомута, закрепил. Кося глазом, Матрена ждала, нетерпеливо переступая копытами.

Наконец тронулись со двора. В тарантасе-то ехать хорошо – куда лучше, чем в телеге: не так трясёт да и скорее. И на козлах восседаешь как настоящий кучер. Важничая на виду повстречавшихся баб, Алёшка прогнал по проулку и лихо подкатил к коровнику. У задней его стены горой темнела туша племенного быка. Ещё недавно он видел этого бугая на выпасе, на него было боязно глядеть – до того он был огромный и свирепый с виду. А теперь вот он лежит мёртвый; рядом, понурившись, стоят оба пастуха, притихшие бабы… Ветеринар напоследок повторил мужикам, чтоб не сомневались – бык пал от сибирской язвы, а с ней шутки плохи: надо всё облить карболкой, а тушу закопать. И бросил Алёшке: «Поехали!». Когда он сел, Алёшка развернулся и выправил на дорогу. Сердце его на секунду обдало холодком страха перед тем, что их ждёт впереди. «Глядь, и впрямь один… И нагана не видать. Дела-а-а… Ну-к встренут?»

Заметно темнело. Хмурая наволочь уже застила полнеба. Повечернему лениво, с прохладцей, брехали собаки. Проплывали мимо хаты. И почти из каждой лился ещё бледный свет керосиновых ламп, освещая то цветы в палисаднике, то стёжку к воротам, то кусок плетня.

Седок молчал. Человек он был пришлый, городской, жил теперь в Александровке, на постое. Алёшка робел перед ним и словно всей спиной своей чуял его присутствие.

Оставив позади деревню, выехали на гору. Алёшка оглянулся. Внизу среди тёмных пятен деревьев, хат дрожала горстка слабых огней, словно стайка жёлтых бабочек слетелась на ночлег в низину – там в теплых хатах все приготавливаются ко сну. И теперь уж с поля воротились дедушка, отец, братья, чтобы завтра, в воскресенье, побыть дома. Вот, усталые, топают они по крыльцу, входят в сенцы, сбрасывают серые от пота и пыли рубахи, идут в горницу, умываются. Отец, наклонясь над тазом, фыркает, плещет водой в лицо, на грудь, на шею, разделённую тёмной полосой загара и совсем белой кожи. Мать стоит рядом, подаёт и убирает мыло, потом поливает чистой водой из корца… И улыбается довольной улыбкой. Отец берёт у неё полотенце – с рыжей бороды капает на пол вода…

Так-то вот в такой же вечер на прошлой неделе отец спросил, вытираясь:

– Ну, мать, сказывай, как тут без нас Лексей хозяйствовал.