banner banner banner
Жизнь пройти
Жизнь пройти
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Жизнь пройти

скачать книгу бесплатно

Тут следует отметить, что я ещё оставался хронически наивным в каких-то простых житейских вещах, в которых большинство людей ориентируются в два счёта. И трагикомический случай не заставил себя ждать – со всей фатальной неизбежностью произойти всё должно было именно со мной и ни с кем другим из нашей группы.

На одно из очередных заседаний явился наш куратор, сам завотделом прозы Хренков Дмитрий Терентьевич. Ничего необычного в этом посещении как будто не было – правда, для прочтения привёл он с собой пожилого человека, фронтовика, написавшего рассказ. Известное дело, если вагон цепляют к паровозу, он едет туда, куда повезёт паровоз – смышлёные люди такие вещи понимают сразу. Теперь речь шла не о приёме нового члена – начальство в том не нуждалось. Как я позже узнал, требовалось формальное одобрение рассказа со стороны ЛИТО, с тем чтобы в пожарном порядке включить его в список публикуемых от объединения произведений. Надо думать, об этом так или иначе догадались все «литовцы», кроме меня! Да ведь как не сообразить – с начальством просто так не приходят…

О чём же думал я в столь знаменательный момент? Ничего особенного не помещалось в моей голове – я был настроен исключительно на деловую волну: вот сейчас, как обычно, нам будет прочитано литературное произведение и мы разберём его достоинства и недостатки. Десятки раз выполнявшаяся и уже ставшая привычной работа, надо навострить внимание – только и всего.

И мы услышали довольно беспомощное в литературном отношении повествование на военную тему – о разведчике, ходившем в тыл врага. Когда автор закончил, в комнате повисла жуткая, тягостная тишина. Выступать впереди всех я не собирался – кто я такой, чтобы лезть вперёд? Ведь среди нас старожилов хватало для этого – им и карты в руки. Но тут стало всем понятно, что начинать в такой ситуации ох как тяжело и никто не хотел быть первым. Я просто кожей ощутил эту тишину – её неловкость и неестественность – и тяжесть сказать правду автору – немолодому, прошедшему войну, человеку – в этот миг я думал только о нём. Но вот же максимализм молодости: литература – святое дело! Истина – прежде всего, как бы горька она ни была! И пришла эта минута, когда я – просто физически не вынесший этой ужасной тишины – начал говорить первым: прежде всего сказал, что я, как представитель молодого, не видавшего войны поколения, склоняю голову перед фронтовым опытом автора и содержания рассказа даже касаться не имею права, но… По части чисто литературных достоинств (тут волей-неволей я всё же старался смягчить определения) рассказ получился маловыразительным, слабым. Заглядывая в свой рабочий блокнот, я приводил записанные во время чтения цитаты из рассказа, чтобы как-то аргументированно обосновать свой вывод, и, кажется, короткая речь моя прозвучала убедительно. Словом… выступил я полным и законченным идиотом.

Ну а того, что стряслось вслед за этим, скорее всего не ожидал никто: ни завотделом, ни сами «литовцы», ибо люди они были хоть и тёртые, да всё же – в соответствии с тем, чем они занимаются, – эмоциональные, увлекающиеся. Естественно, слово взяли не все (были отмолчавшиеся), но те, кто принял участие в обсуждении после меня, дружно… разгромили произведение незадачливого автора.

Ах ты, Господи, – что тут сделалось!

Здесь надо сказать, что тут определённо подлила масла в огонь моя несносная моложавость, от чего порой приходилось страдвть: по внешнему виду я не тянул на человека, у которого уже вуз за плечами, и во всей группе начинающих литераторов выглядел нахально и беспардонно юным. В каком-то озарении я как бы увидел себя сейчас глазами журнального мэтра: щенок, подавший голос в неположенном месте! Дело осложнилось ещё одним любопытным обстоятельством, открывшимся позже: будучи совершенно уверен в успехе, мэтр привёл к нам на читку своего знакомого! А произошла чудовищная нелепость: он – хозяин положения! – подставил своего протеже под удар! И, главное: всё это случилось после словоблудия этого юнца, спровоцировавшего других к нападкам. От таких дел можно свихнуться…

После всего завотделом не счёл нужным, а скорее просто не смог скрыть обуявшей его беспредельной ярости. С побагровевшим лицом, весь свой начальственный гнев он обрушил на невесть откуда взявшегося – похоже, он и лицезрел-то меня впервые – молокососа.

Главного результата этой истории долго ждать не пришлось: спустя считанные дни мой рассказ был мне возвращён из редакции – как «не отвечающий требованиям», хотя до этого, когда его отобрали для публикации, он им «отвечал». Мне дали понять, что, как говорится, не зная броду соваться в воду – чревато неприятными последствиями. Дошло до меня, телёнка, что я грубо нарушил некие священные правила игры. Ну, а уж если я сам по натуре не игрок, оставалось одно – уйти. Что я и сделал.

Получалось, что сам я кругом виноват. Но, с другой стороны, что хорошего можно ожидать там, где профессионал, ведущий прозу в одном из центральных журналов, без всякого стеснения – перед людьми достаточно уже искушёнными в писательстве – может горой стоять за неоспоримо слабый текст? Где человек, самим своим положением обязанный заботиться об истинном творчестве, не боится и даже не стыдится откровенной его профанации? Допустим, «литовцев» он мог ни во что не ставить… Но не уважать себя?!

Словом, сознавая, что мне уже ничего не светит там, где качество прозы имеет значение второстепенное, а куда важнее «волосатая рука», – я посчитал невозможным для себя продолжать участие в работе литобъединения даже в этой, как будто не такой уж и плохой, компании. И решил тут я сделаться «свободным художником»: писать что хочу и как хочу и предлагать свой труд различным изданиям – а там профессионалы сидят, пусть они и разбираются. Такая вот, видите ли, «серьёзная» программа, совсем не учитывающая реальность, в которой присутствовали не имеющие отношения к истинному творчеству нравы – не только в этом, отдельно взятом, журнале.

Волка ноги кормят

Жизнь продолжалась. Ни служба, ни то, что неизбежно приходит к годам, приближающимся к возрасту Христа, – женитьба – не могли повлиять на этого странного субьекта, ибо внутри него горел огонь, который он не был в силах погасить.

Эта напасть брать в руки ручку и записывать на подвернувшемся предмете – будь то лист бумаги, обрывок газеты или даже трамвайный билет, – эта сделавшаяся привычкой тяга оставлять там что-то забрезжившее в голове порой настигала меня, где угодно: на службе, в транспорте… Она поднимала меня среди ночи, а в выходные заставляла прятаться от близких на чердаке дачи…

Мне – теперешнему – остаётся лишь с улыбкой оглянуться на то время и припомнить, как спутница жизни переживала мои мучения. С её – вполне объяснимой точки зрения – мои частые вечерние бдения за письменным столом (когда из-за этого, бывало, откладывались походы в кино или посещения каких-нибудь других развлекающих мероприятий) были неосновательны. Тем не менее, слава Богу, это не приводило к семейным баталиям.

Но при этом не слишком весело вспоминать что испытывал человек, который, вложив всю душу в исписанные, а затем перепечатанные на машинке, страницы, приносил результаты своего труда в редакцию журналов (только, понятное дело, не в «Неву»).

Вот в одном из них происходит, например, такое.

После прочтения рукописи приглашают для разговора. Прихожу. Спрашивают:

– А вы вообще откуда?

До меня как-то не сразу доходит смысл вопроса. С улицы, говорю. Тогда смотрят на меня этак с иронией, головой покачивают.

– Непохоже… – следует многозначитедьная пауза, после которой припечатывают: – С улицы такие не приходят.

Изумлённый этим странным в нашем случае разговором и, даже занервничав, спрашиваю:

– А какие же приходят?

– Приходят совсем начинающие. А вы – наверняка член какого-нибудь…

– Ах, да никакой я не член! – с досадой говорю я, припомнив своё недолгое и бесславное пребывание в литобъединении «Невы» и заподозрив в этих странных речах какую-то игру, смысл которой был для меня тёмен. – Работаю в одиночку, дома.

И тут мне дарят доверительную улыбку: дескать, чего там темнить-то? Свои же люди. И с подчёркнутым удовольствием заявляют:

– Да все-е-е так говорят!..

– Знаете, не вижу смысла притворяться. И чем, собственно, вызвано…

– Ну, хорошо, хорошо. Пусть так. Пишете вы грамотно. Но то, что вы принесли, – нам не подходит. Эта тема уже исчерпана журналом. Попробуйте предложить в другой…

Ещё не догадываясь, что со мной попросту играют в футбол, я посещал другую редакцию, а там всё начиналось с конца – как в той присказке о собаке, которая у попа была… У вас тут школьники, подростки, говорили мне, – это не наша тема, это, скорее, для журнала «Костёр» (то есть детский журнал).

Не обходилось без моментов довольно комических.

Однажды являюсь в помещение редакции, прохожу в коридор к уже знакомой мне двери. Напротив неё, на скамеечке, сидит в ожидании упитанный, круглолицый человек постарше меня возрастом. Ни словом не успели мы с ним обменяться – как его позвали. Своей очереди ждал я недолго. Толстяк вышел с улыбкой до ушей и, проходя мимо меня на выход, с видимым удовольствием изрёк: «Писателя – как волка – ноги кормят!» Для чего поделился он с пространством такой сногсшибательной новостью – до сих пор не понимаю.

Ну, а уж я-то в очередной раз был «отфутболен» по известной схеме.

Подводя итог моих безрезультатных хождений, я прикинул: ни слова не говорят о недостатках – значит, дело в чём-то другом. Но в чём же тогда?

Увы мне, простаку, верующему в некие высшие помыслы. Причина была вполне элементарной, но открылась мне лишь через годы.

Из дальних странствий возвратясь

Это постоянное общение с белым листом бумаги было, можно сказать, неким параллельным по отношению к реальности существованием. А жизнь – с её всевозможными проблемами, семейными заботами, неустроенным жильём – текла отдельно. И тот огонь, мерцающий в душе молодого главы семьи, горел отдельно.

Однообразная работа, связанная с проектированием судов, становилась мне всё тягостнее. И снова в жизнь мою вмешался случай – без преувеличения счастливый: мой давний добрый знакомый, опытный профессионал-океанолог, Виктор Фукс предложил мне перейти в Университет на кафедру океанологии, где он сам работал. И его стараниями я был принят на равных в научную группу, которой он руководил. Таким образом я, как говорится, присоединился к славной когорте «водоплавающих».

Поскольку речь сейчас идёт о другом, оставим связанные с таким серьёзным делом подробности. Упомяну лишь, что в течение двух последующих лет – с 1966-го по 1968-й – мне довелось участвовать в учебном (для студентов) рейсе на Балтике и в двух международных океанографических экспедициях по исследованию тихоокеанского течения Куросио, а в 1969-м мы работали у берегов Мексики и в центральной части Тихого океана.

Во всех этих странствиях я вёл записи и, возвратясь домой после последнего рейса, решил, что просто нельзя не написать о посещении – пусть даже по-рабочему коротком – тихоокеанских островов, своей известностью обязанных великим географическим открытиям – особенно такого острова как Таити.

Мои записи, мои впечатления человека ХХ-го века – это одно, сказал я себе. Но до этого писали о чудесах Южных морей и Джеймс Кук, и Беллинсгаузен, и Поль Гоген, и, в конце концов, Эльза Триоле (известная как сестра Лили Брик) – невозможно игнорировать эту замечательную компанию. И я засел в центральную университетскую библиотеку, перечитал их всех.

За время длительных плаваний и долгого отсутствия я совершенно отрешился от никуда не девшихся, существующих реалий. И результат моих нешуточных усилий – очерк об острове Таити, – начисто позабыв о старом происшествии (уж лет восемь с тех пор прошло), я принёс в журнал «Нева». Оставил, впрочем, с недобрым чувством, ибо прежние бесплодные хождения по редакциям не забывались.

И тут вот что произошло.

Когда я через неделю позвонил в «Неву», редактор отдела публицистики позвал немедленно к нему явиться. И едва я вошёл в небольшую комнатку, вскочивший из-за стола человек с сияющим лицом пошёл ко мне навстречу, подал руку и принялся восклицать: «Очерк просто великолепный! Ни убавить, ни прибавить! Будем готовить в ближайший номер!»

Будучи внутренне готовым к прежним – таким привычным – разговорам, теперь я просто оторопел, смутился, растерялся и не знал, как себя вести.

И в самом деле что-то сдвинулось: уже началась работа (в архиве моём сохранились первые страницы редакционной машинописной копии). И что же?

Прошли считаные дни и работа была остановлена. И мой «великолепный» очерк был возвращён мне с извинениями и сожалениями. Не помню, чем объяснил этот внезапный разворот на 180 градусов прячущий глаза редактор, но дело было, похоже, ясное: Хренков из редакции никуда не девался и, наверно, к этому времени уже исполнял обязанности главного редактора. Можно себе представить, что с ним сделалось, когда увидел он мою фамилию – уж её-то он точно забыть не мог!

С тяжёлым чувством я пережил эту неудачу. Вообще пропало желание предлагать мою писанину кому-то ещё. Очерк был заброшен в ящик стола (благо что стол сей был не чужой, а принадлежал, наконец, мне, расположившемуся в своём «кабинете», при помощи серванта выгороженном в углу гостиной нашей двухкомнатной кооперативной квартиры, в которую мы въехали в том году) – брошен, чтоб покоиться там многие годы, поскольку реальная жизнь и в самом деле протекала отдельно, заставляя надолго покидать семейное гнездо: в дальнейшем в составе научной группы я участвовал в международной океанографической съёмке Калифорнийского течения (1972) и два летних сезона – в экспедиции по гндрологическому обеспечению рыбного промысла на острове Шикотан (1973, 1975).

Но забытый несчастный мой опус дождался своего часа. Однажды, совершенно случайно, мой коллега-океанолог Пётр Губер, с которым мы вместе отмотали не одну тысячу миль морских дорог, активно вмешался в его судьбу – и очерк был опубликован – спустя почти десятилетие после того, как он был написан! – в столичном ежегоднике «На суше и на море» (1978). И этот сборник удостоился напечатанной в «Огоньке» рецензии космонавта Виталия Севастьянова, из которой принёсший её мне Пётр с довольной улыбкой прочёл: «Удачей альманаха можно назвать наличие в его составе обогащающих воображение и разум читателя дневников и путевых очерков…»

– Смотри, – он показал пальцем тот абзац мне. – В перечислении твой очерк стоит первым!

Позднее в том же ежегоднике появился ещё один мой очерк «К тёплому Куросио». (Спустя время, он был переведен на грузинский и включён в сборник, вышедший в Тбилиси в издательстве «Сабчота Сакартвело». Были присланы по почте: экземпляр книги, гонорар и любезное приглашение посетить Тбилиси. Обо всём этом я узнал, увы, из письма жены во время моего очередного пребывания на Шикотане, что, разумеется, исключало возможность откликнуться на приглашение. Уже воротясь домой, я открыл присланную книгу и мне стало очень тепло оттого, что я видел своё имя, набранное причудливой грузинской вязью и что написанное мной переведено на язык, на котором писали Тициан Табидзе и Паоло Яшвили).

Да, это была удача, которую подарил мне мой друг. Однако она ничего не изменила в моих дальнейших попытках публиковаться в городе, в котором я жил. Всё это ярко проявилось в истории одного моего рассказа.

«Москва – она широка, брат…»

Эта фраза, весело произнесённая Петром, вспомнилась мне, когда произошла она – эта самая, упомянутая выше, история.

Но прежде надо вернуться к началу.

Жить в этом городе и не знать, какому ужасному несчастью подверглись его мирные жители во время войны, – было невозможно. Кажется, он стал единственным городом в мире, для которого столь жуткий смысл приобретало это слово – блокада.

И вот читаю в журнале рассказ одной экзальтированной дамы о той ужасной – первой блокадной – зиме. Там у неё замученная голодом девочка идёт по замершему, погружённому в лютую стужу, городу – идёт себе по улице, видит покрытую ледяной корой, как панцырем, стену здания и, придя в умиление, любуется этой красотой…

У меня заперло дыхание. Выжившим, помнящим ужасы блокады, лёгкой рукой малевать такие «акварели»?! Да ведь это – эстетическая и какая угодно ложь!

Я не мог успокоиться. Негодование толкнуло меня на поистине отчаянный шаг: самому написать на блокадную тему, рассказав правду об ощущениях потрясённого голодом детского организма. Блокады пережить мне не довелось, но что это такое – голод, особенно для ребёнка, – уж это я хорошо знал, не понаслышке.

Принялся писать я с внутренней дрожью – мной владело чувство сапёра, который ошибается только раз. Я не мог позволить себе ни единой – даже самой малой – фактической неточности, не мог допустить ни одного небрежного, приблизительно передающего смысл, сло?ва. И, прежде чем предлагать готовый рассказ в печать, – я показал его нескольким блокадникам. Делал я это для себя, для своей совести – исключительно из боязни пропустить ошибку, в чём-то соврать. И со страхом ждал приговора: если кто-то взбунтуется – будет чем растопить буржуйку на даче…

Но получил я замечательные и даже благодарные отзывы! И конечно был водушевлён. Ведь это была несомненная творческая победа, если на таком суровом материале мне удалось не погрешить против правды. И при всём том, показывая переживания мальчишки, оставшегося с матерью в ледяном осаждённом городе, – я сумел сказать нечто сокровенное, своё, никем ещё не названное – то, о чём я нигде не читал и не слышал. Это было своего рода небольшое открытие: я показал, как оголодавший мальчонка (организм которого – в отличие от взрослого – должен расти, непрерывно строить себя, умножать клетки и властно, жестоко требует питания), как отощавшее тело его ощущает и переживает изматывающее чувство голода. Собственно, именно оно, это чувство, выворачивающее наизнанку слабую душу ребёнка, – и оказалось неким смысловым акцентом рассказа.

Судьба этого моего детища оставалась неутешительной ещё и, как видно, потому, что я периодически и надолго исчезал из городского пространства, не будучи в силах повлиять на рассмотрение моего труда – ведь на пути к публикации те, от кого это зависит, почему-то больше любят личное присутствие автора, чем вглядывааться в то, что им написано. И когда я в очередной раз появлялся в городе и пытался достучаться к представителям мира печатного – это неизменно заканчивалось ничем.

Итог был печален. Несчастный мой блокадный рассказ, то теряясь, то находясь и снова возвращаясь к автору, блуждал по разным редакциям… почти четыре года! (Ах, читатель! Глупый автор из патриотизма упрямо хотел, чтоб напечатан он был непременно в городе, перенёсшем ужасную трагедию.) И в конце концов дело дошло до курьёза. На очередном этапе ненужность публикации была мотивирована тем, что в «Блокадной книге» Гранина и Адамовича уже всё сказано. Но тут вышла неувязка: помимо того что всё может сказать только Бог, рассказ мой был написан раньше да и в той замечательной книге нельзя было найти нечто, содержащееся в моём рассказе.

В таких делах бесполезно что-то доказывать. Вспомнилась мне шутка Петра, что в редакциях «сидят, своих обслуживают». А может, и вправду так?

Убедившись в который раз, что меня водят за нос, во время телефонного разговора с литсотрудником журнала «Ленинградский альманах», я изъявил желание забрать своё детище. После какой-то паузы выяснилось, что в редакции его почему-то уже нет – и мне было предложено обратиться в отделение Союза писателей на улице Воинова. В полном недоумении, какого чёрта небольшая рукопись могла залететь к писателям, к коим её автор не принадлежит, – я отправился в их резиденцию и застал в том уютном доме странную суматоху: оказалось, накануне у его обитателей была приятная – и, похоже, весёлая – поездка по области. Группа творческих работников только что воротилась из неё, переполненная впечатлениями.

В какой-то комнате, заваленной рюкзаками, сапогами и всяким походным снаряжением, весёлый молодой человек едва отыскал злосчастный мой опус, обнаружившийся почему-то в кипе разрозненного хлама, брошенного на столах. Как он здесь оказался, ничего вразумительного никто сказать мне не мог.

Вспомнив булгаковское выражение: «рукописи не горят», я был доволен уж тем, что они исчезают не насовсем.

Уже на улице, на подходе к Дому писателей, попался мне навстречу скуластый человек в очках, всем видом своим во все стороны излучающий флюиды счастья: глаза его вместе со стёклами сыпали искрами, он бодро мурлыкал какую-то песенку и, как мальчишка, как-то даже подпрыгивал на ходу, чуть ли не в пляс пускался – словом, он был потрясающе весел, доволен жизнью, которая, как видно, складывалась у него весьма удачно. Казалось, от избытка чувств он готов был расцеловать первого встречного – да вот хоть бы и меня.

Я узнал его: это был широко печатавшийся автор и, в отличие от героя известного анекдота, настоящий чукча-писатель, который удачно попал в идеологическую струю, ибо малым народам у нас везде дорога. Пронёсся он мимо, как весенний ветер, ласкающий тундру, а я лишний раз ощутил себя недотёпой – полным неумехой устраивать свои литературные дела.

Шло время, вместе с другими блокадный мой рассказ был похоронен в ящике стола, но именно о его судьбе я печалился больше всего. Вопрос его публикации стал для меня делом чести.

Воспользовавшись служебной командировкой в Москву, я прихватил его с собой, решив обратиться в отдел критики «Литературной газеты», с тем чтобы, наконец, выяснить, кто тут прав – автор рассказа или те, кто отказываются его публиковать.

И вот – с бьющимся сердцем, держа в уме номер комнаты, который мне назвали на проходной, – я поднимаюсь в лифте на шестой, последний, этаж редакционного здания и попадаю в огромное, как спортзал, похожее на чердачное, помешение, по сторонам разгороженное на отдельные «комнатки» – этакие, как в пушкинском лицее, кельи с фанерными, не достигающими потолка, перегородками.

Подхожу к одной из них с нужным мне номером – оттуда столбом возносится к потолку сизый дым, будто кто-то внутри разложил костёр. Стучу – «Входите!» – открываю дверь и вижу: справа за столом, у пишущей машинки, сидит худощавый, черноволосый человек, с аккуратно подбритой от висков к подбородку, щеголеватой чёрной бородой, и, не выпуская изо рта нещадно дымящую сигарету, что-то печатает – бьёт по клавишам. Не отрываясь от своего занятия, спрашивает:

– Что у вас?

Я объяснился как можно короче.

– Привезли с собой?

– Да.

– Покажите.

Я протянул рукопись. Бородач, попыхивая сигаретой, заглянул в начало на первой странице. Пролистнул. Задержался на секунду, полистал ещё в том же духе и открыл последнюю – всё это заняло, должно быть, минутудругую. В таком темпе он просмотрел мой десятистраничный рассказ, в работе над которым мне нелегко давалась каждая фраза!

Ознобный холод коснулся моей спины. Всё ясно как божий день: в столице своих забот хватает. Москва слезам не верит…

Сотрудник отдела критики сложил мои листочки, бросил перед собой на стол и, задумчиво глядя перед собой – будто прочёл он на перегородке невидимое решение, – как-то даже скучно и буднично произнёс:

– Это надо печатать.

Меня взяла оторопь. Я не поверил своим ушам – в эту минуту я просто не готов был услышать то, что услышал. Ведь за мгновение до того я был уверен: сейчас повторится то, что бывало уже не раз. Мне будет сказано нечто, подходящее к случаю – и я, как всегда бывало, молча повернусь и уйду. Ибо не в моих правилах ни отстаивать, ни доказывать что-то. Вот же и в питерских редакциях месяцами полёживали себе эти десять страничек и никто не обнаружил в них ничего сто?ящего – а тут на моих глазах полистать и сказать такое?!

В волнении я как-то не сообразил, что в этой келье сидел настоящий профессионал.

И то, о чём я так долго и бесплодно мечтал, – свершилось. Литгазета на своих страницах редко печатала прозу – мой рассказ «День до вечера» был передан в журнал «Смена», где вскоре и был опубликован. В тексте не было изменено ни единого слова (по цензурным соображениям было убрано лишь несколько строк, в которых говорилось о спекулянтах хлебом).

Это была удача, открывшая мне глаза: славный город, в котором я живу и которому предан всем сердцем, оказался не на высоте, а столица – в лице моего бородатого крёстного – показала широту своего характера и снова решила публиковать моё отвергнутое детище. Наконец-то мне по-настоящему повезло: судьба свела меня с литератором, для которого в его работе не существовало никаких других – посторонних – соображений, кроме одного – качества написанного. И этот человек, сидевший за пишущей машинкой в клубах сигаретного дыма, совершенно сразил меня мгновенной реакцией на текст и коротким безаппеляционным приговором.

Это был сон, приснившийся наяву.

Но этим дело не кончилось. При следующей нашей встрече Владимир Коркин спросил, нет ли у меня к публикации ещё чего-нибудь написанного, и, услыхав мой утвердительный ответ, сказал, что заниматься пересылкой по почте – дело долгое и что, если есть у меня такая возможность, проще привезти на экспрессе, а уж остановиться при случае можно и у него.

В моём деревенском прошлом, после войны, в нашей семье было в обычае иногда привечать приезжавших к отцу по служебным делам, и, бывало, они на день-два останавливались у нас. А тут мне подобную вещь запросто предлагал житель столицы. И через короткое время деловые взаимоотношения автора и литсотрудника газеты переросли в дружеские. Я привёз Владимиру рассказ «Мешок травы для кормилицы», который – по его рекомендации – был напечатан в еженедельнике «Литературная Россия».

Всё складывалось так, что для развития успеха надо было бы перебираться в Москву и делать, что называется, литературную карьеру. Но это было невозможно, ибо годы были потеряны – ушло то время, когда я был один и свободен. Теперь же: обременён семьёй, в которой двое детей; работой в Университете, оставить которую было просто непредставимо.

Спустя много лет, мне ничего другого не остаётся, как с печалью вспомнить замечательного человека, с которым нельзя было расставаться. Но жизнь сурова, разводит людей не спросясь. Надвигалась перестройка. Жили мы тогда в разных городах, встречались, к сожалению, нечасто, а сумасшедшие девяностые и вовсе – выбросили меня из страны.

Отлучение

А тогда – с лёгкой руки Владимира – удача, казалось, не оставляла меня.

Московское издательство «Современник» предложило прислать что-нибудь для сборника. Я отослал три рассказа – из них был отобран к публикации «Тайфун».

Дошла до меня новость, что в издательстве «Молодая гвардия» готовится сборник современной прозы, в который вошёл и мой, уже опубликованный, рассказ «Мешок травы…» (позже я узнал, что Комиссарова, редактор будущей книги, заплакала при чтении и решила включить его в список публикуемых). Что я почувствовал, узнав об этом, говорить излишне. Но попутное ощущение, что теперь мне продолжает везти, – оказалось обманчивым.

С этим рассказом произошла другая история, показавшая, что в этом самом литературном процессе утвердившиеся нравы существуют повсюду – и в столице тоже, что в конечном итоге всё зависит от конкретной личности, находящейся «при исполнении».

Вскоре мне стало известно, что случилось несчастье: Комиссарова заболела, слегла и скончалась в больнице. Вести прозаический сборник теперь дожна была некая Адель Ивановна, заместитель покойной.

Какое-то время я не решался звонить в издательство – не было настроения. Славная женщина, вечная ей память, плакала, сердцем прочувствовала то, что передано автором. И это были не просто женские слёзы: по роду своих занятий – редакторства – ей конечно же доводилось много чего читать. Так что слёзы её – всё равно что драгоценные капли для автора. Можно ли ждать чего-то похожего от новой редакторши да и станет ли она перечитывать то, что уже собрано в будущую книгу, – вот вопрос.

Наконец, я позвонил, назвался, спросил о сборнике.

– Работаем, – был ответ. – Сейчас окончательно утрясается список включённых произведений, – и после паузы я услышал: – Знаете, ваш рассказ под вопросом…