
Полная версия:
Черные вороны 14. Смерть в его глазах
Я отрезал: она не придёт. Аналитик возразил: ради сына — придёт. — Ради моего, по-твоему? Он выдержал мой взгляд: именно это Лис предлагал мне выяснить.
Лис ждал меня в кабинете, развалившись в моём кресле так свободно, словно уже примерял не мебель — власть. На столе лежала тонкая чёрная папка. Именно такие папки обычно весили меньше пистолета, но убивали куда больше людей.
— Ты задержался, — сказал он.
Я остановился напротив стола. Пальцы Лиса лежали на подлокотниках моего кресла. — Ты сел на моё место.
— А ты сегодня убил моего специалиста.
— Значит, мы оба позволили себе лишнее.
Лис поднялся. Медленно, без раздражения, с той стерильной аккуратностью, от которой мне всегда хотелось убедиться, есть ли у него под кожей кровь или вместо неё по венам течёт формалин.
Я напомнил, что человек нарушил приказ и избавил Лиса от проблемы с дисциплиной. Лис уточнил, что я избавил от жизни специалиста именно тогда, когда тот коснулся лица пленного.
— Совпадение. — Я говорил ровно, хотя сорванное «папа» царапнуло изнутри. Лис с вежливостью ловушки назвал ещё одно совпадение: я перевёл Якова Воронова в свой сектор.
Чужая фамилия должна была отделить мальчишку от меня. Не отделила. Я по-прежнему слышал его сорванное «папа» и чувствовал, как это слово скребётся изнутри, пытаясь вскрыть запечатанную память. Я назвал Якова ценным источником. Лис спросил, почему тогда я прекратил допрос.
— Потому что мёртвые источники говорят исключительно с идиотами и священниками.
Лис усмехнулся и подтолкнул папку: он предвидел моё любопытство. На первой странице лежало заключение генетической лаборатории: отцовство исключено. Рядом лежало решение об усыновлении. Одна бумага называла Дарину биологической матерью, другая — приёмной. Кто-то так торопился похоронить моего сына, что не успел согласовать собственную ложь. Я прочёл обе строки ещё раз, уже не потому, что не понимал их, а потому, что понял.
Я спросил, откуда образцы, прижимая темнеющее полотенце к ладони. Лис ответил, что мои образцы хранились после лечения, а кровь Якова взяли после задержания. Я поднял взгляд от подписи. — Без моего приказа? — Тишина закончила угрозу, но Лис напомнил: приказывать мог не только я. Лис не отступил, хотя воздух между нами уже звенел, как натянутая перед выстрелом проволока. Я потребовал подтвердить подлинность экспертизы. Лис кивнул на подписи.
— Я вижу бумагу. Подписи можно купить, печати украсть, лабораторию сжечь.
Лис чуть наклонил голову. — Вот оно. Одного слова хватило, чтобы ты начал защищать совершенно чужого мальчишку.
Я ответил, что защищаю способность думать. Лис возразил, что я защищаю то, что Вороновы вложили мне в голову. Они дали Якову мою фамилию, истории из прошлого и научили замечать слова, на которые я реагирую; такую привычку вырабатывают повторением, точными деталями и давлением на болевые точки.
Я снова посмотрел на фотографию в деле. Разбитое молодое лицо, тёмные брови, синие глаза и ненависть, слишком похожая на мою. Сходство могло быть случайностью, точные истории — подготовкой. Но моя реакция на бумажный стаканчик и мороженое была моей собственной. Или кто-то сумел заставить меня так думать.
— Даже если он не твой сын, то Дарина его родила и скрыла это под усыновлением. Для неё он всё равно кровный ребёнок другого мужчины. Оставалось заставить тебя считать его своим.
Слова о другом мужчине вошли под рёбра тупым крюком. Перед глазами вспыхнула Дарина: густые тёмные волосы, холодные светло-голубые, почти сиреневые глаза, тонкие запястья, губы, вкус которых иногда возникал в моих обрывочных снах, хотя ни одного поцелуя я вспомнить не мог. Рядом появилось лицо Стефана Радича из досье — слишком близко возле неё, слишком уверенно среди детей, которых я отказывался назвать своими.
— Кто его отец?
Лис перелистнул заключение, не торопясь встречаться со мной взглядом. — Она не назвала.
— Не спрашиваю, что сказала она. Спрашиваю, что выяснил ты.
— Пока ничего. — Я швырнул заключение на стол так, что скреплённые листы разъехались веером.
Один из листов скользнул к краю. Лис прижал его одним пальцем, даже не взглянув на два противоречащих друг другу документа. Это спокойствие разозлило меня сильнее любого ответа.
— Тогда твоя работа стоит меньше этой бумаги.
Лис не обиделся. Он вообще редко испытывал чувства, если их нельзя было использовать как оружие.
— Проведём повторную экспертизу, если хочешь. Результат не изменится.
— Образцы возьмут при мне.
— Как прикажешь. Но Яков — только первая часть проблемы.
Он открыл второй раздел. Фотографии, банковские переводы, записи переговоров, тела людей, погибших во время операций Вороновых. Среди снимков была Дарина в чёрном пальто. Она выходила из машины Андрея и держала в руках папку с маркировкой моего подразделения.
— Эти материалы представят на открытом процессе, — сказал Лис. — Дарина Воронова, Андрей, Радич и остальные ответят за терроризм, убийства и попытку государственного переворота.
— Открытом? — Я медленно поднял голову, уже угадывая, какое зрелище Лис собирался продать городу.
— Именно. Временный комитет новой власти уже согласовал состав трибунала и приговор. Им нужен не судья, а твоё лицо: ты доставишь обвиняемых, обеспечишь охрану, а после заседания исполнишь решение. Город должен увидеть, что Мёртвый не пощадил семью.
Я рассмеялся. Тихо, без радости. Я назвал это дешёвой драматургией: муж публично выносит приговор жене. Лиса устраивало, что постановка убедительна: откажусь — все решат, будто обработка Вороновых не снята и я по-прежнему принадлежу предавшей меня женщине.
Я сказал, что никому не принадлежу. Слова прозвучали тише угрозы и заставили Лиса перестать улыбаться. Ответ он бросил после паузы: — Тогда докажи.
Он знал, куда бить. Не в разум — в гордость. В ту искалеченную часть меня, которая предпочла бы умереть, чем позволить кому-то увидеть поводок, даже если поводок существовал только в чужих словах. Я листал материалы. Дарина передавала документы. Дарина входила в дом Радича. Дарина обнимала Якова. В каждом кадре отсутствовало начало и продолжение, но середина выглядела безупречной. Так заранее собирают приговор.
Я потребовал доставить Дарину живой и учитывать беременность в каждом движении: не бросать на землю, не бить в корпус, не давить на живот; после захвата — медик и акушерский осмотр.
Лис заметил, что суд без подсудимой потеряет выразительность. Я вжал ладонь в стол. — Не передёргивай. Живой и без повреждений. Он заверил: его люди умеют обращаться с пленными. Перед глазами возник мертвец у допросного стола.
— Сегодня я видел, как именно.
— Поэтому ты убил человека?
— Поэтому следующий, кто нарушит приказ, умрёт медленнее.
Лис прищурился и напомнил, что приказ я ещё не отдал. Я закрыл папку. В груди билось что-то тяжёлое, бешеное, не согласное ни с бумагами, ни с памятью, ни с моей собственной ненавистью. Если Дарина предала, я заставлю её смотреть мне в глаза, когда буду произносить приговор. Если нет — тот, кто подделал её вину, пожалеет, что не умер до моего возвращения. Я велел готовить публичный процесс. Лис улыбнулся.
— Я знал, что ты выберешь правильно.
Я остановил его: ещё не закончил. Он замолчал.
— Дарину берут мои люди. Доставляют непосредственно ко мне. Допрос провожу я. Никто не касается её, не разговаривает с ней и не входит в помещение без моего разрешения.
Лис назвал её обвиняемой, не моей собственностью. Я ответил: именно поэтому распоряжение должно его устраивать. Он прищурился. — Ты защищаешь её.
— Я сохраняю главную свидетельницу.
— Свидетельницу собственного предательства?
Он включил запись. На экране Дарина сидела напротив Андрея в полутёмной комнате и говорила о моём устранении. Звук пропадал, между фразами были помехи. Андрей накрыл её руку своей, и я почувствовал обычную ревность мужчины, которому недавно показали новую версию всего брака. Образ и желание оторвать ему пальцы говорили лишь о ревности, которую Захарский научился поворачивать против меня. Я спросил, когда сделана запись. Лис ответил: за два дня до взрыва. На вопрос о полной версии Лис пожал плечами: исходник повреждён.
— Удобно. — Я провёл ногтем по стыку кадров, где звук становился слишком чистым.
По его словам, фрагмента хватало.
— Для суда, который ты уже назначил, достаточно и фотографии виселицы.
Лис остановил кадр на лице Дарины. Я смотрел на её глаза. Человек может сдержать слова, жесты, даже слёзы, но не взгляд в секунду, когда произносит имя того, кого ненавидит. В её взгляде не было ненависти. Там была боль такой глубины, что мне захотелось отвернуться.
Лис заметил, что я ищу Дарине оправдание. Я не убрал палец с изображения её замершего лица, не давая закрыть запись. — Я ищу начало разговора.
Он возразил: начало не изменит фразу об устранении. — Зато может изменить, кого она собиралась устранить: меня, угрозу мне или человека, которого вы сделали из меня. Слова вырвались сами. В комнате стало холодно. Лис медленно закрыл ноутбук.
— Осторожнее, Максим. Сомнение — первый симптом возвращения зависимости.
— А слепая вера — последний симптом идиотизма.
Лис развёл руками. — Поэтому нужен публичный суд. Там предъявят документы, свидетелей, записи. Там Дарина сможет объясниться.
— Перед толпой, которой ты заранее раздашь нужные ответы.
— Перед законом.
— Закон, который держишь за горло ты, называется заложником.
Лис улыбнулся и откинулся в кресле, будто моё сопротивление тоже было заранее занесено в его папку. Не отводя взгляда, я молча закрыл документы и подвинул их к нему. Пусть считает, что я принял его правила. Мне нужен был человек, который слишком уверен, что уже меня победил.
Я подошёл вплотную. Лис был ниже, тоньше, физически слабее, но смотрел спокойно. Он привык считать, что знание делает его неуязвимым. Люди часто путают осведомлённость с бессмертием.
— Запомни формулировку, — произнёс я. — Если хоть один человек прикоснётся к Дарине без моего приказа, отвечать будешь ты.
— Даже если она окажет сопротивление?
Я упёрся ладонями в стол. — Особенно тогда.
— Даже если попытается сбежать?
— Пусть попробует.
Мне вдруг почудился женский смех — низкий, тёплый, беззастенчивый. «Ты никогда не умел просить, Максим. Только запирать двери и надеяться, что я сама догадаюсь остаться». Я не знал, было ли это воспоминание или ещё одна заноза, вбитая Вороновыми в мой мозг. Но голос оказался таким живым, что на секунду пересохло в горле. Лис наблюдал слишком внимательно.
— Что-то вспомнил?
— Да. Почему не люблю повторять приказы.
Я вызвал начальника группы захвата. Мужчина вошёл и застыл по стойке смирно.
— Дарину Воронову взять сегодня. Она на шестом месяце, поэтому её не бросать, не бить в живот и грудь, не связывать за спиной и не давить на шею. Обыск проводит женщина. Медик с кислородом и акушерским комплектом едет в головной машине. Оружие применять только против вооружённого сопровождения. Таю и пятилетнего Марка доставить живыми и содержать вместе.
— Если окажется вооружена — обезоружить.
Начальник группы не отступил. — Если окажет сопротивление?
— Терпеть.
— Командир, это может стоить людям жизней.
— Тогда возьми тех, чьи жизни стоят дешевле неповиновения.
Мужчина сглотнул и ответил: «Так точно». Я добавил: тот, кто оставит на Дарине хотя бы синяк, получит такой же — на каждом квадратном сантиметре тела. Начальник вышел. Лис тихо захлопал. — Впечатляет. Осталось назвать это заботой.
— Назови как хочешь. Только не перепутай с разрешением.
Я остался один. На столе лежали два приговора: отрицательный анализ Якова и фотографии Дарины. Бумаги убеждали, что они чужие. Привычные образы и реакции ничего не подтверждали. Зато лабораторное заключение называло Дарину биологической матерью, а решение об усыновлении — приёмной; это означало: кто-то рассчитывал, что я не стану читать дальше строки, которая режет сильнее.
Я взял снимок Дарины. Её холодные светло-голубые глаза смотрели мимо камеры, лицо было спокойным и опасно прекрасным. Мне хотелось заставить её посмотреть на меня и тут же спросить себя, не было ли даже это желание подложено мне чужими словами.
— Ты предала меня? — спросил я у фотографии.
Ответа не было. Но когда через несколько минут по рации сообщили, что группа обнаружила Дарину и начинает захват, я встал так резко, что кресло опрокинулось. Разум требовал суда. Я пошёл увидеть своими глазами, как выполнят мой приказ. Это была единственная причина, которую я согласился назвать. Но машина шла быстрее разрешённого, а каждая минута уже казалась расстоянием между живым свидетелем и трупом.
Глава 3
Они пришли на рассвете, когда темнота уже начала сереть, но утро ещё не решилось назвать себя утром, словно даже день боялся смотреть на то, что осталось от нашего убежища после ночного обстрела. В подвале пахло кровью, мокрой одеждой и йодом; раненые стонали сквозь зубы, дети спали прямо на полу, сбившись вокруг женщин в один дрожащий живой комок, а я стояла у узкого окна и смотрела, как по разбитой дороге бесшумно ползут чёрные машины. Они двигались медленно, уверенно, без фар — так приезжают не воевать, а забирать то, что уже считают своим.
На шестом месяце тело не прощало мне бессонных ночей. От анемии звенело в ушах, давление скакало, а девочка под сердцем то затихала на несколько мучительных часов, то начинала толкаться от каждого взрыва. Врач запретила мне бегать, падать и таскать тяжести. В нашей жизни это звучало не как назначение, а как плохая шутка.
Накануне я сама застегнула на Тае куртку. Под тканью давно остался лишь бледный рубец; после долгих переходов он иногда тянул, но тринадцатилетняя дочь двигалась быстро и сердито отмахивалась от любой помощи. Марк спал рядом, вцепившись в её рукав пятилетними пальцами. Я не будила его, только убрала со лба тёмную прядь. Он был так похож на отца, что иногда я не могла смотреть без боли.
От Якова и Глеба не было вестей с полуночи. Они должны были передать ложные координаты и вернуться через коллектор. Теперь тишина заполняла все варианты сразу: разбитый телефон, заваленный выход, плен. Я не позволила себе дописать последний вариант.
Когда в окне появились машины, дочь внутри замерла. Я отошла от стекла, выпила несколько глотков воды и приняла назначенную таблетку железа. Она не могла вернуть силы за минуту; это было всего лишь упрямое соблюдение режима в жизни, где любой порядок давно рассыпался. Если мне придётся выйти к ним, я выйду на ногах, а не в виде тела, которое придётся выносить. Это была не храбрость. Просто у моих детей осталось слишком мало взрослых, и я не имела права умереть эффектно.
— Сколько? — спросил Андрей за моей спиной.
— Пять машин. Может, шесть. Последняя осталась за поворотом.
Он выругался, коротко и бесцветно, нажал на защёлку магазина, хотя мы оба знали: патронов не хватит даже для красивой смерти. В соседнем отсеке без наркоза вытаскивали осколок, а снаружи люди моего мужа замыкали кольцо. Ещё два месяца назад я верила, что Максим ведёт свою войну ради нас. После облав, голода и его молчания я уже не знала, осталось ли в нём хоть что-то от мужчины, которому я доверила жизнь наших детей.
— Уводим детей через тоннель, — сказал Андрей. — Стефан встретит у северного выхода. Тая поведёт Марка, врач пойдёт сразу за ними. Если малыш устанет, его понесут. — Он не добавил, что дочь снова откажется от помощи. Это мы оба знали без инструкций.
— Тоннель простреливается.
— Тогда прикроем.
— Чем? Нашей семейной гордостью? Она, конечно, огромная, но пули пока не останавливает.
Он схватил меня за плечи и развернул. Лицо брата было серым от бессонницы, на скуле темнела засохшая кровь, в глазах горело то знакомое бешенство, которым мужчины нашей семьи заменяли страх.
— Даже не думай, Дарина.
— Я ещё ничего не сказала.
— Ты уже попрощалась с комнатой взглядом.
Я усмехнулась, хотя губы не слушались.
— Ненавижу, когда ты становишься наблюдательным в самый неподходящий момент.
— А я ненавижу, когда ты называешь самоубийство стратегией.
За стеной ударил усиленный динамиком голос:
— Дарина Воронова! Выходите одна, без оружия. В случае сопротивления здание будет зачищено.
В подвале проснулись дети. Сначала один плач, потом второй — и через несколько секунд помещение наполнилось всхлипами, шёпотом, молитвами. Маленькая девочка в чужой мужской куртке подняла на меня огромные глаза и спросила у матери, пришли ли плохие. Женщина прижала её к себе и солгала, что всё будет хорошо. От этой беспомощной лжи меня вывернуло до ледяных мурашек вдоль позвоночника. Я слишком хорошо знала цену взрослого обещания, данного ребёнку в минуту ужаса: оно потом всю жизнь гниёт внутри, если взрослый не сумел его выполнить.
Я сняла пистолет с пояса и положила на стол. Пояс давил на низ живота, и малышка стала двигаться чаще. Я положила обе ладони на округлившуюся кожу, дождалась ответного толчка и только тогда повернулась к двери.
— Нет, — повторил Андрей.
— Здесь двадцать семь раненых. Девять детей. Два врача. Если начнётся штурм, они погибнут первыми.
— А если ты выйдешь, погибнешь ты.
— Зато не первой. Уже неплохое повышение в должности.
Он ударил ладонью по столу так, что подпрыгнули пузырьки с лекарствами.
— Хватит прятаться за сарказмом! Ты хочешь к нему. Даже сейчас. Даже после того, как он назвал тебя предательницей и назначил публичную казнь, ты всё равно ищешь повод оказаться рядом!
Слова впились под рёбра, вывернули наружу то, что я пыталась удержать внутри. Да, хотела. Хотела увидеть его так мучительно, что пересыхало в горле и мышцы сводило от невозможности прикоснуться. Хотела убедиться, что за холодным лицом ещё живёт мой Максим, а если не живёт — похоронить его собственными руками. Но снаружи стояли не мои желания. Там стояли вооружённые люди, а за моей спиной плакали дети.
— Я ищу повод оставить вас живыми, — сказала я тихо. — Если ради этого придётся снова встать перед ним на колени, я встану.
— Он не заслуживает твоих коленей.
— Это не награда ему, Андрей. Это цена за них.
Я кивнула на подвал. Брат посмотрел туда, и лицо его дрогнуло. На полу лежал мальчик с перевязанным животом, рядом мать держала пакет с кровью выше его головы и шептала сказку, путая слова. Врач, не поднимая глаз, продолжал работать. В эту минуту мы оба поняли: выбора не было. Иногда выбор — просто красивое слово, которым люди прикрывают момент, когда приходится решить, какую часть себя отрезать первой.
— Потребуй Максима, — произнёс Андрей. — Не говори больше ни с кем.
— Именно это я и собираюсь сделать.
— И если они тронут тебя…
Я сжала пальцы на вороте куртки. — Ты ничего не сделаешь. Выведешь людей через тоннель, когда весь их отряд соберётся у фасада.
— Я не оставлю тебя.
— Оставишь. Потому что, если ты погубишь детей ради сестры, я выживу назло и буду напоминать тебе об этом каждое утро.
Он смотрел на меня долго, ненавидя за правоту, за прошлое, за Максима, за эту вечную привычку превращать собственное тело в щит. Потом прижал лоб к моему и зажмурился.
— Ты не железная.
— Знаю.
— Тогда почему каждый раз позволяешь им прощупывать, когда сломаешься?
— Потому что однажды они устанут раньше меня.
Я обняла его крепко, почти болезненно, вдохнула запах пороха и родной кожи, а затем отстранилась, прежде чем слёзы успели сделать меня слабее. Взяла белый медицинский бинт, обмотала вокруг запястья и вышла из подвала с поднятыми руками.
Холод ударил в лицо. Во дворе лежал тонкий снег, истоптанный тяжёлыми ботинками; на крышах соседних домов чернели стрелки, лазерные точки скользнули по груди и остановились на сердце. Я шла медленно, чувствуя каждый взгляд, каждый ствол, каждую трещину в земле. Впереди стояли люди в чёрной форме без знаков различия. Максима среди них не было.
— Оружие? — спросил командир группы.
— Осталось внутри вместе с моим желанием сотрудничать.
— Руки за голову.
— Я вышла добровольно. Не путайте пленницу с подарком.
Он подошёл ближе, высокий, бритый наголо, с маленькими бесцветными глазами. На бронежилете мигал красный огонёк. Значит, Лис смотрел. Возможно, Максим тоже. От этой мысли сердце ударилось о рёбра так, что стало больно дышать.
— Где Вороновы? — спросил он.
— Перед вами одна.
— Где остальные?
— Если вы не умеете считать, публичный суд получится особенно убедительным.
Его рот дёрнулся. Он схватил меня за запястье и резко заломил руку. Боль прошила плечо, но я не издала ни звука.
— Мне нужен Максим, — сказала я.
— Командир не разговаривает с террористами.
Я подняла подбородок. — Передайте командиру, что его жена вышла к нему без оружия.
— Бывшая жена.
— Попробуйте объяснить это ему, когда он вспомнит.
Он передал сканер женщине из группы. Та надела перчатки, провела прибором вдоль рук, спины и ног, не приближая его к животу, и спросила, чувствую ли я движения ребёнка. Я ответила, что да, крови нет, но низ живота тянет от бессонной ночи. Медик посмотрела на старшего группы так, будто заранее запоминала лицо человека, которого придётся останавливать.
— Внутри дети и раненые, — сказала я. — Я остаюсь у вас. Вы даёте им коридор.
— Условия ставит тот, у кого власть.
— Ошибаетесь. Условия ставит тот, кто знает, насколько сильно вы боитесь оставить меня мёртвой до суда.
Его взгляд метнулся к красному огоньку на броне. Попала. Максим приказал доставить меня живой, и этот приказ держал их за горло лучше любого оружия.
— Коридор будет, — процедил командир. — Если назовёшь северное убежище.
— Не знаю такого.
— Назовёшь.
Меня посадили на колени прямо в снег, но медик успела подложить под них свёрнутую куртку. Мягкие ремни застегнули на запястьях спереди. Старший ударил меня тыльной стороной ладони по лицу. Губа лопнула о зубы, но ладони остались перед дочерью, а ноги — подо мной.
Из разбитого окна донёсся детский плач. Совсем близко, тонко, надломленно. Один из стрелков вскинул автомат. Я не могла позволить себе бросок: большой живот делал равновесие слишком хрупким. Поэтому выпрямилась на коленях и подняла связанные руки между стволом и окном. На секунду стрелок потерял линию огня и замер.
— Там ребёнок! — крикнула я. — Опусти оружие!
Охранник схватил меня за плечи и дёрнул от стрелка. Я покачнулась, но медик подставила плечо и не дала мне упасть. Никто не прикоснулся к животу, однако от резкого движения внутри потянуло болью. Я закрыла живот связанными руками и продолжала смотреть на автомат, пока мужчина не опустил ствол.
— Здесь нет боевиков, — выговорила я в снег. — Только раненые. Хотите показать, какие вы герои, — начните с пятилетних.
Ладонь на плече сжалась сильнее.
— У тебя отвратительная привычка говорить лишнее.
— А у вас удобная привычка называть приказом всё, за что нормальному человеку было бы стыдно.
Командир знаком велел поднять меня. Меня дёрнули за связанные руки так резко, что плечевые суставы обожгло. Перед глазами плавали чёрные пятна, кровь стекала с губы на подбородок, но я успела увидеть: возле дальней стены мелькнула тень Андрея. Он не ушёл. Стоял там, где его могли убить одним выстрелом, и ждал, пока я куплю остальным ещё несколько минут. Я едва заметно качнула головой. Он ответил взглядом, полным такой боли, будто это на колени поставили меня, а позвоночник медленно ломали ему.
— Пусть выходят, — сказала я командиру. — Раненые и дети. Вы получите меня и пустое здание.
— Я получу тебя, здание и имена.
— Удивительно. Столько вооружённых мужчин понадобилось, чтобы торговаться с одной безоружной женщиной.
— Слабовато, — прошептала я. — У вас собеседования по жалости проводят?
Он снова ударил меня по лицу. Из разбитой губы снова пошла кровь. Я не убрала рук с живота.
— Где семья?
— У вас удивительно бедный словарный запас.
Командир присел передо мной.
— Твой Максим мёртв. Осталось тело, которое подписало тебе приговор. Кого ты защищаешь?
— Людей от таких, как ты.
— Он сам приказал судить тебя.
— Тогда пусть сам и спрашивает.
Командир подошёл и схватил меня за подбородок, разворачивая лицо к объективу на своей броне. Большой палец вдавил разбитую губу в зубы. Я сидела на свёрнутой куртке, держа связанные руки перед животом, и не дала ему увидеть ни одной попытки отстраниться.
— Где остальные Вороновы?
— Спросите у того, кто писал вам второй приказ.
Его пальцы сжались на челюсти. Медик шагнула к нам, но один из бойцов заступил ей дорогу. Тогда она подняла переносной тонометр и развернула к командиру дисплей. Манжету она успела застегнуть на моём плече до его подхода.

