
Полная версия:
45. Выстрел в сердце
— Ты можешь его спасти?
Вопрос звучит как приказ.
Я медленно поворачиваюсь, ощущая, как в груди разрастается паника, как адреналин ударяет в голову. Я не знаю, кто они. Не знаю, что здесь происходит. Но я вижу кровь. Вижу рану.
И знаю, что если ничего не сделать — он не доживёт до утра.
***
Горячая, липкая, насыщенная железом кровь стекает между моих пальцев, просачивается под ногти, пропитывает тонкую ткань халата, впитывается в кожу. Её слишком много. Я вижу, как пульсирует рана, выталкивая наружу жизнь, как он судорожно дёргается, когда я разрываю рубашку поперёк груди, обнажая изувеченную кожу.
Пуля вошла ниже правого ребра, и это хуже всего. Я вижу, как тёмная жидкость продолжает вытекать, знаю, что печень скорей всего разорвана и где-то в глубине брюшной полости повреждён кишечник. Это не просто рана. Это часовой механизм, ведущий к смерти.
Он почти не реагирует. Только судорожно втягивает воздух. Лицо бледное, напряжённые скулы покрыты испариной, челюсть сжата так, что заходят желваки. Он держится, но боль разъедает его изнутри. Глаза открыты – чёрные, тяжёлые, полные той темноты, которая не боится смерти. А потом веки дрожат, опускаются, он судорожно выдыхает, и мне кажется, что я его теряю.
— Mokvdeba! Is mokvdeba!
Голос взрывается рядом – громкий, грубый, резкий, как выстрел. Мужчина, который до этого нависал надо мной, кричит, срывается, и мне не нужно понимать языка, чтобы уловить смысл.
"Он умирает!"
_____
Я не смотрю на него, не реагирую. Я знаю, что он умирает. Я чувствую это руками. Чувствую, как пульсирует под моими ладонями его жизнь, вытягиваемая невидимой рукой куда-то в темноту.
— Gadakete ragac! Akhla!
"Сделай что-нибудь! Сейчас же!"
Я не думаю. Я зажимаю рану, давлю так сильно, что он дёргается под моими пальцами, едва заметно, почти незаметно, но всё же живой. Я знаю, что времени мало. Я знаю, что если не остановить кровотечение – он не доживёт до ближайшего перекрёстка.
— Ver moukhtes! Ar sheidzleba!
"Он не должен умереть! Это невозможно!"
Я зажмуриваюсь на секунду, глубоко вдыхаю, пытаясь поймать этот адреналин, этот страх, этот невыносимый жар крови, бьющийся в висках. А потом просто начинаю работать.
Кровь не останавливается. Она липкая, горячая, густая, будто жаждет покидать его тело, вытекает из глубины, тёмными потоками стекая по коже, пропитывая ткань, забирая с собой время, которого у нас больше нет. Я прижимаю к ране повязку, давлю так сильно, что мои пальцы немеют, но это не имеет значения. Нужно достать пулю. Сейчас же.
- Аптечка есть? – хрипло ору я.
- Давай аптечку, Гиви!
- Что надо?
- Пинцет! Нож! Продезинфицировать! Чем-нибудь! Что ест? Водка, спирт, одеколон, виски! Что угодно!
Он возится, я держу пальцами рану. Меня трясет. В голове отсчитываются секунды.
Второй бросает мне нож. Чистый. Но грязный для такой работы. Я ловлю его, металл холодный, но скоро он нагреется от его крови.
— Делай.
Голос второго рвётся сквозь шум в ушах, через хриплое дыхание раненого, через мой собственный пульс, бьющийся в висках. Я знаю, что делать.
Глубоко вдыхаю, крепче зажимаю пальцы на рукоятке и резко разрезаю кожу.
Лезвие скользит по плотной ткани мышц, проникает глубже, кровь хлещет сильнее, но я вижу — там, в глубине, что-то блеснуло.
Мужчина не кричит. Только напрягается, скулы заныли под кожей, губы побелели от напряжения, а пальцы, сжатые в кулаке, дрожат. Какого чёрта? Это невозможно. Такая боль — и ни единого звука.
Я засовываю внутрь пинцет, чувствую, как металл скользит по плоти, задевает пулю, крепко цепляет её за край, и потом резкий рывок — пуля выходит, я вижу её в свете фар, покрытую кровью, маленькую, никчёмную, но именно она могла его убить. Не могла. Ещё может.
Кровь хлещет. Я резко отбрасываю пулю в сторону, перехватываю повязку, сильнее прижимаю её к ране, но он уже не реагирует.
— Гия! – орет второй мужчина.
Но он отключается. Голова запрокидывается, ресницы дрожат, грудь вздымается слишком слабо.
— Не смей! Открой глаза! Это я! Давид! Твой брат!
Я хватаю его за лицо, резко бью по щеке, а внутри всё уже стучит паникой: нет, чёрт, только не сейчас, не после того, как я только что вытащила эту чёртову пулю!
Тот второй держит его за плечи, встряхивает, что-то быстро шепчет, но я слышу только его дыхание. Слабое. Медленное. Как будто смерть уже поставила на него руку.
— Доктор...
Его губы едва двигаются. Я не уверена, то ли он позвал меня, то ли просто выдохнул.
Но он ещё жив.
Машина срывается с места, резкий толчок бросает меня в бок, воздух с силой выбивает из лёгких, но я не замечаю этого. Я не слышу визга шин, не чувствую, как меня кидает по сиденью, не вижу мелькающих за окном огней ночного города. Всё, что есть сейчас — это кровь на моих руках.
Густая, тёплая, она уже начала засыхать, превращаясь в липкую маслянистую корку. Пальцы дрожат, ладони вспухли от напряжения, ногти испачканы по самые лунки. Я разглядываю их, но это не мои руки. Это руки человека, который только что вытащил пулю из живого тела в темноте чужой машины.
— Давай быстрее, брат! Выжимай!
Голос Давида взрывается где-то рядом, резкий, глухой, полный напряжения. Я чувствую, как он наклоняется к тому, кого назвал Гией, чувствую, как машина ловит каждую кочку, но мне всё равно. Я сделала всё, что могла.
Гия ещё жив. Пока что.
Но я не знаю, насколько этого хватит.
Воздух внутри машины тяжёлый, наэлектризованный, в нём смешались металл, табак, виски и чужая агония. В висках шумит, сердце стучит неровно, сбито, но я не могу перестать смотреть на свои руки. Это не первая кровь, которую я вижу.
Но впервые эта кровь кажется мне моей.
Книга участвует в литмобе "Развод в 45"
Глава 6
Машина врезается в ночь, её фары разрывают мрак, но мне кажется, что этот мрак гуще, чем воздух. Он тянется к нам, он хочет забрать его. Кровь под моими пальцами ещё тёплая, но уже вязкая, и я понимаю, что теряю его. Секунды превращаются в смертельный отсчёт, и если я не сделаю что-то прямо сейчас – он не доживёт.
Я поднимаю голову, встречаюсь взглядом с Давидом – его лицо искажено, но он не паникует. Он злит меня этим, его ледяное самообладание, его контроль, но я знаю – это только снаружи. Внутри он такой же разъярённый зверь, как я, такой же готовый перегрызть горло этой ночи, если она попытается забрать Гию. И мне…если я его не спасу.
— Остановись у аптеки! – мой голос звучит резко, безапелляционно. Не прошу. Приказываю.
Давид щурится, его челюсть ходит ходуном, словно он удерживает поток ругательств.
— Нет времени!
— Если ты не достанешь антибиотики и нормальное обезболивающее – он сдохнет прямо здесь, у тебя на руках!
Он резко выдыхает, рвано, срывается на что-то по-грузински, резкое, злое, но командует водителю:
— Гачерде, dzalian stsrapad! (Остановись, быстро!)
Резкий поворот, тормоза визжат по асфальту, меня кидает вбок, но я не замечаю. Машина останавливается у круглосуточной аптеки.
Давид не задаёт вопросов. Не ждёт. Не раздумывает. Он выходит, захлопнув дверцу так, что дрожат стёкла. Я смотрю, как он уходит, его шаги твёрдые, решительные, злые.
Гия корчится в полусне, его лицо покрыто потом, губы двигаются, но звука нет.
— Держись… – я шепчу, не зная, слышит ли он. Автоматически глажу потные волосы. Передо мной человек. Ему больно, плохо… и он умирает.
Минуты тянутся, как раскалённый воск, и когда дверь снова распахивается, я от страха вздрагиваю.
Давид молча швыряет пакет мне на колени.
— Хватит? – его голос хриплый, короткий, словно он только что отбил этот вопрос у самого дьявола.
Я смотрю на него, глаза горят, голова раскалывается от переизбытка эмоций, от злости, от страха, от обречённости.
— Я не Бог. – выдыхаю тяжело, почти шёпотом. – Но попробую.
Машина ныряет во двор, и в какой-то момент я понимаю, что ожидала совсем другого. Серый ангар, заброшенный склад, тёмный подвал с голыми стенами, запах сырости и страха — вот что рисовало сознание, пока меня везли в неизвестность. Но вместо этого я вижу гладкий чёрный асфальт, идеально выложенный камень подъездной дорожки, аккуратно подстриженные кусты, фонари, отбрасывающие мягкий свет на мраморные ступени. Ворота закрываются бесшумно, как капкан, защёлкивая меня в новом, чужом мире, который не просто пугает — выбивает из-под ног последние опоры.
Этот дом не похож на логово преступника. Это чья-то жизнь. В нём нет показной роскоши, от которой веет безвкусицей. Всё здесь дорого, но сдержанно: прямые линии, дорогая древесина, матовый блеск стекла, высокие окна, из которых льётся тёплый свет. Это не временное убежище. Это дом, в котором живут.
Я моргаю, пытаясь осознать, что меня привезли не в место, где людей убивают, а туда, где они завтракают по утрам, пьют кофе, смотрят телевизор, читают книги в кожаных креслах у камина. Где живут размеренной, обустроенной жизнью — своей, непохожей на мою.
Но именно это пугает сильнее, чем если бы меня втащили в тёмное подполье с липкими от чужой крови стенами.
Вонь страха я бы поняла.
А в этом доме — тепло.
В этом доме опасность пахнет кофе и специями.
И от этого страшнее в тысячу раз.
Гия умирает.
Я слышу его дыхание — хриплое, тяжёлое, болезненное, чувствую, как его вес наваливается на Давида, тянет вниз, но тот не отпускает. Он заталкивает его внутрь, не спрашивая, не предупреждая, и я спотыкаюсь, почти падая, но тут же снова сцепляю пальцы в кулаки.
— Куда?
— На стол.
— В кухню! Налево! – орет Давид.
Большой, массивный, из тёмного дерева, он стоит в центре просторной кухни, рядом с белоснежными шкафами и идеально чистыми стеклянными фасадами. Этот стол видел ужины, завтраки, бокалы красного вина, горячие тарелки супа, чьи-то руки, сжимающие друг друга в вечерней тишине.
Но не кровь.
Не такая боль.
— Клади!
Давид рывком запрокидывает брата на столешницу, сметая на пол полотенце, стеклянную бутылку с водой, пустую чашку. Грохот разносится по кухне, как выстрел, но никто не вздрагивает.
Гия бледный, его губы пересохли, лицо покрыто испариной.
Я хватаю шприц, резким движением вскрываю ампулу, не думаю. Времени нет. Если не ввести антибиотики сейчас, инфекция убьёт его быстрее, чем он успеет открыть глаза.
Игла входит под кожу в вену, я нажимаю на поршень, чувствуя, как Давид смотрит на меня.
Не на брата. Не на его рану.
Только на меня.
Я должна спасти его.
Не потому что хочу.
Потому что если он умрёт, меня тоже не оставят в живых.
Но если он выживет…
Я вдруг понимаю, что это ничего не изменит. Потому что я уже здесь. В этом доме. В этом мире. В этой клетке.
Кровь сочится, пропитывает столешницу, стекая по её гладкой поверхности, и я почти слышу, как она капает вниз, на мраморный пол. Я не чувствую холода, не чувствую боли в пальцах, но знаю — они дрожат. Я разрезаю кожу шире, осторожно, но быстро, чтобы добраться глубже. Всё, что происходит, неправильно, ненормально, против всех медицинских протоколов, но у меня нет выбора. Я должна зашить.
Я тянусь за нитками, но, раскрыв пакет, замираю.
Кеторол. Спирт. Бинты. Антибиотики. Но где, чёрт возьми, шовный материал?!
Я поворачиваюсь к Давиду, чувствую, как пульс ударяет в виски.
— Где нити?!
Он щурится, как будто я спросила, где в этом доме оперблок с ультрасовременным оборудованием.
— Какие ещё нити? Ты не можешь взять эти?
Он кивает на бинты.
Я закрываю глаза. Вдыхаю. Глубоко. Иначе я начну кричать.
— Бинты?! Ты серьёзно?!
— Ну а что тебе ещё нужно? Я достал всё, что смог.
— Ты думаешь, в аптеке продают всё для внутренних швов? — голос срывается, пальцы сжимаются в кулак. — Мне нужен хирургический шовный материал! Викрил! Кетгут! Нейлон! Чёрт, хоть что-то! Я думала здесь что-то есть!
Он медленно поворачивает голову, глаза вспыхивают раздражением и злостью.
— Почему ты не сказала раньше?!
— А когда я должна была сказать?! В тот момент, когда ты швырял пакет мне в лицо?!
Он делает шаг вперёд, нависает надо мной, сжимает кулаки.
— Ты могла сказать в машине!
Я вскидываю подбородок, усталость и бешенство плещутся во мне, как кипящая смола.
— А ты мог догадаться, что операции не делают только с Трамадолом и бинтами! Или ты привык, что твои люди умирают, как собаки, без нормальной медицинской помощи?!
_______
Давид всматривается в меня, его плечи вздымаются от тяжёлого дыхания. Он не отвечает.
Он просто разворачивается и уходит.
Я опускаю взгляд на рану. Гия всё ещё дышит.
Но времени нет.
Через несколько минут Давид возвращается. В руке чёрная резная шкатулка. Он резко открывает её, переворачивает, высыпая содержимое на стол.
Я смотрю в изумлении.
Иглы. Нити. Старые, новые, скрученные в клубки. Некоторые явно не предназначены для хирургии, но среди них я вижу то, что мне нужно.
Шёлковые нити.
Они не идеальны, но они спасут его.
Я беру иглу, но в этот момент Давид щёлкает зажигалкой и подносит пламя к металлу.
Я замираю.
— Ты серьёзно?!
Он поднимает на меня взгляд, с вызовом.
— Ты хотела стерильности? Вот тебе стерильность.
Я смотрю, как игла накаляется, темнеет, покрывается копотью.
Это не больница. Не операционная. Это другой мир.
И здесь правила другие.
Я не могу с этим спорить.
Я просто беру иглу и начинаю сшивать его обратно.
Игла входит в ткань с хрустом. Я чувствую это кожей. Чувствую, как металл разрывает мясо, как поддаётся надавливанию, как тянет за собой шёлковую нить, соединяя разорванное обратно.
Последний шов.
Я медленно, осторожно затягиваю узел, ловя дрожь в собственных пальцах. Кровь больше не хлещет, но пятна на коже, на столе, на моём халате уже не отмыть.
Я не замечаю, как всё вокруг становится размытым, как тело перестаёт слушаться, как силы утекают сквозь пальцы вместе с чужой жизнью.
Но я замечаю его. Резкий вдох. Гия напрягается.
Я чувствую, как твёрдеют мышцы под моими пальцами, как дёргается грудная клетка, как он пытается вырваться из забытья.
Его не должно здесь быть. Его сознание не должно возвращаться.
Но он не слушается правил.
Я едва успеваю убрать руки, как он резко напрягается.
Плечи дёргаются. Зубы стискиваются так сильно, что я слышу скрежет.
Я поднимаю взгляд.
И натыкаюсь на его.
Чёрные. Глубокие. Безумные.
В них слишком много жизни для того, кто только что был на грани смерти.
— Терпи!
Давид рычит, вжимая его в стол, сильные руки сжимают плечи, удерживая в реальности.
Но Гия не кричит. Он смотрит на меня. И в этом взгляде нет боли.
Только тёмная ярость, вырванная из-под земли. Я не могу отвести взгляд.
Последний узел.
Я отпускаю иглу.
Мир медленно рушится.
Я падаю на стул, чувствуя, как колени превращаются в вату, как тело наконец сдаётся. Руки дрожат. Лоб мокрый.
Сердце выбивается из ритма. Я смотрю на него.
Бледный. Губы потрескались. Веки дрожат. Я не понимаю, радоваться мне или бояться.
Давид выдыхает, но не расслабляется.
Он смотрит на меня.
Долго. Тяжело.
Будто осознал что-то, чего я ещё не понимаю.
Кровь больше не льётся рекой. Края раны соединены, кожа натянулась, застывая под тугими узлами. Последний шов затянут, крепко, надёжно.
Я выдыхаю, чувствуя, как грудь сжата в тисках, как воздух внутри пропитан металлом, потом, адреналином, болью.
Пинцет дрожит в пальцах, и я почти не осознаю, как кладу его на стол, как медленно отстраняюсь от раны. Мои руки — чужие, испачканные, с тонкими разводами крови, запёкшейся под ногтями. Я не чувствую их. Не чувствую ничего.
Я сделала всё, что могла.
Теперь только время покажет, выживет он или нет.
— Всё?
Голос Давида звучит хрипло, надтреснуто, словно он сам не дышал всё это время.
— Да.
Я не узнаю своего голоса. Он пустой. Выжатый.
Давид делает шаг назад. Выпрямляется, проводит рукой по лицу, будто сметая напряжение последних часов, всю ту чёрную, давящую тяжесть, которая висит в воздухе, как предгрозовая тьма.
Щелчок зажигалки.
Оранжевый отсвет пляшет на его скулах, когда он медленно затягивается, стряхивает пепел в раковину, не сводя с меня взгляда.
— Он выживет?
Я сглатываю. В горле сухо, но на языке привкус металла.
— Если не начнётся заражение — да.
Я пытаюсь встать, но ноги не держат. Колени подгибаются, и я оседаю обратно на стул, резко, глухо, бессильно.
Тишина слишком громкая.
Глухая, липкая, чужая.
Здесь нет надрывного писка мониторов, как в больнице.
Нет равномерного гудения аппаратов.
Нет ровного ритма капельницы, отмеряющего шансы пациента.
Есть только тяжёлое дыхание мужчины, которого я только что вытащила с того света.
И взгляд Давида.
Я чувствую его слишком близко.
Слишком явственно.
— Когда я могу уйти?
Слабый хрип. Лёгкий, едва уловимый звук. Я замираю.
Давид тоже. Мои глаза медленно опускаются вниз. К мужчине на столе.
Гия.
Он не без сознания. Он смотрит. Темнота его взгляда глубокая, затягивающая, но в ней нет пустоты.
Он очнулся. Он видит меня.
Губы едва шевелятся.
Голос срывается в низкий, обожжённый шёпот.
— Nikudaa ar tsavida…
Я слышу слова, не понимая их смысла.
Но по тому, как на моё запястье медленно сжимаются чьи-то пальцы, я догадываюсь.
— Ты никуда не пойдешь! Брат приказал!
Глава 7
Анжелика Онегина была хрупкой, тонкой, как будто сотканной из утреннего воздуха, того самого — прохладного, звенящего, в котором ещё не разогрелись звуки. Ей было девятнадцать, и она не видела с восьми лет. Но в ней не было жалости к себе. Она не знала, как сейчас выглядит, но чувствовала — в её теле зреет что-то новое, сильное, важное. Женщина. Спокойная, глубокая, взрослая. Женщина, которая растёт во тьме, как цветок, пробивающийся сквозь камень — не ради чужих глаз, не ради аплодисментов, а просто потому, что не может не расти.
Русые волосы — мягкие, пушистые, слегка волнистые — спадали на плечи, она часто заплетала их в косу, не глядя, ловко, с отточенным движением пальцев, как музыкант настраивает струны. Кожа — светлая, почти прозрачная, на щеках — нежный розоватый румянец, который делал её похожей на фарфоровую куклу. Но глаза — голубые, пронзительные, сияющие странным светом — светом изнутри. Глаза, в которых было всё: детство, тьма, боль, гордость. Глаза, которые не видели света, но умели смотреть.
Она запоминала всё — голоса, интонации, шаги, дыхание. У неё была отличная память, музыкальный слух, она училась на музыкального терапевта, играла на пианино, подбирала мелодии по вибрациям, жила в ритме невидимых аккордов. Её голос был тихим, как журчание воды по камням, но слова — точными. Она редко говорила — но если говорила, к ней прислушивались.
Лада называла её “мой свет”. Но на самом деле свет был в ней самой — просто тонкий, неяркий, невыносимо чистый. И когда она шла по квартире, считая шаги, зная на ощупь каждый угол, каждую скрипучую доску, она не спотыкалась. Не боялась. Потому что страх — это когда нет никого. А у неё всегда была Лада.
Теперь Лады не было.
И в груди у Анжелики загоралась новая сила — та, что заставляет идти, даже когда не видишь дороги.
Утро без Лады было тише, чем обычно. Не просто тише — иначе тише. Эта тишина не была покоем. Она была… тяжёлой, натянутой, как струна, которую вот-вот сорвёт. Как воздух перед бурей — плотный, неподвижный, чужой.
Анжелика шла по полу босиком, считая шаги. Пальцы ног едва касались паркета — она ловила звуки, вибрации, дыхание дома. Он дышал по-другому. Слишком глухо, как будто стены что-то прятали. Её ладони скользнули по дверному косяку, потом — по столу. Каждое касание — как маркер на карте, по которой она двигалась с той уверенностью, которая рождалась не из зрения, а из памяти.
Она не чувствовала тревоги. Пока что.
Просто что-то… не так.
На кухне она открыла шкаф — второй слева, верхняя полка, чашка с тонким краем. Потом — чайник, потом — баночка с крупнолистовым чаем. Всё привычно. Всё по памяти. Она даже на секунду позволила себе лёгкую улыбку, вспомнив, как Лада учила её держать нож — не остриём вверх, не пальцы под лезвие. Как заваривать чай — не кипятком, а водой чуть остывшей.
Тепло этих воспоминаний отступило, как только она поняла: Лада не вернулась.
Она присела на табурет, чашка так и осталась в руке, пар от чая касался лица — мягко, почти ласково. Но вкус казался мёртвым. Она сделала глоток и сразу отставила чашку. Аппетит исчез.
На миг она сжала губы, прикусила нижнюю — привычка, от которой Лада всегда отучала.
“Всё хорошо,” — подумала Анжелика. — “Может, внеплановая операция. Может, срочный вызов. Она же хирург. У неё бывают сутки, когда не до сна, не до звонков.”
Но в груди начало разрастаться что-то медленное и холодное. Не паника. Пока ещё нет. Но предчувствие.
Она встала. Снова на ощупь — дверь, коридор, сотовый. Пальцы пробежали по кнопкам. Гудок. Один. Второй. Третий. И... автоответчик.
Голос Лады — уверенный, спокойный, сильный — вдруг показался чужим, далёким.
Анжелика не повесила трубку сразу. Просто стояла, прижимая к щеке холодный пластик.
Но уже чувствовала, что мир, в котором она ориентировалась без глаз, стал незнакомым.Она ещё не знала, что всё изменилось.
Анжелика положила трубку и тут же снова взяла её в руки. Пальцы двигались быстро, уверенно — на память. Она знала, куда нажимать. Телефонная книга в голове была выстроена как партитура: чётко, без пауз, в нужной тональности.
Первой была больница.
— Доброе утро. Это Анжелика Онегина. Я ищу свою сестру, Ладу Лаврину, кардиохирурга. Она не вернулась домой.
— Лада Александровна?.. Подождите, сейчас посмотрю расписание…
Шуршание бумаг, щелчки клавиш.
— Сегодня её смены не было.
Анжелика едва заметно отстранила трубку от уха. Медленно вдохнула.
— Вы уверены? Она ушла вчера утром на работу.
— Вчера у неё была внеплановая операция, насколько я помню, но… она покинула больницу вечером.
— Во сколько?
— Кажется, около восьми. А потом она ушла.
Кажется. Слово, от которого что-то внутри Анжелики оборвалось.
Она положила трубку. Позвонила в приёмную. Потом в отдел кадров. Потом в ординаторскую. Потом в знакомую медсестру — Олю, та всегда отзывалась.
Никто не знал. Никто не слышал. Никто не видел.
Каждое «нет» — как шаг в пустоту. Как удар, не по телу — по звукам.
Она крепче сжала телефон в пальцах и перешла к следующему номеру. Тот, кого не хотела набирать. Глеб.
Пальцы дрогнули. Она не произнесла его имя вслух. Просто нажала на вызов.
— Да? — Голос сонный. Хриплый. Без напряжения.
— Это Анжелика.
— М-м… привет. Что-то случилось?
Она молчала секунду. Только дышала. Долго. Ровно. Как учили её во время приступов паники.
— Лада пропала.
— Что?
Он произнёс это слишком быстро. Слишком спокойно.
— Не вернулась домой. Не отвечает. Никто не знает, где она.

