banner banner banner
Миф моногамии, семьи и мужчины: как рождалось мужское господство
Миф моногамии, семьи и мужчины: как рождалось мужское господство
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Миф моногамии, семьи и мужчины: как рождалось мужское господство

скачать книгу бесплатно


Четыре самые распространённые категории гражданского статуса в американских отчетах Бюро переписи: состоящий в браке, разведённый, овдовевший, никогда не женатый. "Эта четверичная схема отвечает на три вопроса", рассуждает ДеПауло, – "Вы в настоящее время в браке? В противном случае Вы были когда-либо в браке? Если же Вы сейчас больше не в браке, то это потому, что Ваш супруг умер, или потому что Вы развелись? Взрослые, которые являются в настоящее время одиночками, должны объясниться. Напротив, те, кто в настоящее время женат, не должны указывать, были ли они всегда в том же самом браке, или находятся ли они в процессе распада их союза" (p. 59).

Тот факт, что именно одиноких называют "не состоящими в браке", подчёркивает существование древнего культурного императива, по которому все должны быть в браке (Гура, с. 9). Брак здесь украдкой транслируется как ценность. Даже английское слово "singlehood" переводится на русский не как "одиночность", а как "безбрачие", то есть опять делается акцент на нехватке, неполноценности (можно сравнить с термином "безногий", который не только описывает положение вещей, но и подразумевает, что у человека должны быть ноги).

В действительности вся культура наполнена предписаниями, почти каждый её элемент – фольклор, литература, живопись, кино, театр, ритуалы, традиции, даже одежда и домашняя утварь – всё это транслирует нам некие смыслы, которых мы невольно начинаем придерживаться. Все элементы культуры можно расценивать как ориентиры, направляющие человека, – множество неочевидных подсказок разбросаны вокруг, они буквально витают в воздухе, мы смотрим на них, мы слышим их, ходим по ним, прикасаемся, мы вдыхаем их и выдыхаем. Всё это шепчет нам, куда идти и что делать, что любить и что отторгать. Культура окружила нас образцами того, как надо поступать, что надо чувствовать и какие цели ставить.

Прекрасно известно, что детские сказки – это не просто способ занять детей перед сном, но и инструмент социализации ребёнка, механизм формирования особого восприятия мира (Эльконинова, Эльконин, 2008, с. 16). В сказке заложены основы понимания добра и зла и в целом социальных отношений в сложившемся обществе (Улыбина, 2003, с. 106). Неся в себе следы архаики, прошлых эпох, ритуалов, обрядов и опыт жизнедеятельности многих поколений, сказка транслирует систему ценностей людей минувших эпох. Сказку можно рассматривать как способ передачи знаний о социальной реализации человека (Зинкевич-Евстигнеева, 2006, с. 7); слушая сказки, ребёнок накапливает в глубинах своего бессознательного некий "банк жизненных ситуаций", который может быть активизирован в случае необходимости, или останется в пассиве (с. 12).

Иначе говоря, да, сказка оказывается пресловутым ориентиром, но в каком социальном пространстве? В пространстве давно ушедших эпох. Ведь анализ сказок выявляет очень древнюю их природу – сюжетные линии транслируют образ жизни, существовавший как минимум во времена неолита (6–9 тыс. лет назад) или даже мезолита (10–12 тыс. лет назад), хотя некоторые исследователи обнаруживают в сказке и вовсе следы палеолита (Кузьменко, 2014, с. 19), ведь там часто присутствуют персонажи, добывающие пропитание охотой, что свойственно доземледельческому периоду (там же; и с. 62). То есть сказка транслирует образцы ценностей и поведения из такой глубокой древности, которая утратила часть своей силы более 10 тысяч лет назад, но, тем не менее, подготавливает ребёнка именно к тому, древнему целеполаганию и поведению. Ключевым же оказывается то, что эта древняя сказка даёт представление и об "идеальной семье" (Абраменкова, 2008, с. 102), заодно подготавливая девочек к практике брака, обязательным элементом которого оказывается оставление родного дома, в итоге ведущее к удачному замужеству (Кузьменко, 2014, с. 27).

Таким образом, сказка подготавливает ребёнка к тем способам реагирования, которые были характерны древним обществам охотников-собирателей, закладывает в их психике сценарии давно исчезнувших обществ, существовавших в совершенно иных материальных и социальных условиях. Есть от чего насторожиться, разве нет? Насколько адекватны такие «вливания» в мозг детей уже многократно изменившегося общества? Повальная практика разводов, в разные годы доходящая аж до 70 % однозначно свидетельствует о том, что воспроизводство архаичных институтов в современных условиях никак не соответствует реалиям.

Люди привыкли считать, что существуют некие незыблемые, общечеловеческие ценности, которые всегда были, есть и будут. Человеческая нога прочней всего стоит на древней почве, именно поэтому человек склонен представлять даже древнее прошлое в красках настоящего – ему так спокойнее. Ведь что если мы вдруг узнаем, что семьи, какой мы её знаем сейчас, раньше не было, и возникла она совсем недавно? Что если мы вдруг узнаем, что и сексуальное поведение человека в древности кардинально отличалось от современного? Что если моногамия (образование пары мужчина + женщина), так привычная нам сейчас, была не плодом какого-то естественного хода вещей, не плодом эмоциональной связи между людьми и даже не плодом развития каких-то социально-экономических отношений (как искренне верят марксисты), а результатом древней репрессивной по отношению к женщине идеологии, провозглашающей мужское господство?

О чём это нас заставит задуматься? И станет ли хотя бы просто поводом для беспокойства? Если поменять представления человека о прошлом, можно поменять и его отношение к настоящему, вот в чём трюк. Подмени систему координат, и получишь другого человека. Здесь и возникает главный вопрос: а что если раньше всё во многом было не так? Что если наши представления о прошлом в таких наиболее важных аспектах человеческой жизни, как брак, семья и сексуальность, ошибочны?

Начнём с развенчания мифа семьи, которая в прошлом сильно отличалась от семьи, известной нам сейчас. Раньше семья представляла собой совсем другую общественную структуру, которую сейчас бы никто семьёй не подумал назвать. В современности часто принято идеализировать семью прошлых эпох как более крепкую, более дружную, любящую и т.д., но это совершенно не соответствует действительности.

Часть I. Прошлое близкое и прошлое далёкое

Глава 2. Семья: вечная ценность, возникшая вчера

"Семья" – это слово почти священно. Но что это такое? Что такое семья? Давайте вкратце рассмотрим.

Люди уверены, будто семья, какой она нам известна сейчас, существовала всегда. Не зря в народе ходят примеры из сферы наивной лингвистики, согласно которым само слово «семья» восходит то ли к старорусскому "семя", то ли к "семь Я" и, таким образом, в обоих случаях будто бы отображает сакральный вопрос продолжения рода, продолжения себя (и мало кого при этом волнует, что числительное «семь» в стародавние времена на самом деле имело несколько иной корень – "седм": седьмой, седмица). В действительности же, конечно, историческая картина с семьёй сильно отличается от представлений обывателя.

В античном Риме слово "familia" (в современности уже понимаемое именно как семья) даже не касалось супругов и детей – им обозначалась совокупность рабов одного господина (домашний раб – famulus), familia была велика, и порой преобладающая часть её членов не состояла в биологическом родстве (Гис и Гис, с. 10). Древнегреческий "oikos" также обозначал одновременно и домашнее хозяйство, в рамках которого продукция производилась и потреблялась, и самих участников этого хозяйства, живущих под одной крышей, но включавших в себя отнюдь не только мужа с женой и детьми, но и их рабов, зависимых и вольноотпущенников (Бессмертный, 1996, с. 348). То же касается и неолитического Китая (династии Инь/Шан – 1600 г. до н. э. – и в начале династии Чжоу – 1100 г. до н. э.), когда "едва ли вообще существовали семьи как самостоятельные социальные и хозяйственные ячейки. Парные брачные ячейки в ту пору были неотъемлемой частью более крупных социальных и хозяйственных объединений (род, родовая община, большесемейная община)" (Васильев, 2001, с. 125). Разумеется, аналогичная картина была характерна и для Древней Месопотамии (Гласснер, с. 410). Что касается Руси, то ситуация там ничем не отличается от приведённых выше примеров из других культур: в описаниях Домостроя XVI века мы обнаруживаем, что понятие "семья" применяется только к слугам, челяди, рабам (Найдёнова, с. 296; Пушкарёва, 2011, с. 46), а не к хозяину и хозяйке дома с детьми.

То же касается и термина "домочадцы" – если сейчас мы понимаем под ним именно членов современной семьи, то в старорусском языке домочадцами именовалась совокупность людей, по разным причинам попавшая в рамки одного домашнего хозяйства – помимо хозяина, хозяйки и их детей, это опять же слуги, наёмные рабочие (батраки), инвалиды и нищие, которых приютил хозяин дома. То есть слова, понимаемые нами сегодня в одном смысле, раньше имели смысл совсем другой. А это значит, что и концепции отношений между людьми тогда были совсем не теми, какие привычны нам сегодня, или, говоря иначе, тогда их в таком виде попросту не было.

Таким образом, проводя тождество между современной семьёй и формами объединения людей в прошлом, мы непременно совершаем ошибку и распространяем привычное нам понимание на эпохи, когда такого понимания совсем не было, да и структуры эти были в целом устроены иначе. Куда уместнее было бы называть объединения людей прошлого "домохозяйством", "домашним сообществом" (Найдёнова, с. 297), концепцией "всего дома" (das ganze Haus) (Зидер, 1997, с. 16) или множеством других вариантов (см. перечень: Косвен, 1963. с. 6), но никак не семьёй в современном нам понимании.

"Римская "семья" (familia) мало похожа на то, что называем семьёй мы", пишет историк Поль Вейн (2017, с. 12, 91), и его будто дополняет Ключевский, подмечая, что "старинный русский двор, сложная семья домохозяина с женой, детьми и неотделенными родственниками, братьями, племянниками, служил переходной ступенью от древнего рода к новейшей простой семье и соответствовал древней римской фамилии" (Ключевский, 2002, с. 94). Иначе говоря, объединения людей прошлого были далеко не той «семьёй», к которой мы привыкли.

"Термина "семья" Домострой в современном его значении не знает. Он оперирует понятием "дом" как обозначением некоего единого хозяйственного, социального и психологического целого, члены которого находятся в отношениях господства-подчинения, но равно необходимы для нормальной жизни домашнего организма" (Найдёнова, с. 303). То есть в прежние эпохи «дом» был куда шире современного понимания семьи (муж + жена + дети) и при этом был куда более важным, чем последняя – кровное родство имело далеко не первостепенное значение (Зидер, с. 16). По оценкам некоторых специалистов, в состав подобной "домовой общины" в определённые эпохи могло входить даже до 200–300 человек (Черняк, с. 54), на Руси она также могла насчитывать до 250 человек и оставаться стабильной в течение 150–200 лет (Абраменкова, с. 89).

Даже в средневековом Китае династии Мин (1368–1644 гг.) для наиболее близкого семье обозначения использовался иероглиф "цзя", который графически представлял собой сочетание знаков "крыша дома" и "свинья": то есть, опять же, в основе именно указание на дом и хозяйство как таковые (Малявин, 2008, с. 120; что, впрочем, не мешает автору удивительным образом находить в них признаки "родства по крови или браку" – несмотря на то, что в Китае той эпохи ещё существовала полигамия и институт наложниц).

Тот факт, что ещё в сравнительно недавнем XV веке (500 лет назад) концепции современной семьи даже не было, подтверждается тем, что мужа, жену и детей описывали не привычным нам термином «семья», а формулой "такой-то с женой и детьми" (Зидер, 1997, с. 16). То есть данному союзу даже не было своего названия, он никак принципиально не выделялся общественным сознанием из прочих объединений людей (Гис и Гис, с. 10). Мало того, даже дети не сильно воспринимались родителями как часть некоего обособленного союза, поскольку хозяйские дети, достигшие трудоспособного возраста, по своему положению стояли ближе к слугам, и даже сидеть за одним столом с родителями им было запрещено – их место было за столом слуг и батраков (Найденова, с. 301; Зидер, с. 53), даже в переписях населения дети нередко указывались как "батраки" или "служанки" (Шлюмбом, 2007, с. 164).

Социальные историки прекрасно знают, как сложно изучать структуру крестьянской «семьи» в Средневековье, поскольку тогда семьи в современном нам понимании просто не существовало (Бессмертный, 1991; Ястребицкая, 1985). "От исследователя как бы ускользает сам предмет исследования – семья, ибо понятие "семья" в современном смысле слова практически в них не встречается. Сплошь и рядом употребляются иные выражения для обозначения семейной домохозяйственной группы: "focus", "ignis"; "una carruca"; "sui omnes"; "hii qui ad ipsum pertinent"; "heredes sui" etc. По-видимому, в представлении составителей грамот и самих крестьян супружеская семья не являлась еще чем-то самостоятельным, обособленным и заслуживающим специального обозначения" (Габдрахманов, 1996, с. 31).

"Человек того времени не отграничивал себя с женой (или мужем) и своих детей от родителей, близких или дальних родственников, живших с ним под одной крышей, а также других лиц, не связанных с ним кровным родством" (Абрамсон, 1996, с. 103).

"Долгое время кровнородственные – вертикальные – связи доминировали над супружескими: и жена, и муж чувствовали себя прежде всего членами своего рода, а уж потом – членами домохозяйственной супружеской ячейки. Неудивительно, что современникам долгое время не приходит в голову называть супружескую чету (с их детьми) тем термином, которым впоследствии стали обозначать семью" (Бессмертный, 1996, с. 348).

Оформление «малой» семьи, которая нам привычна сейчас, происходит главным образом вместе с распространением такого явления, как город. Ещё в XI веке городов в Европе было очень мало – города в ту пору лишь "изредка встречаются" (Дюби,1994, с. 11; Гис, Гис, с. 160). Но в период 800–1100 гг. н. э. «малая» семья начинает всё чаще появляться то здесь, то там (Блонин, 1990, с. 144; Абрамсон, 1996, с. 104) – в разных регионах Европы эта тенденция начиналась в разное время, но в целом можно определить началом период именно IX–XI века. Этому оформлению «малой» семьи способствует совокупность факторов, среди которых и наконец-то сформулированный христианской церковью концепт моногамного брака (Гис, Гис, с. 63; Блонин, 1990, с. 143) (да-да, до этого времени христианство не очень беспокоилось по этому поводу и в целом вполне себе мирилось с полигамией, распространённой тогда в Европе), и определённые сдвиги в экономике, всё чаще вынуждающие людей переселяться из сельской местности в города, тем самым порывая с большими родственными группами (Абрамсон, 1988, с. 47).

Но «малая» семья в тот период Средневековья только распространялась – превалирующим же объединением людей по-прежнему оставалась «большая» семья, домохозяйственная община: на Руси она и вовсе будет оставаться таковой вплоть до конца XIX в. (Пушкарёва, 2011, с. 94). «Малая» семья раннего Средневековья всё ещё "как бы растворялась в других социальных группах, прежде всего в больших родственных коллективах" (Ястребицкая, 1982, с. 255).

Массово же ситуация меняется лишь в Новое время (в XVI–XVIII вв.) с индустриализацией, развитием капитализма, стремительным ростом городов и массовой миграцией в них сельского населения. В условиях городов необходимость в «большой» семье всё больше отпадала (поскольку отпадала необходимость иметь много рабочей силы для содержания хозяйства) – сначала в маленьких городских хибарках, а потом и в ещё меньших квартирах объединения людей становились всё меньше. Так ближе к XIX в. окончательно укрепилась современная нам семья (нуклеарная, от лат. «nucleus» – «ядро», состоящее отныне только из мужа, жены и детей; иногда в литературе встречаются упоминания и о «ядерной» или «атомарной» семье). Причём, детей с каждым последующим поколением также становилось всё меньше. Как подчёркивают историки, "и римляне, и варвары нашли бы брак и семью в 1500 г. кардинально отличными от тех, к которым они привыкли" (Гис, Гис, с. 307).

"… представление о семье как ячейке общества, состоящей из родителей и детей, отсутствовало практически до конца XVIII века. Современная семья – реально новый тип общественной группы. Когда мы говорим о семье в более ранние периоды, мы используем то же слово, но имеем в виду принципиально другую с точки зрения психологии структуру" (Николаева, 2017, с. 8; Давлетова, 2015, с. 136).

Только к середине XIX века, всё больше откалываясь от многочисленных родственных связей и исторгая из себя других людей (в лице работников и прислуги), в западной цивилизации получает распространение известный нам нынче "культ семьи" (Репина, 1996, с. 25). Тенденция этой «нуклеаризации» достигла своего пика только в XX веке, но одновременно с этим, институт семьи начал буквально «сыпаться»: число разводов в развитых странах стало немыслимым для прежних эпох (о связи между усилившейся «нуклеаризацией» и одновременным ростом разводов поговорим дальше). Главное, что здесь нужно понять, это факт, что современная семья – конструкция довольно «свежая» (Gillis, 1996, p. 133) (которую, правда, уже успели, то ли по ошибке, то ли из хитрости, окрестить «традиционной» и нагрузить соответствующими "традиционными семейными ценностями"). С возникновением этой новой формы человеческого сожительства возникли и некоторые иные аспекты, позитивных из которых оказалось мало. Но об этом позже.

Всё описанное наводит на мысль о существенных различиях в психологии людей прошлых эпох и человека современного. Люди прошлого ощутимо иначе оценивали и переживали свою общность, принадлежность к группе. Мы сильно ошибёмся, если будем полагать, что даже рабы, слуги и батраки были какими-то сторонними элементами в рамках «дома». Это были единицы одного слаженного коллектива, между которыми обязательно возникали эмоциональные связи и чувство родства. Не зря «Домострой» предписывал хозяйке радеть о слугах, «болезновать» им и быть «заступницей» перед хозяином (Пушкарёва, 2011, с. 46; Найдёнова, с. 300). Вообще, в рамках домохозяйства прошлого порой "не ощущалось явного различия между несвободными и свободными слугами и даже резко выраженной разницы между рабами и другими домочадцами, включая хозяев", так как все вместе бок о бок грелись у домашнего очага и спали на соседних кроватях под одной крышей многие годы (Абрамсон, 1996, с. 108). Даже у римлян между рабом и господином могли выстраиваться симпатии и любящие отношения (Вейн, 2017, с. 69). То же самое было характерно и для рабовладельческой эпохи США: между белыми женщинами и их чернокожими рабынями возникали эмоциональные связи, "они доверяли друг другу свои переживания и секреты и установили систему женской взаимовыручки. Многие хозяйки работали плечом к плечу с рабами" (Ялом, 2019, с. 259). Рабы, слуги и батраки в домохозяйствах прошлого – совсем не аналог современных ремонтных бригад из ближнего зарубежья, которые входят в наш дом поклеить обои и выложить плитку. Рабы, слуги и батраки в прошлом – совсем не сторонние люди, это часть самого дома, его домочадцы. Сейчас нам, родившимся и выросшим в изолированной нуклеарной семье, непросто представить такое положение вещей, когда даже от прочих родственников мы нередко стараемся держаться подальше.

Переход от одного исторического типа «семьи» к другому непременно связан и с глубинными переменами в психологии, с трансформацией такой пресловутой вещи, как "семейные ценности" (Абраменкова, 2008, с. 93). Если в прежние эпохи царили патриархальные отношения, и главным в семье был глыба-отец, живой монумент самому себе, то постепенный переход в XX веке к браку детоцентристскому (с ребёнком в центре семейной вселенной) или же к браку равному (эгалитарному, с равенством супругов), все эти трансформации наглядно отображают. Раньше – было иначе. И так, как сейчас – было не всегда.

"Семья с социально-психологической точки зрения представляет собой соответствующую исторически сложившимся нормам и ценностям данного общества социальную группу", пишет доктор психологических наук В. В. Абраменкова (с. 94), то есть психология семьи всегда и неминуемо соответствует веяниям своей эпохи: для одного времени внутри семьи характерны акценты на одном, для другого времени – акценты на другом. К примеру, если анализировать содержание сказок, то можно обнаружить, что сказки разных эпох (древнейшие, древние и более поздние) по-разному описывают значение брака в житейской парадигме героя. Брак в древнейших сказках – это лишь средство достижения героем каких-либо благ, например, волшебных предметов (выйти замуж/жениться, чтобы случилось то-то), а брак в сказках древнего периода уже является целью, ради которой совершаются подвиги (и свадьбой сказки этого периода, как правило, и заканчиваются); в ещё более поздних сказках повествование уже начинается в брачном положении героя (там же, с. 101). То есть на примере сказок можно видеть смещающееся значение брака в жизни людей разных эпох.

Для наглядности тезиса об эволюции психологии семьи (а значит, и её содержания в представлении людей) вернёмся к разговору об отношении к детям в "семье" прошлого.

1. Детско-родительские отношения прошлого

Тысячелетия назад, что на территории Европы, что на Ближнем Востоке жертвами вооружённых конфликтов становились не только взрослые, но и дети. Уничтожались целые поселения, включая и совсем малых детей – обнаружены многочисленные фрагменты детских черепов со следами от орудий. В работе антрополога М. Б. Медниковой имеется отдельная глава под говорящим названием "Опасность насильственной смерти. Дети не исключение" (2017, с. 59), где описывается множество подобных захоронений: в результате набегов уничтожались дети даже 3–5 лет. "Краниальные травмы в биоархеологических исследованиях служат мерилом агрессивности древнего сообщества", пишет Медникова. "С этой точки зрения, встречаемость травм на черепах совсем маленьких детей отражает степень агрессивности социума в отношении самых беззащитных членов" (с. 61). "Женщины и дети доминируют среди жертв насилия, у которых встречены травмы черепа" (с. 63). То есть детей уничтожали наравне со взрослыми. Никаких международных конвенций по защите прав детей ещё не было.

Отцы и дети

Факт массовых убийств детей в ходе вооружённых столкновений является лишь косвенным свидетельством отношения к детям. Что же касается собственно родительского отношения к детям минувших эпох?

Вышедшая в 1960 году книга Филиппа Арьеса по истории детства "Ребёнок и семейная жизнь при Старом порядке" произвела фурор в научном мире и породила массу исследований по этой теме, которые не прекращаются и по сей день. На примере разных исторических источников Арьес попытался показать, что к детям в прошлые эпохи относились совершенно иначе, чем принято сейчас, без какого бы то ни было трепета, во многом эмоционально отстранённо, а порой откровенно равнодушно. Детство не было выделено в какую-то особую категорию ценностей, и к детям относились, как к маленьким взрослым. Книга Арьеса породила много споров, но после полувековых дискуссий в целом современные учёные скорее склонны соглашаться с предложенными в ней выводами.

В прежние века отношение родителей к детям однозначно было куда спокойнее, чем сейчас, а зачастую было и просто жестоким. У большинства народов, входивших в Римскую империю, детоубийство было дозволенным явлением в случае рождения больных или "лишних" детей. В текстах двухтысячелетней давности легко можно встретить наказы мужа жене в духе "Если повезёт и ты родишь ребёнка, то, если это будет мальчик, пускай живёт, если же девочка, брось её" (Демоз, с. 43) или же философские рассуждения о праве мужчины делать со своими детьми всё, что вздумается, ибо "разве мы не сплёвываем лишнюю слюну или не отшвыриваем вошь, как нечто ненужное и чужеродное?" (там же, с. 45). В той же римской "семье" отец имел право по тем или иным причинам отказать новорожденному в принятии его в "семью" (susceptio), что обрекало последнего на смерть (Гуревич, 1982, с. 259). Также законодательно было разрешено продавать "лишних" детей в рабство, правда, уже во II в. до н. э. такая продажа была ограничена только очень маленькими детьми, которых родители не могли прокормить (Гис, Гис, с. 36). Продавать своих детей в сложных жизненных обстоятельствах было позволено во многих культурах разных эпох (Гулик, 2011, с. 93), о том же говорят и славянские источники XIII века. Вплоть до XVIII–XIX вв. крестьяне обращались с детьми настолько небрежно, что в частности этим была обусловлена высокая детская смертность. Всё это осталось зафиксированным в отчётах врачей тех лет. Частые смерти младенцев и маленьких детей матери воспринимали по большей части апатично (Зидер, 1997, с. 36). Историки, изучая институт материнства в прошлом, приходят к выводу, что материнство не является извечным и "естественным" свойством женщин, что материнская любовь не вытекает из пресловутого "природного инстинкта", которого, судя по всему, попросту не существует. По справедливому мнению историка медицины и психиатра Эдварда Шортера, эмоциональная связь между родителями и детьми является современным изобретением (Shorter, 1975). "В традиционном обществе матери равнодушно относились к детям, которым еще не исполнилось двух лет", категорично писал Шортер в своей книге "Создание современной семьи".

Исследователи отмечают, что почти на всех средневековых изображениях матери с ребёнком последний всегда показан проявляющим к ней нежность, в то время как мать почти всегда изображена безучастной, и картины, где мать также показана улыбающейся и проявляющей интерес к ребёнку, появляются в более поздний период (Демоз, с. 36). Такая ситуация характерна и для Древней Руси, где анализ икон и фресок подтверждает "скупость, сдержанность эмоций людей того времени, отсутствие известного по поздним памятникам умиления по отношению к детям" (Пушкарева, 1996а, с. 307). Попытка обратиться к библейским текстам в поисках демонстрации нежности и любви к детям в древности также приводит к неутешительному выводу: "Здесь мы находим многочисленные примеры того, как детей приносили в жертву, избивали камнями, просто били, но не обнаружим ни одного примера, показывающего хотя бы слабую степень эмпатии к детским потребностям" (Демоз, с. 31).

Переход от охоты и собирательства к земледелию и скотоводству около 10 тысяч лет назад привёл к усилению эксплуатации детского труда (Медникова, с. 12), и уже в возрасте 8–10 лет ребёнок вовлекался в нагрузки, почти сопоставимые со взрослыми (с. 14) – вплоть до конца XVIII в. это был примерный возраст наёма в батраки (Зидер, с. 51). Но с индустриализацией и развитием городов эксплуатация детей ещё более усиливается: отныне дети работают подмастерьями в ремесленных мастерских и в качестве дешёвой рабочей силы на фабриках.

Миф "святости материнства" точно никак не был характерен досоветской Руси, где в ходу были поговорки в духе "Каб вы, деточки, часто сеялись, да редко всходили" (Пушкарёва, 2011, с. 125). "Отношение к детям в простых семьях было обусловлено обстоятельствами отнюдь не личностными: лишний рот в семье был для многих непосильной обузой" (там же, с. 72). "Без них горе, а с ними вдвое", "Бог дал, Бог взял". В русских колыбельных песнях порой присутствовало даже пожелание смерти ребёнку: этот мотив присутствовал не так и редко – около 5% от общего числа колыбельных. Образ материнства, сейчас воспринимаемый как нечто священное, как величайший долг каждой женщины, в действительности возник совершенно недавно – в 1930-е годы под влиянием идеологического прессинга Советского государства (Шадрина, 2017, с. 112-121). Это стало вынужденной мерой в условиях тотального сокращения рождаемости тех лет, когда женщину прямо стали призывать "рожать советских богатырей" на благо государства. Вероятно, этим и объясняется тот факт, что на Западе бездетная женщина не испытывает такого сильного давления со стороны окружения, как это происходит на постсоветском пространстве (с. 321-324).

До 1930-х материнство никогда не описывалось в таких возвышенных тонах. Антрополог С. Б. Адоньева прямо указывает, что в традиционных крестьянских представлениях ни о какой "святости материнства" и речи не было. Да, в досоветские времена бездетность рассматривалась как показатель неблагополучия семьи, даже возможной порчи, но у этих воззрений были свои, вполне материальные причины. "Плодовитость обеспечивала увеличение земельного надела семьи (надел в царской России выделялся на мужскую душу), а также возможность выделения семьи в отдельное хозяйство. Смерть младенцев переживалась как горе, но не как трагедия", пишет антрополог. "Беременность и акт рождения переживались как особое состояние. Скорее нечистое, чем "святое", как это устоялось в публичном советском дискурсе" (Адоньева, Олсон-Остерман, с. 101). Родившей женщине 40 дней запрещалось входить в церковь, с ней запрещалось есть, над ней предписывалось читать "очищающие" молитвы, как "над сосудом оскверньшимся" (Романов, 2013, с. 159). Полагание женщины осквернившейся путём рождения ребёнка в XI веке доводило до абсурда: у людей возникал вопрос – если после родов мать считается 40 дней "нечистой", то можно ли ребёнку сосать её грудь? О какой "святости материнства" можно говорить в таких условиях?

Надо заметить, что и в прежние эпохи порой оставались задокументированными случаи тесной эмоциональной связи между родителем и ребёнком (см. "Вся история наполнена детством"), но в целом же эти случаи выглядят скорее исключениями, чем общей тенденцией. Слабая медицина и незнание специфики обращения с новорожденными приводили в Средневековье к очень высокой детской смертности и к тому, что "к детям относились фаталистически: ребёнок или выживал, или умирал. Смерть маленького ребёнка как бы "восполнялась" рождением следующих детей" (Зидер, с. 40). Возможно, именно по причине высокой детской смертности родители просто не спешили привязываться к чаду, поскольку вероятность его вскоре потерять была велика (Арьес, 1999, с. 49; Shorter, 1975), или, как отмечает историк Барбара Такман, любовь к малым детям была "делом неблагодарным" (2013).

В германских племенах VI в. родители уделяли детям мало внимания, целиком препоручая заботы о них сторонним кормилицам. "Более типичным оставалось привычное для германцев невнимание родителей к детям, пока те не достигнут совершеннолетия" (Ронин, с. 15). Желанием родителей было как можно быстрее сделать из своих детей взрослых. Исследователи отмечают, раз детство оценивалось лишь как период обучения, подготовки к взрослой жизни, то и любовь к детям не могла быть самостоятельной нравственной ценностью. Сильная привязанность к ним не осознавалась как особая добродетель (Ронин, с. 19). Моральные наставления церковных деятелей той же эпохи равно относятся к людям всех возрастов, что тоже показательно. "Мысль о своеобразии нравственного формирования именно детей, молодёжи никому в IX в. не приходила в голову" (там же).

Об этом же свидетельствует и то, что по законам Древней Руси несовершеннолетний ребёнок подлежал наказаниям ничуть не мягче, чем взрослый – никаких скидок на возраст и несмышлёность не делалось (Пушкарёва, 2011, с. 71), и вплоть до начала ХХ века в российском законодательстве отсутствовали статьи, охраняющие права детей (Абраменкова, 2008, с. 93). В таком нормативном памятнике XVI века, как Домострой, с целью воспитания детей в послушании вовсе содержится призыв наказывать тех с самого младенческого возраста, даже не дожидаясь от них каких-либо провинностей: "И не ослабеи, бья младенца: аще бо жезлом бьеши его, не умрет, но здравие будет, ты бо бья его по телу, душу его избавишь от смерти" (Цатурова, с. 52). Домострой наставлял: "любя же сына своего, учащай ему раны" (Данилевский, 1998, с. 267). Такая родительская "педагогика" закрепилась и в большом числе русских поговорок и пословиц: "Хто не слухае тата, той послухае ката (т. е. кнута)"; "Дытыну люби, якъ душу, а тряси якъ грушу"; "Родительские побои даютъ здоровье" (Гулик, 2011, с. 93).

"В средние века все дети использовались как слуги, как дома, так и в других местах, часто прибегая из школы домой в полдень, чтобы обслужить родителей за обедом" (Демоз, с. 35).

Использование детей в качестве прислуги порой распространялось и на достигших совершеннолетия, правда, для этого родителям приходилось идти на некоторые ухищрения. Крестьяне некоторых районов Европы порой распускали нелицеприятные слухи об одной из дочерей (как правило, выставляли глупой, это называлось "делали дурочку"), чтобы снизить её шанс на замужество и оставить при себе в качестве прислуги, то есть дома "держали за дурочку" (Зидер, 1997, с. 43; Бурдьё, 2001, с. 300). На Руси даже существовал штраф для родителей за невыдачу дочери замуж (Щапов, 1989, с. 109), этой норме нет однозначной трактовки, но, возможно, она была направлена как раз на пресечение эксплуатации дочери в качестве рабочей силы в семье (Белякова и др., 2011). В этом же ключе можно вспомнить и такой известный феномен в истории Китая, как традиция бинтования женских ног – когда девочкам ещё в детстве туго перетягивали ступни, и за годы подобной практики те скукоживались, пальцы врастали в них снизу, и ноги фактически становились нефункциональными. Китайцы восхищались такими искалеченными ступнями, называя их "цветками лотоса". В течение десятилетий данная традиция считалась порождением мужского шовинизма патриархальной системы (Дворкин, 2000), но недавно появилось другое рациональное объяснение. Сразу несколько исследований установили связь между способами хозяйствования в разных регионах Китая и распространением традиции бинтования (Bossen, Gates, 2017; Brown, Satterthwaite-Phillips, 2018; Fan, Wu, 2018). Оказалось, ограничение подвижности дочерей было выгодно в первую очередь их собственным семьям: такая девочка всё время проводила дома за прядением хлопка, который на протяжении веков был очень дорогим. Поэтому именно в регионах, где хлопок был основой экономики, бинтование женских ног было распространено куда шире, чем в регионах, где основой экономики был рис. К тому же и возраст замужества в регионах с хлопком был выше, что также говорит о стремлении родителей держать такую дочку дома как можно дольше с целью максимизации прибыли.

Как уже было сказано, русский термин "семья" изначально описывал коллектив домашних слуг. Вдобавок к этому и привычные нам сегодня слова "ребёнок", "ребята" также описывали только детей слуг, поскольку они также были включены в обслуживание домашнего хозяйства господина (старорусское "робята" – от "работа", "раб", "рабство") (Найденова, с. 301; Трубачёв, с. 40). Таким образом, в славянских языках в слове "робёнок" акцент делается не столько на детстве, сколько на подневольности. Русское "холоп" (несвободный человек) связано со словом "хлопец" – "мальчуган", "мальчик", "парень" (Данилевский, 1998, с. 266). Из описанного можно видеть, как некоторые термины, позже вошедшие в концепцию близости ("семья", "ребёнок"), изначально зарождались для описания отношений никак не родственно-эмоциональных, а во многом именно хозяйственно-иерархичных. Это, в свою очередь, отсылает нас к уже многократно обоснованному факту, что в прежние эпохи (вплоть начала XX века) ни брак, ни семья не создавались из "нежных чувств", как наивно принято думать об этом сейчас (Вейн, 2017, с. 60; Зидер, 1997, с. 59; Шлюмбом, 2003, с. 634). Ещё недавно семья и брак были связаны с организацией и ведением хозяйства. Говорить о нежности и любви, как мы это понимаем сейчас, относительно прошлого очень трудно. "Брак был слишком важным экономическим и политическим институтом, чтобы вступать в него на основе исключительно такого иррационального мотива, как любовь", пишет историк семьи и брака Стефани Кунц (Coontz, p. 7) (см. дальше "Супружеские отношения прошлого"). "Такие семьи были прочными, но обычно не очень приятными для проживания в них" (Коллинз, 2004, с. 546).

В Древнем Риме эмоциональная дистанция между родителями и детьми была колоссальной (Вейн, 2017, с. 31), и ребёнок обращался к отцу не иначе как "господин" (domine), и даже вплоть до современности дети редко обращались к родителям на "ты", а только на "Вы" (Шлюмбом, 2007, с. 164). Как красочно обозначил русский историк, "между родителями и детьми господствовал дух рабства, прикрытый ложной святостью патриархальных отношений" (Костомаров, с. 155).

"Семья очень связана с хозяйственным строем и имеет мало отношения к любви. Элементы рабства всегда были сильны в семье, и они не исчезли и до настоящего времени. Семья есть иерархическое учреждение, основанное на господстве и подчинении. В ней социализация любви означает её подавление" (Бердяев, 1991, с. 268).

В источниках Древней Руси (X–XV вв.) трудно обнаружить признаки эмоциональных отношений между матерью и ребёнком (Пушкарёва, 1996а, с. 311), но как раз много фактов, указывающих на так называемую "традицию любящего небрежения" со стороны родителей к детям. То есть всё описанное вовсе не означает, что родители прошлого не любили своих детей – любили. Только несколько иначе, чем привычно нам сейчас. Возможно, даже настолько иначе, что нам сейчас сложно назвать это любовью. Как замечает Ллойд Демоз, "нежность к ребёнку чаще всего выражалась, когда он спал или был мёртв, то есть, ничего не просил. Лишь когда ребёнок уже умер, родитель, до того неспособный к эмпатии, рыдая, обвиняет себя. Разумеется, это не любовь (родители прошлого имели о ней смутное представление)" (с. 32). Больше похоже на современное отношение к домашним животным – вроде и любим, и эмоции какие-то есть, но в случае чего можем и другим хозяевам отдать – надолго или навсегда. Арьес прямо указывает, что "хоронили рано умершего ребёнка просто где придется, как закапывают сегодня какое-нибудь домашнее животное, кошку или собаку" (1999, с. 50). Анализ старофранцузских источников также показывает, что, даже сокрушаясь по поводу смерти ребёнка, "родители никогда не высказывают мысли о потере незаменимого существа, и довольно быстро утешаются" (Уваров, 1982, с. 221).

Аталычество, кормильство и фостераж

Что касается «отдать», то на Западе вплоть до конца XIX века многие женщины-горожанки из высшего сословия отдавали своих детей кормилицам и больше ими не занимались, то есть говорить о каких-то особых "материнских чувствах" тогда, как мы привыкли говорить об этом сейчас, очень сложно. Об этом же, пожалуй, говорит и институт аталычества – передача своего ребёнка на многолетнее вскармливание и воспитание в другую семью ("аталык" – от тюркского «ата» – «отец», то есть лицо, выступающее в роли отца), распространённый в прошлом на территории Евразии у тюркских, монгольских, славянских, германских и кельтских народов (там данная традиция называлась фостеражом, англ. – fosterage) (Давлетова, 2015; Хачетлова, 2015; Росс, 2005). В Риме, в Древней Руси и в других частях света аналогичный феномен назывался кормильством или наставничеством (Абраменкова, 2008, с 90; Вейн, 2017, с. 28). Отдать собственного ребёнка в другую семью на несколько лет и за это время ни разу его не увидеть или видеть лишь иногда – с точки зрения современного "интенсивного родительствования" представляется чем-то немыслимым. Но в прежние эпохи к данному явлению относились совсем иначе. "То была желанная и популярная форма воспитания детей, выгодная для всех частей общества и для него как единого целого" (Ni Chonaill, 2008), потому что, вероятно, этот феномен был не чем иным как институтом альтернативного родства, намеренным расширением социальных связей в древнем обществе (Гуревич, 2007, с. 92). Как подмечали этнографы, "семьи усыновляют чужих детей, а своих отдают другим семьям, так что это усыновление скорей похоже на обмен детьми" (Косвен, 1948, с. 14; Бутинов, 2000, с. 154). У андаманцев, изолированно проживших на островах в Индийском океане около 50-30 тысяч лет, "редко встречался ребёнок старше 6-7 лет, который жил бы со своими родителями, настолько распространено было усыновление чужих детей" (Маретина, с. 160).

Что важно, ребёнок возвращался в родной дом лишь через несколько лет, и связь его с кормильцем и его семьёй была крепче кровного родства с собственными родителями (Абраменкова, с. 90; Кон, 2005b). Интересен вот именно этот факт большей эмоциональной связи ребёнка с опекуном, чем с родным родителями. Но не менее интересен и другой аспект: опекун, принимая чужого ребёнка в свою семью, должен был воспитывать его ещё более тщательно, чем собственных детей (Смирнова, 1983, с. 78). То есть можно видеть на примере аталычества как бы двойное смещение эмоциональных акцентов: ребёнок отдаляется от кровных родственников и сближается с кровно неродственной ему группой, а аталык-опекун в какой-то мере отстраняется от собственных детей и сближается с неродственным ему ребёнком. Если вдуматься в эту древнюю традицию с позиций современного взгляда на семью, современного "интенсивного родительствования" и детоцентризма, то она может выглядеть даже пугающей. Но тогда это было широко распространённой практикой. Что ещё раз говорит о том, что «семья» прошлого имела совсем иное содержание, нежели мы привыкли думать сейчас. Поэтому не кажется странным, что матери порой удивлялись, почему ребёнок не хочет вернуться домой по истечении нескольких лет кормильства в другой семье (Демоз, с. 30). Даже в Америке XVII века существовала норма отдавать детей на воспитание родственникам. Сохранилась запись одной из колонисток от 1603 года: "Мой кузен Гейтс привёз свою тринадцатилетнюю дочь Йен, которую, по его словам, он с радостью отдаёт мне" (Ялом, 2019, с. 157).

Называя аталычество древней традицией, важно понимать, что речь идёт о времени возникновения, а не о последнем периоде практики. Воспитание детей вне семьи, как говорилось выше, широко практиковалось даже в XIX веке, когда детей отдавали кормилицам, отдельные факты аталычества были известны на Кавказе даже в начале XX века (Кон, 2009b, с. 45). По некоторым подсчётам, в Англии XVI–XVII вв. вне родительской семьи воспитывались 2/3 всех мальчиков и 3/4 девочек (Stone, 1977). Оценивая распространение тех же детских приютов и их впечатляющую востребованность в XVIII–XIX века, исследователи подмечают, что "практика оставления ребёнка в приюте была столь широка, что заставляет задуматься об эмоциональной и экономической ценности детей в глазах взрослых" (Каннингем, с. 120). То есть эмоциональное наполнение семьи буквально "ещё вчера" сильно отличалось от такового сегодня. Раньше концепция отношения к детям была иной, не такой, как сейчас.

Тезис об относительной безэмоциональности «семьи» прошлого подтверждается и материалами Средневековья на примере аристократии, когда внутрисемейная жизнь в эмоциональном плане оказывалась весьма прохладной, так как отец выступал для детей скорее в роли проводника сословных норм своего общества, транслируя идею подчинения, которая отпрыскам должна была пригодиться в дальнейшем. Это непременно приводило к напряжению в отношениях с отцом, но удивительным образом вместе с этим и способствовало поиску эмоциональных связей вне семьи – как правило, при дворе сеньора, куда ребёнок-вассал со временем отбывал на служение (Бойцов, 1996, с. 252). Историография накопила немало свидетельств того, что именно при дворе дети из среды знати находили эмоциональные отношения, но не дома, с отцом и матерью. "Дети могли годами не общаться с родителями. Отца им заменял сеньор" (Сидоров, 2018, с. 47), а жена сеньора заменяла мать (Дюби, 1990, с. 93). В этом ключе служение сеньору очень похоже на аталычество.

Дети и отцы

Но детско-родительские отношения были симметричными: не только родители относились к детям небрежительно, но и подросшие дети, что ожидаемо, относились к родителям так же. В древнерусских текстах XIII века отобразилась родительская боязнь отмщения со стороны детей за их детство: говоря о возможности продажи детей, древний автор замечает, что "если родились они в мать, то, как подрастут, меня самого продадут" (Моление Даниила Заточника, с. 112). Представления о благостном житии бок о бок стариков и детей в давние времена не более чем миф, наивная романтизация современного человека.

Когда старики уже не могли полноценно работать и содержать хозяйство, возникал вопрос о передаче управления взрослым детям, и вот тут начиналось интересное. По обыкновению старикам отводилось какое-либо отдельное помещение в пределах дома (стариковский выдел) либо же отдельная хибарка с пашней (если у хозяйства была такая возможность), где они и могли доживать свои дни; помимо этого взрослые дети, возглавившие хозяйство, обязались в какой-то мере содержать своих родителей. Здесь и был камень преткновения – дети не хотели кормить своих стариков (Зидер, 1997, с. 66). Если принимать в расчёт, что порой старики жили на выделе ещё 15, а то и 25 лет (с. 68), то они оказывались действительно тяжкой ношей для многих и без того небогатых хозяйств. Дети старались свести к минимуму свои обязательства по содержанию немощных родителей и поскорее избавиться от них, что привело даже к рождению таких стариковских поговорок, как "Передать и уж больше не жить" или "На стариковской лавке жёстко сидеть".

В Древнем Риме даже взрослый и женатый сын не был полноправным гражданином, пока жив его отец-господин (pater familias) (Вейн, 2017, с. 44), поэтому случаи отцеубийства были совсем нередки, а римский историк Веллей даже записал, что в случае гражданской войны отцу ожидать преданности от раба было естественнее, чем от родного сына (с. 47). Говоря проще, сын был врагом своего отца (с. 102). Ситуация мало изменилась и спустя полторы тысячи лет, когда в XIV веке итальянский писатель Франко Саккетти предупреждал мужчин, желающих стать родителями, что они должны помнить о детях следующее: "в пяти случаях из шести… они оказываются его врагами и желают смерти отца, чтобы быть свободными". Чуть подробнее описывал отношения детей и отцов той же эпохи флорентиец Паоло да Чертальдо: "Перед отцом сын держится подчинённым и раболепным до тех пор, пока отец управляет домом и имуществом; когда же он передаёт сыну управление собственностью, тот встаёт над отцом и ненавидит его, и кажется ему, что пройдёт тысяча лет, прежде чем он увидит день смерти отца. Из друга, каким сын был до этого, он превращается в твоего врага…" (Абдуллабеков, 1993, с. 99).

В Европе с конца XVIII в. дети и престарелые родители всё чаще заключают о выделе письменные договора, заверенные нотариально, что говорит о том, что конфликты на этой почве, пока договорённости были устными, случались очень часто. Порой в договорах согласуются даже такие нюансы, как можно ли старику вообще входить в хозяйский дом (напомню – в дом сына), если да, то с какого входа, и точная мера того или иного типа еды, которую дети обязуются предоставлять старикам. Историки утверждают, что в деревне были хорошо известны случаи жестокого обращения с беззащитными стариками. В действительности нередко и завышенные требования самих стариков наносили экономический ущерб хозяйству. "Такое положение дел порождало конфликты, доходившие до отцеубийства" (Зидер, 1997, с. 67). Таким образом, и дети, и старики пытались себя обезопасить через официальный договор. Напряжённость в отношениях между поколениями представляется скорее правилом, чем исключением: "Она овладела семейной жизнью крестьян от Литвы до Финляндии, от Финляндии до Южной Германии" (там же).

Известны такие акты дарения в обмен на содержание, когда отец, "не слишком доверяя детям, предпочитал оформить подобные отношения юридически", и в Италии X века (Абрамсон, 1996, с. 116), и во Франции XVI века (Уваров, 1996, с. 269), где из 87 актов дарения детям адресованы аж 39 (остальные акты адресованы к знакомым, дальним родственникам или даже к церкви). Забавно, но исследователи отмечают, что в большинстве актов присутствует формулировка "по доброй любви и склонности", а иногда любовь и вовсе объявляется «пылкой» – и это притом, что такие вставки фигурируют даже в тех случаях, когда известно о вражде (к примеру, о судебных тяжбах) между участниками дарения (там же, с. 272). То есть такие выражения нежности в документах, похоже, являются всего-навсего общепринятым обращением, формальностью, "хорошим тоном" эпохи, за которым реального эмоционального содержания не стояло.

Немецкий социолог XIX в. Вильгельм Генрих Риль писал по этому поводу: "крестьянин далёк от всей современной сентиментальности и от романтических эмоций. Семья священна для крестьянина, но чувствительная любовь родителей, братьев и сестёр, а также супругов, которая принята среди образованных людей, не будет обнаружена в крестьянской среде. Это хорошо установленное утверждение, и я опасаюсь, что в сельской местности неуважение взрослых детей к престарелым родителям совершенно обычно, особенно когда пожилые родители передают всю собственность детям, которые, в свою очередь, обязаны оказывать им поддержку, т. е. их кормить и заботиться о них до самой их смерти. Чем оборачивалась эта поддержка, видно из крестьянской поговорки: "лучше не снимай с себя одежды перед тем, как лечь спать" (цит. по Шлюмбом, 2003, с. 633).

С начала XX в. в некоторых районах Европы родители вовсе перестали передавать хозяйство детям, а вместо этого стали банально им же продавать. Вырученные деньги они клали на счёт в банке и в своё удовольствие жили дальше на проценты (Зидер, 1997, с. 70). Иногда хозяйство детям даже не продавали, а сдавали в аренду, и на ренту старики перебирались в город. И только введение государственных пенсий в XX веке как-то меняет ситуацию и снижает степень напряжённости между стариками и их взрослыми детьми.

Таким образом, можно видеть, что не только две тысячи лет назад, но и гораздо позже, ближе к современности, совместная жизнь отцов и детей совсем не была идиллической: родительская жестокость к детям была скорее нормой, и реакция выросших детей была, вероятно, аналогичной. Но, как увидим дальше, ситуация эта не сильно изменилась и по сей день, несмотря на всю декларативную позицию современного "детоцентризма". Наверное, единственная причина, почему сейчас мы можем говорить, что между выросшими детьми и их стариками не происходит больших трений, – это мода на неолокальность, распространившаяся в XX веке тенденция отселяться из родительского дома по достижении совершеннолетия; редко какой ребёнок имеет с родителями настолько хорошие отношения, что может оставаться с ними дольше.

Только в XIX веке ситуация с восприятием материнства начинает медленно меняться. В нуклеарной городской семье формируется своеобразный идеал женщины и оформляется в виде концепции о её "естественном предназначении" (Зидер, 1997, с. 37). Зарождается тенденция отказа от услуг кормилиц – теперь мать желает кормить ребёнка собственной грудью. Детей всё реже отдают в интернаты, возникает мода на заботу и общение с ребёнком. Как отмечают исследователи, не любить детей "стало стыдно" (Крюкова и др., 2005, с. 74).

Некоторые авторы подчёркивают, что только в начале XX века институт материнства обрастает достаточной идеологической проработкой как со стороны государства (с целью изменения демографической ситуации), так и со стороны крупных производителей, которые увидели необъятную нишу в рынке детских товаров, которые можно активнее навязывать матерям, опять же, через акцентирование на их "естественном предназначении" (Вербер, 2007). Доля правды в таком ходе мысли есть, но правда эта неполная. Для зарождения концепции «детоцентризма» в середине XX века понадобились куда более глубинные психологические причины, чем просто следование новым нормам, диктуемым крупными капиталистами. Но об этом поговорим в одной из следующих глав (см. "Как рождалась моногамная психология").

Из всего описанного видно, что «семья» и детско-родительские отношения в прошлом имели во многом иное эмоциональное наполнение, чем нам привычно думать сейчас. «Семья» тогда строилась на совершенно иных основаниях, по совершенно иным принципам. "Сплошь и рядом малая семья как бы растворялась в более широких кровнородственных структурах. Это означало, что ответственность за потомство несли не только родители, но и род в целом. При таких обстоятельствах внутренняя эмоциональная связь между родителями и детьми неизбежно размывалась, хотя и не исчезала полностью" (Сидоров, 2018, с. 46).

"Семья" прежних эпох имела множество функций, но вот именно роль эмоционального "буфера" между её членами и внешним миром она если порой и выполняла, то та не являлась главной. Поддержка и трепетная забота не были приоритетными свойствами "семьи". Скорее как раз наоборот – все эти «нежности» были вынесены за её пределы: мать, отец и дети не были (и не должны были быть) вовлечены в некий обязательный эмоциональный обмен. Эта концепция "семейного тепла" возникла довольно недавно и по причинам, о которых поговорим дальше.

Здесь уместно сказать, что когда кто-то из исследователей находит древние письма со словами родительской нежности в адрес детей, то это совсем не надо принимать за чистую монету. Во-первых, как упоминалось выше, это может быть просто формальностью, "хорошим тоном", за которым не стояло сколь-нибудь реального эмоционального содержания; во-вторых, Ллойд Демоз хорошо подметил, что ребёнка любили – но, как правило, когда он спал или уже умер, то есть всякий раз, когда он так или иначе отсутствовал. Эту мысль подтверждает и анализ старофранцузской литературы, в которой часты описания стандартного набора родительских ласк, но вот проявляются они лишь при встрече и прощании с ребёнком (Уваров, 1982, с. 221). Ровно в этом же ключе можно расценивать и письма с выражением родительской нежности: ребёнок в данный момент не был рядом (потому родитель и пишет письмо), а значит, возникает повод предаться ностальгирующей романтизации. Имела бы место вся эта эпистолярная нежность, если бы ребёнок в данный момент был поблизости, – большой вопрос. Не зря сказано, что легче любить воспоминания, чем живого человека. К тому же вспомним одну из пословиц, приводившихся выше: "Дытыну люби, якъ душу, а тряси якъ грушу" – то есть все эти словесные нежности ничуть не мешали родителям лупить своих детей палками и ногами, пока сами же не падали в изнеможении (как мать святого Феодосия Печерского – см. Данилевский, 1998, с. 267). Иными словами, похоже, в прежние эпохи было очень уж своеобразное представление о любви и нежности. И потому поддаваться очарованию некоторых письменных свидетельств, как то порой делают историки, кажется наивным.

Впрочем, и в наши дни не редкость, когда Он и Она регулярно клянутся друг к другу в любви, и при этом периодически со всем изяществом ренессансного живописца декорируют тело партнёра кровоподтёками. К примеру, 26 % женоубийц заявляют, что в момент совершения преступления любили своих жён (Шестаков, 2003, с. 57). Когда в 2019-ом суд Калифорнии приговорил супругов Турпин к 25 годам тюремного заключения за издевательства над своими двенадцатью детьми – за морение их голодом и за многолетнее удержание дома на цепи, – всё это не помешало супругам заявить, что они "любят своих детей больше всего на свете". Интересно, что у людей с психопатией имеются трудности в понимании абстрактных понятий (Кил, 2015), и потому слово "любовь", являясь как раз таковым, психопатами понимается как просто секс. То есть, когда люди говорят о любви, они могут иметь в виду что угодно.

Надо подчеркнуть один важный момент, на который прежде мало кто обращал внимания: есть основания считать, что современные детско-родительские отношения хоть и углубились в эмоциональном плане, но всё же в действительности не слишком радикально отличаются от таковых в прошлые эпохи – разница эта на деле лишь кажущаяся и сильно преувеличена некоторыми исследователями. Больше похоже на то, что усилившийся к концу XIX века институт государства просто взял под контроль детско-родительские отношения посредством свода законов (включая уголовный), вследствие чего насилие над детьми со стороны родителей сместилось из физической сферы в психологическую (Миллер, 2003, с. 398), которую отслеживать и контролировать сложнее. Главным же образом изменились способы описания отношений детей и родителей, а не сами эти отношения – в рамках сложившихся общественных норм, сложившегося дискурса описывать родительство отныне стало можно только в рамках доминирующего знания, в терминах любви и счастья, хотя в действительности картина далека от такого положения дел. В который раз описание было подменено предписанием, и тема реальных детско-родительских отношений превратилась в доминируемое (игнорируемое) знание.

2. Супружеские отношения прошлого

Как видно на примере детско-родительских отношений прошлых эпох, исторически семья не была местом, где бы эмоциональный контакт ставился во главу угла. Ровно такая же ситуация была и в отношениях между супругами – исторически брак никак не был связан с эмоциональной близостью. Последняя не просто не оказывалась фундаментом для брака, но в древние времена считалась даже угрозой для такового. В античной традиции брак и любовь противопоставлены, потому что Эрос – естество, природный элемент, а брак – социальный институт. Это разделение видно уже в мифологии. Обыватель привык считать "Одиссею" историей великой любви, когда муж десять долгих лет пытается вернуться домой, к верной жене. Но тщательный анализ текста показывает, что это совсем не так (Павлов, 2007, с. 9): слова «любимый» и «любить» в эпосе относятся к отцу, к дочери, к отчизне и даже к слову «гость», но никак не к супруге. Иными словами, персонажи поэмы любят кто и кого угодно, но только не Одиссей Пенелопу. В скитаниях Одиссей описан тоскующим по дому, по богатствам и даже по рабам, но нет и намёка на особые чувства к жене как мотив возвращения домой. С другой стороны, и Пенелопа, долгие годы ожидающая мужа и хранящая ему верность, делает это совсем не от нежных чувств, а по причине общественно значимых поведенческих канонов – жена не могла выйти замуж, пока действующий муж не признан умершим (с. 12).

Эмоциональная близость в Древней Греции не считалась необходимой для вступления в брак, и в пользу этого говорит и распространённая практика агона – состязания потенциальных женихов, за победителей которых отцы и выдавали дочерей. Брак заключался на основании рациональных решений – для лучшего ведения хозяйства или для наиболее выгодного сближения двух знатных родов.

Но всё это не значит, что людям той эпохи были неведомы симпатии и эмоциональная близость между мужчиной и женщиной. Они были. Просто они не считались важными. И даже больше – они считались вредными: ведь поскольку брак заключался без какой-либо эмоциональной подоплёки (жена и муж просто должны были быть "хорошими", пригодными для создания семьи), то шанс для романтического чувства оставался только один – вне брака. Иными словами, супружеская измена. Поэтому "в античности романтическая любовь хоть и имела место, но была ненормативна – она всегда спонтанна, тайна, кратка, неразумна. Она не служит общественному благу, а потому отношение к романтической любви в античности отрицательное" (там же, с. 14).

Анализ работ греческих философов по устройству и ведению домохозяйства также показывает, что любовь не лежала в основе брака. Роль брака описывалась так: "Боги соединили эту пару, которая называется женское и мужское – главным образом с тою целью, чтобы она была возможно более полезной самой себе в совместной жизни"; и дальше "Эта пара соединена для рождения детей, чтобы не прекратился род живых существ, этим люди приобретают себе кормильцев на старость"

Но задача воспроизводства не единственная. Ксенофонт пишет: "Разумные муж и жена должны поступать так, чтобы и сохранять своё имущество возможно в лучшем состоянии, и прибавлять как можно больше нового". Именно имущество и дети – главные цели античной семьи. Брачные правила аккуратно выстраивали семейные отношения и способы хозяйствования, а вмешательство же романтической любви только несло угрозу этому порядку.

Нетипичность эмоциональной связи между мужем и женой в Древних Афинах можно обнаружить на примере отношений политика Перикла и его жены Аспасии (около 450 г. до н. э.). Плутарх писал: "Говорят, при уходе из дома и при возвращении с площади он ежедневно приветствовал её и целовал". Как отмечают исследователи, "такое демонстративное выражение привязанности настолько не соответствовало обычаям граждан, что разговоры об этом дошли через века до Плутарха" (Свенцицкая, 1996, с. 77) – дело в том, что Перикла и Плутарха разделяли шесть веков, то есть проявление нежности между супругами казалось необычным даже ближе ко II в. н. э.

Как и в греческой античности, в римской также существует чёткое разделение в понимании любви и брака. В поэзии Овидия, как и у греков, семья и любовь резко противопоставлены. Если семья создаётся по велению нормы, обычая и хозяйственной необходимости, то любовь между людьми возникает независимо от каких-то требований. "Даже язык этих двух миров отличен. Одному присущи красноречие, обходительность, ласка, другому – брань, грубость, ссора. Мир брака патриархален, несвободен, обществен, находится под уздой закона. Мир любви – его перевёрнутое отражение. Он личностен, свободен. Он не обременен ни домашними заботами, ни чувством долга" (Павлов, с. 24).

Ошибкой будет думать, что такое отношение к браку (без любви) было характерным только для средиземноморской Европы античного периода. Это нормальное положение дел для всех континентов и культур прошлого. Даже ацтеки руководствовались симпатией лишь при юношеском ухаживании, но сам брак осуществлялся по совсем иным критериям (Хаген, 2010, с. 57); у майя вовсе существовал институт профессиональных свах (ах атанцахоб), либо же, как правило, отцы искали пару своим детям и часто договаривались о браке своих отпрысков между собой, когда те были ещё младенцами (Ершова, 1997, с. 101; Хаген, с. 203). "Майя прекрасно знали силу романтической любви, хотя, возможно, подобно грекам, они считали страсть разрушительной" (там же).

Как отмечают антропологи, "древнейшие человеческие общества не считали любовь ни необходимой предпосылкой брака, ни условием личного счастья. В некоторых языках (например, папуасского племени манус) отсутствует даже слово для обозначения любви. Кое-где любовная страсть считается душевным заболеванием" (Кон, 2004, с. 186.). Даже в Европе XVIII века "физическое желание и романтическая любовь считались худшими основаниями для устойчивого брака" (Stone, 1977, p. 183). Отсутствие исторической связи между браком и любовью подтверждает и язык: во многих языках мира ни брак, ни супруг(а) никакого отношения не имеют к термину «любовь». Но во всех них с любовью связан только «любовник» – то есть тот, кто как раз стоит вне брака и вне семьи (Павлов, с. 8). Русские слова "брак" и "супружество" ("супруг", "супруга") не связаны со словом "любовь". Слово "брак" произошло от "брать" (в жёны) (Цыганенко, 1989, с. 40), а "супруг" – есть не что иное, как "соединённый", "сопряженный", "запряженный" (в одной упряжке) (там же, с. 413). А вот со словом "любовь" связаны совсем другие слова – "любовница" и "любовник" (которые содержат постыдные коннотации). В английском "брак" – marriage, "супруг" – husband, "супруга" – wife, а "любовь" – love; а вот любовник, как и в русском, как раз от него (lover). В немецком языке "брак" – Ehe, "супруга" – Gattin, Gemahlin, Egefrau, "супруг" – Gatte, Gemahl, Ehemann, "любовь" – Liebe. Во французском "брак" – mariage, "супруг(а)" – epoux (epouse), "любовь" – amour, "любовник" – amant. В итальянском "брак" – matrimonio, "супруг(а)" – conjuge, "любовь" – amore. В латинском языке "брак" – matrimonium, "супруг(а)" – conjunx, "любовь" – amor, "любовник" – amator, "любовница" – amatrix. Этимологии, сформированные века назад, незатейливо намекают, что брак исторически и во всех культурах никак не был связан с любовью.

И в Италии X–XIII веков чувственная любовь была характерна для контактов вне брака, а не между супругами (Абрамсон, 1996, с. 114), и во Франции того же периода "несовместимость истинной любви и супружества" (Блонин, 1996, с. 168) считалась обыденным положением дел. Что характерно, именно зародившаяся в этот период куртуазность – рыцарское почитание "прекрасной Дамы", которая всегда оказывалась замужней, – была "реакцией на сложившуюся форму брака без любви" (Рябова, 1999, с. 19). Рыцарь, добивающийся любви своей госпожи, был декларацией института любовников, официальным признанием того, что в браке любви нет, и искать её можно только вне его.

Поскольку любовь гораздо вероятнее было встретить вне брачного союза, то в Средние века Церковь начала активную борьбу с этим чувством, ведь оно угрожало институту брака, который вдруг был объявлен божественным таинством. Когда муж, несмотря на многочисленные запреты и разлучения, вновь и вновь возобновлял отношения с любимой им вне брака женщиной, священникам оставалось только раздражённо констатировать, что он вновь вернулся к ней, "как пёс к своей блевотине" (Абрамсон, 1993, с. 50).

Важно, что брак исторически был институтом, в котором женщина занимала подчинённое положение: муж брал себе жену, чтобы она выполняла определённые работы и во всём его слушалась (досконально явление брака и мужского господства рассмотрим в других разделах). Как в русской княжеской семье вплоть до середины XVII в. княгиня не имела права даже сидеть в присутствии мужа, так ещё в 1920-х годах у крестьян некоторых регионов молодая жена прислуживала за семейным столом и лишь после рождения сына получала право обедать вместе со всеми (Абраменкова, 2008, с. 93). Как замечает историк брака Мэрилин Ялом, жена считалась собственностью мужа наряду со скотом и рабами (Ялом, 2019, с. 22), и этот факт долгое время был зафиксирован даже в клятве супругов: во время брачной церемонии в протестантских странах до сих пор используется текст 1552 года: "Я беру тебя в законные жёны (мужья), чтобы быть вместе с этого дня, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, чтобы любить и беречь, пока смерть не разлучит нас" – но нюанс в том, что в оригинальной версии жена, помимо прочего, обещала повиноваться мужу, но с некоторых пор эту фразу стали пропускать (там же, с. 17).

У некоторых славянских народностей восприятие жены в качестве будущей рабочей силы и родительницы детей приводило к такому явлению, как ярмарки или выставки невест – где парни с матерями ходили среди претенденток, подчас осматривая их с ног до головы, с зажжённой лучиной, поднимали подолы и т. д. (Гура, с. 22) – приобретаемый товар не должен иметь дефектов. Эта же традиция с русскими иммигрантами перекочевала и в США, где пожилые женщины продолжали оценивать невест, "щипая их за крепкие плечи и оценивая до блеска надраенную кухню" (Ялом, с. 281).

Знатный флорентийский купец XIV века в многостраничных мемуарах мог расписывать все регалии родственников своей жены, но при этом даже не назвать её имя (Тушина, 1993, с. 112). Иначе говоря, эмоциональная связь между мужчиной и женщиной была всегда и во всех культурах, но только она никогда не связывалась с мужем и женой. Даже в XVI–XVIII века мотивами к расторжению брака выступало что угодно, но только не любовь: люди подавали на развод из-за побоев, из-за измен, из-за бесплодия или финансовой растраты одного из супругов, но никогда – из-за отсутствия любви. "Мы не видим среди поводов к разводу нелюбовь жены к мужу или наоборот" (Цатурова, с. 256).

"Для крестьян вступление в брак было необходимым условием, чтобы стать владельцем крестьянского двора или унаследовать от родителей хозяйство. Место крестьянина и крестьянки должно было быть занято всегда. Сельская семья без хозяина и хозяйки не мыслилась" (Зидер, 1997, с. 58). И поскольку брак затрагивал судьбу хозяйства, всего домашнего сообщества, родителей, братьев и сестёр, а также наёмных работников, то, "насколько это было возможно, выбор супруга учитывал интересы Дома" (с. 59), а потому выбор этот у крестьян не был личным делом, касавшимся только самих партнёров. Именно из-за ценности брачного партнёра как дополнительных рабочих рук повторные браки среди крестьян были распространены (там же, с. 58; Абдуллабеков, 1993, с. 102), и народное отношение к таким и даже к третьим бракам было вполне терпимым (Пушкарёва, 2011, с. 17), несмотря на отрицательное отношение христианской Церкви (там же, с. 31; Абрамсон, 1993, с. 46; Рябова, 1999, с. 115).

Важно понимать, что так было не «когда-то» давно, в доисторические времена, но так есть и сейчас во многих культурах, особенно в тех, которых не коснулась рука цивилизации. Публицистка Элизабет Гилберт описывает свой опыт общения с женщинами народности хмонгов в Индокитае, в деревне которых ей довелось побывать: "Когда я попыталась заставить бабушку рассказать историю её брака, надеясь выудить у неё пару эмоциональных воспоминаний о собственном семейном опыте, мы с моими собеседницами наткнулись на стену. Стоило мне спросить старушку:

– Когда вы впервые увидели своего мужа, что вы о нём подумали? – это сразу же вызывало непонимание, на её морщинистом лице появилось озадаченное выражение.

Решив, что она или Май не так поняли мой вопрос, я перефразировала:

– Когда вы поняли, что ваш муж и есть тот, за кого вы хотели бы выйти замуж?

И снова ответом мне было вежливое недоумение.

– Вы сразу поняли, что он особенный? – попробовала я другой подход. – Или полюбили его уже потом?

В этот момент кто-то из женщин в комнате нервно захихикал, как хихикают в присутствии ненормальных – а именно такой, видимо, я только что стала в их глазах.

Я пошла на попятную и опробовала другую тактику:

– Когда вы впервые встретились с мужем?

Бабуля покопалась в памяти, но не смогла вспомнить ничего более определённого, чем "очень давно". Кажется, её этот вопрос не слишком занимал.

– Хорошо, а где вы познакомились? – спросила я, стараясь как можно больше упростить дело.

И снова сама природа моего любопытства оказалась для бабушки сущей загадкой. Но из вежливости она попыталась вспомнить. Нет, она не встречалась с мужем до самой свадьбы, объяснила она. Она видела его, конечно. Ведь в доме постоянно болтались какие-то люди. Но точно она не помнит. Да и вообще, разве это важно – ведь она тогда была совсем девчонкой. Зато теперь, заключила бабуля, к восторгу всех присутствующих в комнате женщин, теперь-то она точно с ним знакома!