
Полная версия:
Лента Mru. Фантастические повести
Все это грезилось потому, что никто из пятерых, помимо Лебединова, никогда не бывал в Сухуме.
– И в самом деле курорт, – рассуждал Боков, пытавшийся воспитать в себе смешные надежды.
– Еще немного, и вы заявите, что наши хозяева решили загладить вину, – сыронизировал Константин Архипович.
– Почему бы и нет? – Боков отреагировал вызывающе. – Вы поручитесь за них?
Фалуев усмехнулся и мягко сказал:
– Поручусь. – Потом добавил не к месту, отвечая каким-то своим мыслям: – Мир плох не тем, что в нем нет ничего хорошего, а тем, что всему хорошему наступает конец, а это еще ужаснее.
Ему, вероятно, вспомнились недавние предсмертные сны.
– Мы останавливаемся, – заметил из угла Двоеборов. В нем не осталось ничего от отчаянного безумца, идущего на штыки. Он съежился, посмурнел. – Сейчас вас рассудят. Сейчас…
Автомобиль тряхнуло; невидимый водитель остановил движение, но мотора не выключил. Снаружи донесся лязгающий шорох, скрывающийся на скрип: это поползли ворота. Машина рванула с места, проехала чуть-чуть и вновь замерла. Теперь лязг слышался и сзади, и спереди, гремело все. Машина дернулась, направляясь во внутренний дворик, так что Лебединова отбросило от потайного окна. Он, однако, успел запечатлеть в сознании наружную действительность и мрачно процедил:
– Тюрьма…
Отец Михаил, к тому времени немало уже раздражавший своих спутников теплым и тихим внутренним светом, в очередной раз возвел очи горе, а потому последним открыл, что стража выглядит необычно: дюжие молодцы в хирургических, сзади завязывающихся халатах поверх навозной формы. Младоконь маячил в отдалении с выражением строгого счастья на лице. Весь вид его говорил, что иначе и быть не могло, поручение выполнено, и не за что его тут нахваливать, хотя никто и не порывался хвалить. Еще дальше стояли вполне обычные красноармейцы с винтовками наперевес.
– Вылазь, – выдохнул первый детина, одетый в халат; он чуть подпрыгнул с утиным кряком, встал на колено и потянул к себе того, кто был ближе: Фалуева. Тот помедлил, думая высвободиться, но принял решение не искушать судьбу и повиновался. Бодрое, животворное тепло кавказского климата не ощущалось нисколько; глаза Константина Архиповича перебегали с одного насупленного лица на другое. Они остановились на двухэтажном здании красного кирпича, с решетками на окнах. Фалуев по роду своей деятельности мгновенно угадал в нем больницу – распознал ее сокровенным чутьем, не будучи в состоянии обосновать догадку.
«Дезинфекция? – недоуменно прикинул Константин Архипович. – Не иначе, они опасаются тифа».
– Вылазь, – ровно повторил санитар, на сей раз обращаясь к Двоеборову.
Тот тяжело спрыгнул на землю.
Железная дверь распахнулась, возникла полная женщина, очень похожая на Младоконя хронической революционной заботой, написанной на деревянном лице. В руках у нее была какая-то, как понял Двоеборов, ведомость.
– Так, – сказала она.
10
Отец Михаил принадлежал категории служителей церкви, заслугами коих в народе пошла срамная молва о священниках вообще. Мелкий греховодник, он принимал в дар продукты питания – кур, индюшек, кабанчиков, яйца; не упускал случая потискать, а то и употребить раскаянную дуру; случалось, что и мертвую пил, что мало сказывалось на его незатейливых проповедях. Он никогда не задумывался над сущностью своего служения, и тем возносился над многими, полагая Господа настолько недосягаемым, а себя – настолько малым в сравнении с ним, что верой этой бессознательно оправдывался. Ведая свои слабости, он и к другим был снисходителен, не лютовал, не отлучал от причастия и даже попустительствовал, если не потворствовал, но неизменно говорил себе, что все люди – все до единого – тихим, посильным подвигом влачат свое скорбное существование, и что его работа ничем не выделяется из сотен иных работ.
Когда вокруг отца Михаила начались перемены, он разволновался и приготовился к мученичеству, которое настигло его лишь на десятом году новой власти. Смирение и неожиданная наклонность к мягким пророчествам, к значительной басовитости, к прилюдному несению креста ему самому, в глубинных тайниках души, казались фальшивыми. Обернувшись страдальцем, он действовал, если так можно выразиться, хрестоматийно, в согласии с книгами и расхожими ожиданиями. Каждый новый день оказывался тяжелее прежнего; какое-то раздражение, какая-то истерика кипели в отце Михаиле, не находя выхода. Ему хотелось бросить все, затопать ногами и очертя голову устремиться в первое пекло, какое найдется поблизости; его неосознанное желание сбылось. Отец Михаил неоднократно выслушивал отвратительные истории о забавах победителей, венчавших священников с кобылами, и внутренне давно приготовился претерпеть и унизиться – приготовился разумом. Но понуждение к соитию с обезьяной превзошло его ожидания, он поначалу растерялся и автоматически ответил отказом.
Теперь, стоя на коленях, он потрясенно отфыркивался, пока службист застегивал насиженные штаны. С бороды капало, на лице проступило омерзение, победившее страх.
Человека, который вел с отцом Михаилом разъяснительную беседу, звали Брыкин.
В меру образованный, Брыкин наслаждался, подкапываясь под основы веры саботажника.
– Продолжим, – сказал он, уселся на край стола, задымил дешевой папиросой. – Почему тебе, поповскому отродью, не облагородить животную? Скотину, от которой ты народился? Божиньку вспомнил, когда до дела дошло? Замараться боишься, тварь?
Отец Михаил прыгнул на него и впился зубами в горло.
Животное начало, которое сам он всегда считал низким, но неизбежным, одомашненным и заслуживающим добродушного снисхождения, взорвалось; парадокс заключался в том, что этот взрыв адресовался тоже животному, темному началу, звериной стихии, куда так настойчиво толкали отца Михаила. Звериное выступило против звериного – возможно, претворяясь в ангельское, но только отец Михаил уже не следил за парадоксами, не гордился и не любовался собой отстраненным взглядом, не содержал в намерениях никакого геройства. Дальнейшая и очевидная судьба его сделалась до того нестерпимой, что вожжи сами вывалились из рук.
– Сюда, сюда, – Брыкин, распластанный на столе, хрипел и будто подсказывал отцу Михаилу, куда укусить, тогда как в действительности звал на помощь; он пытался подсунуть правую руку под нападавшего, чтобы дотянуться до кармана, где лежало бесполезное оружие. Отец Михаил лежал на нем плотно и затруднял движения.
Что-то подалось, и батюшка чуть отпрянул, вытягивая из шеи Брыкина неровный мясной лоскут. Кровь брызнула отцу Михаилу в глаза, но ему и не нужно было видеть. Не столько криком, сколько стуком Брыкин сумел-таки привлечь внимание охраны: дверь приотворилась, кто-то заглянул внутрь и сразу же распахнул ее настежь. Четыре руки вцепились отцу Михаилу в волосы, ворот и руки. Он мычал, выпучивал глаза и силился напоследок впиться поглубже.
– Курдюмову его, Курдюмову, – Брыкин уже умирал и ему было ужасно больно, однако характер его, закаленный на фронтах, не позволял расслабиться, позаботиться о себе и требовал прежде всего возмездия.
Отца Михаила оттащили, изо рта его выскользнула перекушенная артерия.
К Брыкину звали врачей; те, благо дело происходило в тюремной больнице, спешили на помощь, но безнадежно опаздывали.
Отца Михаила начали бить.
– Стойте, не кончите его! – закричал кто-то спохватившийся, когда расправа зашла далеко. – Командир велел гориллу! Пусть оклемается…
Ведро воды, всегда стоявшее наготове в следственном кабинете, пошло по рукам; отец Михаил застонал, мокрый до нитки. Его подхватили под руки, усадили на пол, силком повернули лицом к столу, откуда Брыкин, затихший, медленно сползал под действием собственного веса.
– Гляди, сволочь! Хорошо гляди!
Равнодушная мысль помолиться за новопреставленного – неизвестно, чьего – раба, промелькнула и затерялась в хаосе многих иных, отмеченных страхом, негодованием, стоичностью, злобой, упованием и раскаянием. Отец Михаил тщился уцепиться хотя бы за одну, и в этом деле ему мешала последняя, самая главная мысль о том, что лучше ему теперь обходиться вовсе без мыслей, разумнее будет лишиться разума, ослепнуть и оглохнуть.
– Товарищ Брыкин скончался, – глухо сказал врач и стянул с макушки колпак, похожий на раздавленную ватрушку.
В тот же миг до людей, столпившихся в кабинете, донеслись далекие ухающие звуки, срывавшиеся на короткий визг.
Высокий мужчина в пыльном шлеме и распахнутой шинели склонился над отцом Михаилом:
– Чуешь? – спросил он вполголоса, с нотками ликования. – Не чуешь. А он почуял. Он вашего брата за версту чует, классовым чутьем…
11
Лебединов стоял в маленькой, на удивление чистой палате, совершенно голый. Не просто нагой, без одежды, но и выбритый налысо, без бороды. Неловкий брадобрей объяснил, что это «для блага же Лебединова, чтобы не ухватились, не дернули, не сорвали башку». Литератор, верный своему ироническому амплуа, и здесь заподозрил иную цель: не иначе, хотели его вовсе не обезопасить, а уподобить партнерше, чтобы понравился.
Солдат, втолкнувший его, искренне позавидовал:
– Дуракам счастье. Мне бы такую, мохнатенькую – я бы знал, что с ней делать.
Лебединова оставили одного, но внимательно следили за ним в окошечко. Из подсматривающего в щель он сам превратился в предмет пристального наблюдения. Ему, в свою очередь, тоже было за кем последить, но Лебединов смотрел куда угодно – только бы не задерживать взор на одинокой кровати. Белизна нарушалась большим черным пятном. Обезьяна, пристегнутая к ложу ремнями, воспринимала происходящее равнодушно. Ей, судя по ее малоподвижности и невыразительности морды, дали какие-то лекарства, чтобы она вела себя тихо и не противилась брачеванию. Кривые шерстистые ноги с желто-бурыми пятками были приглашающе разведены. Обезьяна дышала тяжело и чем-то ритмично попискивала. Пасть застыла в оскале.
Солдат напутствовал Лебединова:
– Не балуй с ней, не вздумай поцеловать. Полхари тебе отожрет, зверюжина.
Тот вскинул голову, поглядел на советчика. Похоже было, что тот и не думал насмешничать: в глазах конвоира горел неподдельный азарт. Тем печальнее для Лебединова был несокрушимый факт: его естество отказывалось следовать замыслу и нисколько не возбуждалось.
Постояв немного, он повернулся к окошку:
– Видите? – спросил он сиплым голосом. – У меня ничего не выйдет. Я вообще не гожусь для этих дел, у меня половая слабость с юности, нервическое истощение.
Участливый немолодой доктор сделал успокаивающий жест. Из коридора донеслось:
– От пули поправишься. Давай, не тяни!
Лебединов проглотил комок, сделал два шага. Он был уверен, что сейчас его вырвет: было чем, потому что доноров кормили очень прилично – по мнению злобствовавших солдат, намного лучше, нежели красноармейцев. Это делалось для умножения производительных сил перед вступлением в производственные отношения.
Обезьяна безразлично взирала на него из-под полуприкрытых век. Своими ощущениями она витала где-то в своем обезьяньем королевстве, химически облагороженном; на миг Лебединову почудилось, будто он видит Фалуева – тому виной была схожесть взглядов, ибо совсем недавно Константин Архипович глядел на мир похожим взором, а дикость здешних опытов не исключала экспериментов по низведению людей в звериное состояние. Да что там не исключала – в этом и заключалась их главная цель.
Сзади послышались шаги, Лебединова не очень сильно, но раздраженно ударили по шее. Моментально раздался протест: избиению воспрепятствовал доктор, вошедший вместе с конвоиром.
– Подождите с насилием, – попросил врач. – Ему нелегко преодолеть межвидовый барьер. Немного стрихнина —и половые центры в спинном мозге приобретут достаточную независимость. Подержите его немного…
Красноармеец, переодетый в белый халат, ничего не понял касательно полового центра, однако последнюю просьбу воспринял с готовностью. Он ухватил Лебединова за тощую шею, толкнул к стенке, придавил локтем.
– Не поможет, – жалобно прошептал Лебединов. – Закройте ее чем-нибудь.
Он предложил это из подлого желания изобразить инициативу, готовность сотрудничать. Дернулся от укола, закусил губу.
– Пускай посидит десять минут, – сказал доктор, отступая от него и говоря о Лебединове индифферентно, словно о ком-то отсутствующем.
– Слушаюсь, товарищ ученый, – почтительно пробасил конвоир.
– Если не подействует, – продолжал тот, – тогда и в самом деле придется накрыть ее простыней. Вырежем дырку, чтобы дышала.
Стрихнин, как и предупреждал Лебединов, не помог.
Ругаясь на чем свет, вошли какие-то помощники, на ходу расправлявшие простыню, испещренную желтыми и бурыми пятнами. Одуревшую обезьяну накрыли; она не противилась и только показывала в отверстие смрадные клыки. В помещении было отменно натоплено, однако Лебединов ужасно озяб, обхватил себя руками и свел длинные, голенастые ноги так, что стопы вывернулись носками внутрь. Теперь ему было ясно, что все его пожелания, какие только возможно исполнить, будут исполнены – те, разумеется, которые облегчат ему выполнение задачи.
Охранник презрительно скосил глаза на его втянутый, сморщенный член.
– Э, баре! – безнадежно махнул он рукой.
Лебединов не посмел указать ему, что не имеет никакого касательства к барству. Он открыл было рот, чтобы заискивающе пошутить, но тут вошел еще один врач, моложе первого, вернувшегося к наблюдению из-за стекла. Лекарь деловито тасовал пачку коричневых фотоснимков – старых, захватанных, как игральные карты; на картонной основе. Похоже было, что это какой-то шустрый ассистент, очень усердный и метящий выше.
– Успокойтесь, Кирилл Степанович, – миролюбиво сказал ассистент. – Расслабьтесь, не волнуйтесь, никто не собирается вам вредить. Давайте присядем.
Он взял Лебединова за руку, подвел к кровати и усадил в ногах, а сам предусмотрительно, дозируя намеченное сближение, расположился между ним и обезьяной.
– Посмотрите, – он протянул фотографии. – Хорошее качество! Не то что нынешние, да извинят меня товарищи, – врач быстро взглянул на дверь и дрогнул, будто хотел перекреститься, да передумал.
Лебединов покорно уставился на снимки. Они были добротные, дореволюционные. На них, в позах, которые трогали своей мнимой откровенностью, казавшейся теперь нелепостью, почти невинностью, были запечатлены разнообразные дамы в белье и без; одни стояли, нагнувшись и прикрывая руками грудь; другие лежали, раскинувшись на подушках так, что ткани продолжали как бы случайно прикрывать их естество, а сбоку маячили кальсоны какого-то приблизившегося господина.
– Вот еще, – ассистент перебрал несколько карточек.
Возбуждая донора, он не сводил глаз с его причинного места, и сразу же мягко отвел руку литератора, когда тот машинально прикрылся.
– Смотрите мне в глаза, – вдруг приказал ассистент, и Лебединов повиновался. – Я буду считать… один, два… а вы внимательно слушайте и думайте об увиденном… три… ничего больше не существует, четыре… ничто не отвлекает… пять, шесть… вашего внимания… вы расслаблены, вам тепло и покойно…
Он быстро извлек из нагрудного кармана кольцо на золоченой цепочке. Кольцо начало раскачиваться перед Лебединовым на манер маятника.
– Семь… ваши ноги наливаются тяжестью… это приятная тяжесть, восемь-девять… это тяжесть пополам с теплом…
Лебединов испытал внезапную сонливость наряду с начальным абстрактным влечением вообще, ни на кого не направленным. До него донеслась ватная похвала:
– Хорошо.
Дальнейшего он не помнил.
Впоследствии доктор, гипнотизировавший Лебединова, имел продолжительную дискуссию с профессором Ивановым, в ходе которой они пытались установить, насколько принудительным можно считать осеменение, отпущенное под гипнозом. Было решено выделить лунатиков в особую группу условных добровольцев, чтобы они не смешивались с прочими арестантами и не искажали данных о качестве подневольной фертильности.
– Реакционная наука принижает это качество, – говорил Иванов, – но мы покажем, что в нашей стране даже неволя предпочтительнее дутой буржуазной свободы.
12
Их компанию разделили, если не брать в расчет Бокова и Лебединова, помещенных в одну камеру, где кроме них набиралось уже двадцать-тридцать душ, которых никто не считал. Было тесно, сыро и грязно; многие портили Илье Ивановичу показатели, демонстрируя неподдельную радость при переходе в сравнительно чистое и светлое помещение стационара. Не разобравшись вовремя в требованиях момента, такие обрадованные быстро огорчались в голодном и холодном карцере. Обманутых коллаборационистов сгоняли туда нагишом, поливали водой, травили крысами, а время от времени – выборочно стреляли.
Выслушав Лебединова, Боков сделал верные выводы из его путаного, смазанного гипнозом рассказа. Он понял, что у тюремщика достаточно средств принудить строптивца к отправлению долга. Боков, мужчина дородной комплекции и до сих пор не до конца утративший конституционную солидность, хотя и осунулся, решил исключить возможность совокупления в принципе. Ночью, когда узники забылись разорванными, серыми в яблоках снами, он умышленно уподобился библейскому Онану, излился в оцинкованное ведро, служившее парашей. Бокова передернуло, когда он подумал о миллионах нерожденных детей, смешавшихся с экскрементами.
На следующий день, когда его повели на производство, Боков искренне покаялся в давнишнем, по его словам, половом бессилии – недуге, на который тщетно ссылался обманутый Лебединов.
Явился доктор с открытками и кольцом, однако не преуспел.
Санитары глядели на Бокова с жалостливой гадливостью.
История повторилась, потом еще раз и еще.
Боков готовился к отправке с этапом, уже уверенный в своей победе, но никуда не поехал. Его выдернули из камеры с утра пораньше и отвели не в палаты, а в незнакомый покамест кабинет, обставленный весьма аскетически. Боков старался сохранять достоинство, приправленное презрением, но невольно оглядывался по сторонам, и у него сжималось сердце. В кабинете его ждали два человека, оба в военной форме; один сидел, скрестив под столом ноги; другой почтительно замер рядом и, губы поджав, рассматривал Бокова.
– Садитесь, – человек за столом указал на табурет. Квадратные усики военного вспушились.
Боков осторожно сел.
– Моя фамилия Ягода, – назвался собеседник. – Заместитель председателя ОГПУ, нахожусь здесь с плановой инспекцией.
Непонятно было, зачем он отчитывается.
Боков кашлянул, не зная, что ответить. Представиться? Это будет глупостью, шутовством.
– Как вас содержат? – заботливо осведомился Ягода, встал и прошелся, чуть выпятив грудь. Сапоги вкрадчиво поскрипывали. – Жалобы? Просьбы?
Тот решил ответить только на последний вопрос, игнорируя остальные. Было ясно, что зампредседателя издевается.
– Никаких просьб у меня нет, – холодно сказал Боков.
Ягода кивнул, как будто не ждал иного. Он продолжил допытываться:
– Как вам спится?
Боков пожал округлыми плечами.
– Как всем.
– Ну, в этом мы с вами, пожалуй, расходимся. Соседи по камере пишут другое, – Ягода взял со стола измятый лист бумаги и помахал им перед Боковым. – Судя по этому сообщению, вам досаждают эротические сны.
«Кто-то донес, – сообразил бывший педагог. – Кто же, зачем?..»
Ягода, имевший некоторое представление о Пятикнижии Моисея, завел разговор, никак не вязавшийся с его положением и даже опасный своей откровенной реакционностью.
– Вы человек образованный, старого воспитания. Вы помните как обошелся Бог Саваоф с небезызвестным Онаном?
Страх, который Боков старательно сдерживал, прорвался в виде заискивающего желания пошутить:
– Похоже, что я уже поплатился заранее. Я, видите ли… я…
– Что – вы? – участливо улыбнулся Ягода.
Он повернулся к военному, до сей поры ничем не вмешивавшегося в события, и кивнул. Боков не успел моргнуть глазом, как тот очутился у него за спиной, сорвал с табурета и стиснул ему локти. Благодушие слетело с лица Ягоды. Высокий чекист приехал в Сухум сразу, едва ему доложили о террористической выходке мятежного попа. Он быстро подошел к двери, распахнул ее, выглянул в коридор и позвал еще людей; они вошли.
– Сначала руку, – приказал зампредседателя. – Пусть узнает, сволочь, чего ему ждать.
Боков закричал, когда его руку придавили к дверному косяку. Ягода вышел в коридор и лично захлопнул дверь; повторный крик, дольше первого, слился с хрустом костей. Спасительная, отчаянная мысль сверкнула в сознании Бокова:
– Вы не понимаете, – простонал он; его на какое-то время выпустили, Боков теперь стоял на коленях и тряс покалеченной кистью. – У меня сифилис… Я боялся ее заразить.
Унижение, связанное с коленопреклоненной позой, многократно приумножалось позорным признанием. Боков был совершенно здоров, и тем отвратительнее казалось ему покаянное объяснение.
– Вот как? – Ягода озабоченно провел рукой по залысинам. – Разве вас не осмотрели перед спариванием?
Он снова кивнул. Вспомогательный чин поднял Бокова с пола и усадил обратно на табурет. Вышла временная, но – передышка. Боков придумал, как ему выкрутиться.
– Был сифилис, – уточнил он. – Явных проявлений уже нет… но я лечился самостоятельно, боялся огласки. Я не могу гарантировать полного выздоровления.
– Понимаю, – сочувствие, зазвучавшее в интонациях Ягоды, было весьма убедительным. – Почему же вы не сказали сразу? Венеризм – постыдное наследие капитала, и мы с ним боремся. Я сегодня же распоряжусь принять меры…
Ягода не обманул. Меры были приняты немедленно.
Прямо с допроса Бокова, почти счастливого, препроводили в автомобиль, как две капли воды похожий на первый, в котором доставили. Боков, грешный человек, мимолетно подумал, что его отвезут прямо к стенке, но быстро сообразил: это слишком сложно, куда-то везти. Выстрелы слышались денно и нощно, из-за высокого забора. Скорее всего, его отправят в другую больницу, специальную. Там, конечно, выяснится, что никакого сифилиса у Бокова нет, но уличить его во лжи будет непросто. Всегда можно оправдаться прежним лечением, которое – удивительный случай – все-таки помогло. В конце концов, он не врач – откуда ему достоверно знать, был у него сифилис или нет.
Боков почти угадал. Его действительно переправили в особое место – не имевшее, однако, ничего общего с больницей.
Он был помещен в специальный корпус, находившийся в полукилометре от прежнего.
Его без лишних слов затолкнули в камеру для сифилитиков, откуда он больше не вышел. Боков потом узнал, что за компанию там же держали прокаженных, которых вывезли из здания лепрозория – слишком, по мнению новой власти, великолепного и роскошного для медицины. Кое-кого отпустили с миром, посчитав пострадавшими от старого быта; иных посадили.
Боков прибыл к обеду.
Принесли стопку помеченных мисок, приволокли дымящийся бак.
Он отказался от посуды и просидел весь день не евши и не пивши.
Взял миску только на третьи сутки.
13
Двоеборов согласился участвовать в эксперименте не из одного страха, давно заполнившего душевную пустоту, образовавшуюся после отчаянного, самоубийственного неповиновения, но также из желания утвердить зло. Зло воссело на трон – и если так, то пусть оно подавится, пусть досыта напьется из кровавых луж. Напрочь утратив волю к противодействию, Двоеборов предался мстительному коллаборационизму.
Он не сразу понял сказанное, когда ему кратко обрисовали его будущность.
Беседу проводил субъект, сильно напоминавший буйного атамана, которому хватило рассудительности прибиться к красным. Атаман уже вдоволь пограбил, удовлетворил корневые инстинкты и мог теперь поклониться идеологической надстройке. Атаман приоделся в белый халат, который нарочно не стал застегивать, чтобы все могли видеть кобуру, тоже расстегнутую.
Речь новообращенного атамана тоже ничем не выдавала университетского образования.
Он был предельно лаконичен.
– Будешь, стерва, мартышек уестествлять, – объявил он Двоеборову, едва того привели, с порога. И положил наган на стол. – Настругаешь нам смену – глядишь, и пожалеет тебя Советская власть.
Двоеборов воспринял только последние слова и сказал:
– Хорошо.
Атаман немного удивился. Он ожидал иного. У него вырвалось:
– Ты что, на голову слабый?
– Не претендую… – пролепетал бывший делопроизводитель.
Тот заглянул в бумаги и сразу же наткнулся на это бывшее делопроизводительство.
– Ну да, тебе привычно дела производить, – заметил атаман с той брезгливостью, какую испытывает всякий порядочный кавалерист к бумажному труду.
Он все еще не избавился от легкого недоумения, однако вопрос был ясен, и рассусоливать не приходилось.
– Уведите, – махнул атаман.